Оценить:
 Рейтинг: 0

Хоспис

Год написания книги
2018
Теги
<< 1 ... 44 45 46 47 48 49 50 51 52 ... 56 >>
На страницу:
48 из 56
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Бормоча: вы только не обижайтесь, существа, я вам ничего плохого не сделаю, я только немного на вас погляжу, – Марк вылез из постели и подошел, во фланелевой пижаме, к окну. Фонарь горел, обнятый метелью, перед подъездом. Никого на улице. Все сидят по домам и едят пироги и конфеты. И пьют взрослое, опасное вино. Марк осторожно, медленно и хитро подкрадывался к пляшущим теням, как настоящий охотник. Жалко, нет лука и стрел! И даже пистолета нет! А ты что, хотел бы их убить?! Ишь чего захотел! Разве ты… ты… такой жестокий?

Он подкрался совсем близко. Уже так ясно видел их – серых гигантских бабочек, призрачных махаонов с размахом танцующих крыльев. Крылья складывались и раскидывались, серая, нежная рвань таяла на глазах. Марк протянул ручонки. Тени отшатнулись. Марк сделал еще шаг вперед. Тени вздрогнули и свились в клубок. Он, дрожа, еще потянул руки вперед, во тьму. Его пальцы, ладони уперлись в стену. Пляшущие бабочки исчезли. Может, это были ночные ангелы, он же не знал.

Он не знал тогда, ребенок, что дети до трех лет видят, особенно ночами, мир иной; он узнал об этом, только когда стал умирать. Он лежал и умирал, и боль окутывала его и рубила на куски, и призрачные бабочки прилетали. И танцевали. И махали над ним крыльями, белыми бинтами, серыми рваными тряпками, такими мать мыла полы и выжимала их в поганое ведро. Он узнавал их. Улыбался им сквозь боль, как родным. Шептал: вы, ангелы, ну вот, вы же есть, я все понял, да, не надо больше слез, плакать не надо, иной мир есть, и точка, и дело с концом, и это мне утешенье! Он не верил тому, что сам себе бормотал. Тени плясали над ним, над его уходящей жизнью. И ничего из целого мира, пройденного им из конца в конец, было не швырнуть им навстречу. Не вернуть.

И Марк, лежа один в ночной тишине, слыша из другой комнаты слабый храп старого отца, тихо обращался в дитя, в эту серую бабочку, сшитого из окровавленных, грязных больничных бинтов серого ангела, все знающего про боль, смерть и чудо, и все повторял себе: будьте как дети, и внидете в Царствие Небесное, да, кажется, так однажды шептал отец над ним, когда укладывал его спать, и Марк запомнил, и Царствие Небесное представлялось ему таким новогодним дворцом: всюду нарядные елки, и золотые звезды, и алые шары-фонари в жгучей метели, и картонные золоченые лодки в темном колючем море тихо плывут, и салют взрывается в сизых и черных, изумрудных ветвях, и хлещет серебряный дождь, вьется в кольца тугой серпантин, – мир один, и другого не будет. И танцуют во дворце счастливые люди, их много, их толпы, это великий счастливый народ, он всегда идет только вперед, – как ледоход.

Зима пройдет! И пойдет ледоход.

И отец снова оденет его в матерчатое смешное пальтишко, и, взяв за руку, поведет на откос – ледоход смотреть.

И Марк будет глядеть, смеяться, вздыхать и от радости жить – умирать.

