– Не женится?
– Нет.
– А как же тогда? Бросит тебя, что ли?
– Мы уедем во Флоренцию и будем жить неженатыми.
Эта новость прозвучала для матери убийственно. Она словно обезумела и выпалила, что возьмет нож и собственными руками меня зарежет. Отец нервно взъерошил волосы и сказал:
– А ну замолчи! Разоралась… Дай лучше подумать. Все знают, что можно обвенчаться в церкви, устроить роскошную свадьбу, и все равно ничем хорошим это не кончится.
Разумеется, он намекал на скандальную историю с Лилой, толки о которой по-прежнему будоражили весь квартал. До матери наконец начало доходить, что священник не гарантия, да и вообще, о каких гарантиях можно рассуждать в том жутком мире, в котором мы живем. Она перестала орать, решив положиться на отца. Впрочем, она продолжала ходить взад-вперед, хромая, потряхивая головой и ругая моего будущего мужа. «Кто он, этот профессор? Коммунист? Коммунист и в то же время профессор? Да какой это на хрен профессор? – снова завелась она. – Разве профессор может быть таким придурком?» – «Да не придурок он, – вступился отец. – Он человек ученый, ему лучше знать, что творят священники. Потому он и собрался расписываться в муниципалитете. Конечно, ты права, многие коммунисты так делают. И да, получается, что наша дочь как будто бы и не замужем вовсе. Но я бы все равно доверился этому университетскому профессору: он любит Ленуччу и не позволит, чтобы ее считали потаскухой. Я ему верю, хоть мы и не знакомы: он важный человек, любая девушка мечтает о таком муже, но даже если бы мы ему и не верили, поверим муниципалитету. Я же там работаю и могу тебя заверить: брак, заключенный в муниципалитете, значит не меньше церковного, а то и больше».
Так продолжалось несколько часов. Братья и сестра в какой-то момент сдались и ушли спать. Я осталась успокаивать родителей, убеждая их принять то, что было для меня важным знаком вхождения в мир Пьетро. Я чувствовала себя очень смелой, намного смелее Лилы. Если мне доведется снова встретиться с Нино, думала я, у меня будет полное право сказать ему: «Видишь, куда меня завел тот давний спор с преподавателем богословия. Любое решение имеет свою историю: многие события нашей жизни до поры до времени таятся в тени, но потом все же выходят на свет». Впрочем, тут я преувеличила: на деле все было проще. К тому дню Бог из моего детства уже лет десять как ослаб и был, подобно больному старику, отправлен в дальний угол: я не испытывала никакой потребности в освящении моего брака. Главное было уехать из Неаполя.
9
Ужас, пережитый моими родными при мысли о светском браке, конечно, не исчез за одну ночь, но померк. На следующий день мать вела себя со мной так, будто вещи, которых она касалась, – кофейник, чашка с молоком, сахарница, свежий батон – попадали ей в руки с одной-единственной целью: вызвать искушение запустить ими мне в физиономию. Но она хотя бы больше не орала. Я решила не обращать на нее внимания, рано утром вышла из дома и отправилась договариваться об установке телефона. С этим я быстро разобралась, потом прогулялась по Порт-Альба и заглянула в книжные магазины. Я хотела сделать интеллектуальный рывок, чтобы больше не молчать как рыба, как тогда, в Милане, и обо всем иметь свое суждение. Во многом наугад я набрала книг и журналов, потратив довольно много денег. Под впечатлением от слов Нино, которые не шли у меня из головы, я, поколебавшись, все-таки взяла «Три очерка по теории сексуальности» (в те времена я почти ничего не знала о Фрейде, а то немногое, что знала, нагоняло на меня тоску) и еще пару книг о сексе. Я надеялась, что разберусь со всей этой премудростью – справлялась же я раньше с уроками, экзаменами, дипломом, газетами, которые давала мне профессор Галиани, и марксистскими текстами, которыми увлекался Франко. Я хотела изучить современный мир. Трудно сказать, что к тому моменту было в моем багаже. Разговоры с Паскуале и Нино. Немного интереса к кубинскому и латиноамериканскому вопросу. Я знала о беспросветной нищете нашего квартала и проигранной борьбе с ней Лилы. Я понимала, что школа отвергла моих братьев и сестру потому, что им не хватило моего упорства и они не были готовы на жертвы ради учебы. Долгие беседы с Франко и случайные разговоры с Мариарозой, слившиеся в какое-то туманное воспоминание («мир в корне несправедлив, и его надо менять, но мирное сосуществование американского империализма и сталинской бюрократии, как и реформистская политика европейских, особенно итальянских рабочих партий, ведут к удержанию пролетариата в подчиненном выжидательном положении, тем самым подливая масла в огонь революции; если мировой застой победит, если победят социал-демократы, капитализм утвердится на века, а рабочий класс падет жертвой навязанной обществу потребительской модели»). Эти идеи жили и работали внутри меня, временами даже по-настоящему меня волновали. Но гораздо сильнее было мое старое желание преуспеть во всем, из-за чего (по крайней мере, поначалу) я и решила во что бы то ни стало срочно разобраться в этих вопросах. Я долго верила, что всему можно выучиться, в том числе развить в себе интерес к политике.