…и теперь, умирая, он все стоит там, на этом обрыве над его родной рекой, и отец все так же крепко, цепко и вместе с тем нежно, бережно держит его за руку, а льдины плывут по безумной реке, будто, смеясь, нарвали грязной ненужной бумаги и пустили по теченью, набросали в холодные, яростные разводы густо-синей воды: в ней разом, торжественно и пьяно, отражается все сумасшедшее небо. Сапогами войди в синий ручей! За твоей маленькой спиной маленький храм: его еще не взорвали. Ты помнишь этот грохот однажды поутру. Мать и сестры уши зажали. А потом все дети побежали на руины, развалины – собирать яркие цветные, ягодные осколки, искры стекла лампадного, – зачем шептали глупые старухи: на земле мир, в человецех благоволение? Нет никакого мира! А есть – на полмира – лютый ледоход! И вперед! Ты еще не знаешь слов, что удавкой затянут глотку тебе. Ты еще не целуешь женщин и не убиваешь и не предаешь людей. Не кромсаешь огромным тесаком на дорогих сердцу поминках злую норвежскую, вкуснейшую селедку – ее радужен срез, будто нефтяной. Как детские твои слезы, солона рыба. Льдины, эти льдины медленно плывут. И ты уже не на обрыве, не на круче, и рука отца не цепляет за руку тебя. Ты на льдине стоишь, ты собака, ты воешь, подняв кудлатую башку, воешь из сиянья на полмира, а потом – из страшного, безвидного мрака, и на льдине твой дом, и плывет за тобою сарай, где мать и отец хранят старые салазки и дедовы самовары, а за ним на ледяной сковородке плывут руины убитой церкви, и кренится твоя льдина, валеночки скользят, как это отец шептал святые загадочные слова: сим победиши… – нет! Марк, нет! Плачешь, ты плачешь! И, плача, шепчешь: ерунда, неправда, все, все победимо, все смертно и жалко, – все мимо тебя плывет, уплывает в дневном сверканье, в ночи на Пасху, в апрельском мареве, в разливе, неуследимо, мимо, мимо, – бормочи, повторяй мокрыми больными губами великую подсказку Божью, а ты забыл слова, да ты ж никогда не молился, молитва для тебя была чем-то лишним и отжившим, как старая серебряная пашотница, а яйцо съели, выели до разбитой скорлупы, – с чего бы начать?.. с похорон, родов, крестин, а может, со свадьбы?.. а у тебя и свадьбы-то не было, позор! Чёрт тебя дери, Марк, а ведь и правда не было!.. Свадьбы не было, да, чёрт, чёрт… Чертыхаться так громко нельзя, по-святому это ведь святотатство, да ведь ты и никогда не был праведником! С ума не сходи. Гляди: льдины плывут. И одно у тебя осталось, это богатство: грязное серебро, умирающий жемчуг, бархат, ветрами рытый, траченный молью зимний песец, и мордочка глядит умильно, глаза – мертвые бусины, нос – кожаный лоскут, ты и сам таким вот чучелом станешь… дудки! не станешь! будешь лежать в кромешном мраке, и черви тебя жрать будут!.. накрытый винной скатертью стол, и крошки стряхивает чья-то рыночным, мясным чугунным крюком согнутая, старая рука… а вот из марева голос проклюнулся, пьяный певец, хрипотцой царапает, это пластинка или у соседей поют?.. выгиб венского стула, за него можно схватиться, если падаешь, папа, а от чего люди падают?.. от пьянства?.. от того, что они вдруг умирают?.. из круглого радио налетает мощь черного пьяного гула, и закладывает уши, как в самолете, а ты-то на самолете еще не летал, щенок, откуда же ты знаешь?.. битый хрусталь, посуда бьется к счастью, гриб на ржавой проволоке, к ежовой ветке прикручен, мама, я хочу, чтобы под елкой лежал пирог с брусникой!.. я очень, очень, очень люблю пирог с брусникой… и еще чтобы Дед Мороз положил мне подарок в ботинок… а что ты хочешь, сынок, в подарок?.. этого вы никто не знаете, это Дед Мороз один знает… игрушки блестят, глазам больно… стекло лиловое, дутое – оно сейчас лопнет, как воздушный шарик, колючая ветка ткнет его в живой бок копьем, еловый мир вымучен и измучен, подарен, разбит, подожжен, забыт и склеен, опять украшен – сдобным золотом куполов, тюрбанами апельсинов и лимонов, ожерельями слез, тюрьмою красных кирпичных башен, а вот и часы наручные, на них наступили каблуком, и треснула стекляшка, захрустела – полоумные стрелки вздрогнули и застыли навек: кости рук, сочлененья стали, фаланги пыли, а вот золотая звезда – на верхушку!.. папа, я туда не дотянусь, верхушка это очень далеко, это как на том свете, а что такое тот свет?.. праздники, эй, а разница есть между вами?.. Льдины плывут, Рождество уплывает, и пламя тает, поутру гаснут фонари, а может, во храме свечи, в том храме, откуда я икону своровал, Боже, прости мне грех, Боже, я угасаю, но я же так не хотел, не хочу, нет!.. я стою на берегу, а вокруг меня все плывет, и уплывают Пасхи, Первомаи, Троицы, войны, рожденья, любви и смерти, и только едва посмейте вспомнить блаженное время – тут же со скатерти все сгребут, выкинут на задворки, – все до крохи: звезды и танки, "прощай молодость" боты, лохматые грязные опорки и красно-золотую, как осенний лист, парчу, пуховки в розовой томной пудре, трюмо, мамины бусы коралловой ниткой, с солью липкий ржаной, синезвездный китайский сервиз, по густой темной, грозовой сини бежит веселое церковное золото, отрывной календарь, где серп и молот, скриплой калитки серые мышьи доски… все вышвырнут, да еще и плюнут вослед отжившему: рогатку, воробьев влет подбивать, грубую, с опилками вату с мазью врача товарища Вишневского, чтобы лечить синяки, рассосутся – и следа не останется, медное кольцо с бутылочной стекляшкой, дарил ледащей девчонке, потом она стала толстой матроной, колоду сальных карт со стола тряской плацкарты… там еще вместо короля был усатый вождь нарисован… водку дешевую, "коленвал", кою жадно из горла глотали, до дна вливали в себя, юные и жестокие, в собачьих, вонючих подъездах, сильнее маятника шатаясь и все-таки держась на кривых ногах, будто вот-вот пойдут вприсядку… все, и красные плакаты, и красные пожары, и этот ледоход грозный, последний, а льдины прямо в заморское небо плыли.

Плыли… плыли…

В такое далекое небо…

…он уже не замечал, что он пел – сияньем охрипшей от криков глотки, губами, обращенными в сердце, и сердцем, что запеклось от боли; пел, сверкал песней, сам становился солнцем и гордо плывущей под яростным солнцем, умирающей льдиной, – и внезапно понял, осенило его: он и есть та самая льдина, и так каждый человек, это лед в ледоходе, это просто мощная, неуклонная река несет на горбу его, и других, и весь мир, – и надо смириться с этим, и полюбить этот речной неостановимый ход, это беспощадное могучее солнце, под которым все равно все растает – и наши беды, и наши праздники, и наши страшные, ничтожные преступленья, и, что жальче всего, наша великая любовь к встреченным на пути людям. Они еще не знают о ледоходе. Они еще не глядели вниз с кручи, с обрыва. Они еще все только узнают. Завтра.

…прибегут на обрыв. В ужасе – застынут.

…и заплачут. И тоже, как Марк, запоют на прощанье.

***

…да, запел.

Не пел никогда, а тут захотел попробовать голос: хоть напоследок.

О чем была простая песня? Он не знал. Он мусолил, жевал слова во рту, и они сразу превращались в волчий вой, и вой ветра в полях. Он пел и переставал быть человеком. Отца не было дома – он уковылял в больницу и в аптеку за лекарствами, все кончились. Надо было много обезболивающих, они стоили очень дорого, Матвея Филиппыча выручали врачи, давали ему морфин, по старой памяти: лучший хирург города! Был когда-то, уточнял Матвей, сгибался в три погибели, благодаря.

Отец ушел из дома и ничего не слышал, как сын поет и плачет. Марк пел и плакал сразу, песня и слезы – это были два весла, он погружал их в воду времени и плыл, дальше плыл в утлой, дырявой лодке своего тела. Тело, что это, зачем оно? Почему люди не рождаются сразу в виде души? Почему надо болеть, страдать, кричать от боли, зачем-то умирать? Если души бессмертны, почему мы сразу ими не становимся?

…ему лишь казалось, что он пел: на самом деле он кряхтел и всхлипывал. Ключ затрещал в замке. Вернулся Матвей. Снял шубу, взгромоздил на вешалку, напялил свой старый, красный как советский флаг, бархатный халат с кистями и длинным поясом. Марк не успел оборвать песню. Ее хрипы еще таяли в духоте. Матвей подошел, в замерзших руках он держал пакеты с лекарствами и пищей.