Расплачиваясь, я заметила на полке свою повесть и поспешила отвести взгляд. Каждый раз, когда я видела на витрине среди других недавно изданных книг свою, я испытывала смесь гордости и страха, удовольствие, перераставшее в беспокойство. Конечно, моя повесть родилась случайно, за двадцать дней, я над ней не корпела, просто стремилась с ее помощью избавиться от депрессии. Я ведь знала, что такое настоящая литература, много читала классику и потому, когда писала свою книгу, мне и в голову не приходило, что я создаю нечто стоящее. Однако меня увлек сам процесс поиска формы. И вот она здесь, эта книга, вмещающая меня самое. На полке стояла я сама, и мысль о том, что я смотрю на себя, заставляла сердце неистово биться в груди. Для меня не только в моей повести, но и в книгах вообще было нечто будоражащее, обнажавшее сердце, заставлявшее его трепетать и рваться наружу, как было в тот день, когда Лила предложила нам вместе написать книгу. Писать настоящие книги выпало мне. Но этого ли я хотела? Правда ли я хотела писать, но писать осознанно и лучше прежнего? Изучать, что было когда-то и что происходит сейчас, разбираться, как все устроено в жизни, снова и снова узнавать все о мире, чтобы научиться создавать живые образы, такие, каких не создать никому, кроме меня, даже Лиле, получи она возможность писать?
Я вышла из магазина, остановилась на пьяцца Кавур. День был прекрасный, виа Фория казалась непривычно чистой и выглядела солидно, несмотря на скрывшуюся под ремонтной сеткой Галерею. Самое время вспомнить былое прилежание. Я достала недавно купленный блокнот, в который собиралась записывать свои мысли, наблюдения, важные факты, как это делают настоящие писатели. Прочла от начала до конца «Униту», записала то, чего не знала. Нашла в «Понте» статью отца Пьетро, с любопытством просмотрела ее, но она не показалась мне такой интересной, как утверждал Нино, более того, как минимум две вещи в ней неприятно меня удивили: во-первых, Гвидо Айрота пользовался еще более закоснелым, чем тот мужчина в очках с толстыми стеклами, профессорским языком, во-вторых, в его описании студенток («эта новая толпа, по всей видимости, не из зажиточных семей, синьорины в скромных нарядах, со скромным образованием, которые надеются собственным старанием получить в жизни что-то кроме бесконечной домашней рутины») я узнала себя – уж не знаю, действительно он имел в виду меня или это было случайное совпадение. Это я тоже записала в блокнот (Кто я для семейства Айрота? Вишенка на торте их широких взглядов на жизнь?). Без всякого удовольствия, скорее в раздражении, я принялась листать «Коррьере делла сера».
Помню, воздух был теплый, нос щекотал запах газетной краски, смешанный с запахом горячей пиццы, – не знаю, правда так пахло или я это потом додумала. Я перелистывала страницу за страницей, просматривала заголовки – и у меня вдруг аж дыхание перехватило. Я увидела свою фотографию, обрамленную четырьмя колонками плотного текста. Фото на фоне туннеля – границы нашего квартала. Заголовок гласил: «Пикантные воспоминания честолюбивой девушки: литературный дебют Элены Греко». Рядом значилось имя автора – того самого мужчины в очках с толстыми стеклами.
10
Я читала и покрывалась холодным потом: казалось, вот-вот потеряю сознание. Он воспользовался моей книгой как доказательством того, что в последнее десятилетие во всех областях экономической, социальной и культурной жизни – от фабрик до учреждений, университетов, издательств и кино – наблюдается полная деградация, виновата в которой испорченная и не признающая ценностей молодежь. Автор приводил закавыченные цитаты из моей повести, иллюстрирующие, на его взгляд, дурное воспитание поколения, яркой представительницей которого была я. Оканчивалась статья вердиктом: «Девушка, стремящаяся спрятать недостаток таланта за пикантными страничками заурядных пошлостей».
Я расплакалась. Это был самый жесткий отзыв из всех, что я читала с момента выхода книги, и появился он не в какой-нибудь малотиражной газетенке, а в самом популярном в Италии издании. Особенно невыносимо было смотреть на свое улыбающееся лицо на фоне настолько жестокого текста. До дома я шла пешком, по пути благоразумно избавившись от «Коррьере». Я боялась, что мать увидит рецензию, вклеит ее в свой альбом и будет тыкать меня в нее носом каждый раз, когда я посмею с ней поспорить.
Дома меня ждал накрытый стол. Отец был на работе, мать пошла за чем-то к соседке, братья и сестра уже поели. Я жевала пасту с картошкой, нервно перелистывая свою книгу, выхватывая по строчке то тут, то там. Может, я и правда бездарность, думала я. Может, меня опубликовали, только чтобы сделать одолжение Аделе. И правда, какие бесцветные выражения, какие банальные мысли! Как небрежно расставлены запятые, сколько лишних! Никогда больше ничего не стану писать! Пока я мучилась отвращением к еде и собственной книге, на кухню вошла Элиза с листком бумаги в руке. Ей его дала синьора Спаньюоло, по телефону которой, с ее любезного позволения, со мной связывались в случае срочной надобности. Листок гласил, что мне звонили трое: Джина Медотти, возглавлявшая пресс-бюро издательства, Аделе и Пьетро.
При виде трех имен, написанных кривоватым почерком синьоры Спаньюоло, во мне окончательно оформилась еще мгновение назад смутная мысль. Мерзкие слова мужчины в очках с толстыми стеклами быстро разошлись повсюду. Статью уже прочел Пьетро, его семья, руководство издательства. Быть может, она дошла уже и до Нино. Быть может, попалась на глаза моим преподавателям в Пизе. Вне всякого сомнения, привлекла внимание профессора Галиани и ее детей. И – как знать? – возможно, даже Лила ее уже прочитала. У меня из глаз покатились слезы.
– Что с тобой, Лену? – испуганно спросила Элиза.
– Я плохо себя чувствую.
– Заварить тебе ромашку?
– Да.
Но выпить настой я не успела. В дверь постучали: это была Роза Спаньюоло. Немного запыхавшаяся от подъема по лестнице, она радостно сообщила, что меня снова разыскивает жених, ждет на телефоне. «Какой красивый голос! Какое красивое северное произношение!» Принеся тысячу извинений за беспокойство, я побежала к телефону. Пьетро успокаивал меня, говорил, что мать просила меня не огорчаться; главное, что о книге заговорили. В ответ я, к немалому удивлению синьоры Спаньюоло, считавшей меня тихоней, чуть ли не закричала: «Что мне с того, что о ней заговорили, если говорят такое?!» Он снова призвал меня сохранять спокойствие и добавил: «Завтра выйдет статья в “Уните”». – «Было бы лучше, если бы обо мне вообще забыли», – ледяным голосом сказала я и положила трубку.
Ночью я не сомкнула глаз. Утром не удержалась – побежала покупать «Униту» и пролистала ее в спешке, прямо у киоска, находившегося возле начальной школы. Снова увидела свою фотографию, ту же, что и в «Коррьере», но на сей раз она располагалась не в центре текста, а сверху, рядом с заголовком: «Молодые бунтари и старые реакционеры: к разговору о повести Элены Греко». Я никогда раньше не слышала имени автора статьи, но писал он, бесспорно, хорошо, и слова его пролились на мою душу бальзамом. Он однозначно хвалил мою повесть и высмеивал известного профессора в очках с толстыми стеклами. Домой я вернулась ободренной и даже в хорошем расположении духа. Я снова полистала свою книгу, и на сей раз мне показалось, что она хорошо выстроена и написана. Когда мать с кислым выражением лица спросила: «Что, счастье привалило?» – я, ни слова не говоря, оставила на столе газету.