– Вот, миленький, вот!.. откроем "Книгу о вкусной и здоровой пище"… вместе, вместе почитаем!.. а что бы нам вместе ее не почитать?.. как сказку… старую сказку… Да?.. сказку… И что же мы с тобой сегодня на обед приготовим? А? Не слышу… что?.. ах, ты хочешь артишоки в белом вине?.. нет, нет, не будет сегодня артишоков… все мушкетеры их съели… А мы… что же будет с нами?.. да ничего особенного… я сейчас сварганю такое блюдо – за уши не оттянешь… Я такое купил, такое… твое любимое… м-м-м-м…

Что он купил, он не говорил. Из пакета потягивало копченой рыбой.

– Сейчас, сынок, картошечку начищу… целую лохань, чтобы и назавтра хватило…

Форточка была открыта. Матвей ушел на кухню. В форточку тихо влетал мелкий снег.

Потом в форточку влетел голубь.

Белый голубь, один.

Потом влетел еще один. Два голубя кружились под люстрой, садились на спинки стульев, на стол, опять взлетали. Потом в форточку стали влетать голуби, один за другим; и все белые, только один сизарь среди царской белизны затесался. Откуда они тут, да посреди зимы? Марк испуганно, изумленно следил за ними кричащими глазами. Он кричал им глазами: голуби! вы откуда?! вы зачем ко мне?! – а голуби словно не видели его. Порхали над ним, шелестели крыльями, распускали веерами чисто-белые, облачные хвосты. Роняли перья. Курлыкали. Комната наполнилась воздухом и светом. Безумием, трепыханием. Все двигалось, билось и вспыхивало. Потом голуби увидели его; стали слетать на него, садиться, вцеплялись когтями ему в лоб, плечи, пальцы. Били крыльями. Взвеивали белыми, сияющими перьями своими холодный, пронизанный искрами летучего снега воздух. Комната выстывала, а Матвей возился на кухне, зажигал духовку, раскладывал на противне картошку, заливал ее маслом – колдовал. Напевал: проходят дни и годы, и бегут века! Уходят и народы, и нравы их и моды… Голуби обсели Марка, вздрагивали, ворковали. Они так любили его, а он, немея от нежданного зимнего чуда, любил их.

"Но неизменно, вечно… лишь одной любви вино!" – пел отец на кухне, гремя посудой.

– Милые… какие вы… милые…

От голубей исходило тепло. Как прекрасна жизнь! Она шевелится и жжется. И клюет, и целует. И озаряет святой белизной. Это ему знак! О чем? Что он прощен.

Он прожил жизнь неправильно. Но голуби к нему влетели.

Настигли его на последней постели. Воркуют, целуют.

Его душу – для счастья – воруют.

Нежные какие… вот если бы хоть одного – руками взять…

Руки лежали рядом с телом. Их уже нельзя поднять.

Марк заплакал. Голубь, что сидел у него на голове, резко и громко забил крыльями, взвивая ветер.

Кашель родился в глубине, под частоколом ребер, и сотряс больного.

Белая живая метель взвилась, заклубилась. Заметалась по комнате. Голуби грудью ударялись о потолок, о стены, отчаянно искали выхода. Находили. Вылетали в форточку, один за другим.

На свободу.

Матвей вошел в пустую гостиную с тарелкой печеной картошки в сморщенных, как старый сапог, руках. Рядом с картошкой лежал толстый кус копченой осетрины. И кусок хлеба.

– Вот, сыночек… побаловать тебя… это я вчера пенсию получил… я…

Не договорил. Последний голубь, за всеми вслед не улетел, сидел, вцепившись когтями, покрытыми белым ангельским пухом, в плечо Марка под рубахой.

– А кто это тут у нас? А?

Голубь не улетал.

Матвей осторожно подошел с тарелкой к дивану. Голубь смотрел круглым печальным, черным глазом с красным ободком.

– А может, ты с нами, дружочек, картошечки поклюешь? А?

Голубь косо наклонял белую, снежную голову. Марк смотрел из-за голубя на отца.

Из угла рта по его щеке на наволочку тянулась узкая, красной нитью, полоска.

Отец протянул руку и осторожно взял белого голубя под брюшко.

– Ах ты, милый… ну до чего ты милый… и красивый… Ну поешь вот, поешь…

Посадил голубя на край тарелки. Голубь покосился траурным глазом и клюнул хлеб. Потом клюнул картошку. Матвей засмеялся. Его смех был похож на плач.
<< 1 ... 44 45 46 47 48 49 50 51 52 ... 56 >>
На страницу:
48 из 56