Вечером снова пришла синьора Спаньюоло: мне опять звонили. На мое смущение и извинения она ответила, что счастлива быть полезной такой девушке, как я, и наговорила мне кучу комплиментов. «Джильоле не повезло, – вздыхала она, пока мы шли по лестнице, – отец взял ее работать в кондитерскую Солара в тринадцать лет; хорошо еще, что она вышла за Микеле, а то пришлось бы ей вкалывать там всю жизнь». Она открыла дверь и проводила меня по коридору к телефону, висевшему на стене. Я заметила, что она поставила рядом стул, чтобы мне было удобнее разговаривать: с каким же почтением относились здесь к тем, кто получил образование. Учеба расценивалась как возможность для самых способных детей избежать изнуряющего труда. «Как мне объяснить этой женщине, – думала я, – что я с шести лет нахожусь в плену у букв и цифр, что мое настроение зависит от того, насколько удачно они складываются, а случается это редко, да и радость от успеха длится недолго – один час, один вечер, максимум – ночь?»
– Прочитала? – спросила Аделе.
– Да.
– Довольна?
– Да.
– У меня еще одна хорошая новость: книга начала продаваться. Если так дальше пойдет, мы сможем ее переиздать.
– Как это?
– А вот так! Наш друг из «Коррьере» намеревался уничтожить нас, а вместо этого оказал нам услугу. Пока, Элена, наслаждайся успехом!
11
Книга действительно неплохо продавалась, в этом я смогла убедиться сразу – как минимум, по участившимся звонкам Джины, которая сообщала то об очередной рецензии, вышедшей в таком-то журнале, то о приглашении выступить в книжном магазине или культурном центре. «Книга расходится, доктор Греко, поздравляю!» – непременно говорила она на прощанье. Я благодарила ее, но сама не особенно радовалась. Отзывы в газетах казались мне поверхностными, они ограничивались либо восторгами, по примеру «Униты», либо оголтелой критикой, как в «Коррьере». И хотя Джина то и дело повторяла, что отрицательные отзывы помогают продажам, мне они причиняли боль, поэтому каждый раз, когда я читала такой, с трепетом ждала очередной хвалебной рецензии, чтобы сравнять счет. Зато я перестала прятать от матери статьи злопыхателей и стала отдавать ей все – и хорошие, и плохие. Она, насупившись, пыталась читать по слогам, но ей ни разу не удалось одолеть больше четырех-пяти строк: либо она тут же находила повод за что-нибудь ко мне прицепиться, либо ее одолевала скука и она отправлялась вклеивать статью в альбом. Это стало ее манией: она мечтала собрать целый альбом публикаций и сокрушалась, когда мне нечего было добавить к ее коллекции, – боялась, что останутся пустые страницы.
Самой болезненной для меня оказалась рецензия, вышедшая в «Риме». Она практически копировала отзыв из «Коррьере», излагая его разве что более цветистым языком, и с маниакальным упорством сводила все к финальной мысли: женщины окончательно потеряли стыд, и, чтобы понять это, достаточно прочесть похабную повесть Элены Греко – перепевы романа «Здравствуй, грусть!»[1 - «Здравствуй, грусть!» – роман французской писательницы Франсуазы Саган, вышедший в 1954 г. – Здесь и далее прим. пер.], который и сам по себе слишком груб. Но ранило меня не содержание статьи, а имя автора. Это был отец Нино, Донато Сарраторе. Я вспомнила, как в детстве меня поразила новость о том, что этот человек издал сборник своих стихов; узнав, что он пишет для газеты, я воображала его в сиянии славы. Зачем он написал эту рецензию? Решил отомстить, узнав себя в развратнике – отце семейства, воспользовавшемся слабостью главной героини? Мне захотелось позвонить ему и обложить последними словами на диалекте. Меня остановила только мысль о Нино: я подумала вдруг, что мы с ним очень похожи. Это открытие показалось мне крайне важным. Мы оба отказались от образцов, заданных семьей: я всю жизнь старалась как можно дальше сбежать от матери, он окончательно сжег мосты, соединяющие его с отцом. Обнаружив это сходство, я успокоилась, и мой гнев понемногу перекипел.
Я не учла, что «Рим» в нашем квартале читали больше, чем другие газеты. Вспомнить об этом пришлось уже вечером. Когда я проходила мимо аптеки, на пороге появился Джино, сын аптекаря, накачанный молодой человек, увлекавшийся тяжелой атлетикой; он носил белый врачебный халат, хотя еще не получил диплома. Джино окликнул меня, помахивая газетой, и среди прочего страшно серьезным тоном (видимо, потому, что с недавних пор занимал какое-то место в местном отделении Итальянского социального движения) спросил: «Видела, что о тебе пишут?» Чтобы не доставлять ему удовольствия, я сказала: «Да мало ли что обо мне пишут!» – и пошла дальше, кивнув ему на прощанье. Он смутился, пробормотал что-то, а потом злорадно прокричал мне вслед: «Надо обязательно прочитать эту твою книгу, кажется, она очень интересная».
Но это было только начало. На следующий день на улице меня догнал Микеле Солара и настойчиво стал предлагать выпить кофе. Мы отправились в их бар, и, пока Джильола принимала у меня заказ (молча, не скрывая недовольства моим присутствием, а может, и присутствием мужа), он сказал: «Лену, Джино дал мне почитать статью: говорят, ты написала повесть, которую запрещено читать детям до восемнадцати лет. Кто бы мог подумать! Этому ты научилась в Пизе? Этому учат в университете? Поверить не могу! У вас с Линой что, договор? Она делает дурные вещи, а ты их описываешь? Так ведь? Признавайся!» Я покраснела, не стала дожидаться кофе, попрощалась с Джильолой и ушла. «Ты что, обиделась? Вернись, я же пошутил!» – весело крикнул мне в спину Микеле.
На очереди была встреча с Кармен Пелузо. Мать послала меня в новую лавку Карраччи, потому что масло там было дешевле. Дело было вечером, посетителей не было, Кармен рассыпалась в комплиментах: «Какая ты молодец, для меня честь быть твоей подругой! Это единственное, с чем мне в жизни повезло!» Она сказала, что наткнулась на статью Сарраторе случайно: поставщик забыл выпуск «Рима» в магазине. Как мне показалось, она была искренне возмущена и назвала Донато мерзавцем. Ее брат, Паскуале, показывал ей статью в «Уните», совсем другую, очень-очень хорошую, с прекрасной фотографией: «Ты просто красавица! И все у тебя получается!» От моей матери она знала, что я скоро выхожу замуж за университетского профессора и уезжаю во Флоренцию, в собственный дом, как настоящая синьора. Она тоже собиралась замуж, за рабочего с автозаправки, но когда – сама не знала, потому что у них не было денег. Затем, без всякого перехода, начала жаловаться на Аду. С тех пор как Ада заняла место Лилы рядом со Стефано, жизнь Кармен с каждым днем делалась невыносимей. Ада хозяйничала в лавках, кричала на Кармен, обвиняла ее в воровстве, командовала и следила за каждым ее шагом. Кармен так все это надоело, что она собиралась уволиться и перейти работать на бензоколонку к будущему мужу.
Я слушала ее внимательно и вспоминала, как мы с Антонио собирались пожениться и работать на автозаправке. Я рассказала ей об этом, чтобы немного развлечь, но вместо этого она помрачнела и проворчала: «Конечно, как же! Представляю: ты – и на бензоколонке. Как же тебе повезло, что ты выбралась из этой дыры!» Потом она забормотала что-то совсем уже несвязное: «Как же все несправедливо, Лену, слишком несправедливо, надо с этим что-то делать, невозможно так больше, сил моих нет…» Она достала из ящика мою книгу: обложка была вся мятая и грязная. В первый раз я увидела экземпляр своей книги в руках человека из нашего квартала: меня поразило, что первые страницы были замурзанными и растрепанными, а остальные – белыми, плотно прилегающими одна к другой. «Я читаю понемногу, по вечерам и когда нет покупателей. Но пока дошла только до тридцать второй страницы: у меня мало времени, все приходится делать одной. Карраччи держат меня здесь взаперти с шести утра до девяти вечера. Ну что, – вдруг с ухмылкой спросила она меня, – скоро там уже откровенные сцены? Долго еще читать?»
Откровенные сцены.
Не успела я далеко уйти, как натолкнулась на Аду с Марией – ее дочерью от Стефано – на руках. После всего, что рассказала Кармен, мне было трудно быть с ней приветливой, но я постаралась. Похвалила девочку, ее красивое платье и изящные сережки. Но Ада меня не слушала. Она заговорила об Антонио, сказала, что они переписываются, что слухи о его женитьбе и детях – неправда, что из-за меня он разучился и думать, и любить. Потом она накинулась на мою книгу. «Я ее не читала, но слышала, что такие книги дома держать нельзя, – злобно проговорила она. – Представь себе, моя дочка подрастет и найдет такую книжку, что я ей скажу? Ты уж извини, но я ее не куплю. Впрочем, – добавила она, – я за тебя рада, хоть на жизнь себе заработаешь. Пока!»
12
После этих встреч во мне поселилось опасение, что книга действительно продается только за счет деликатных сцен, о которых упоминалось и во враждебно настроенных, и в благосклонных ко мне изданиях. Помню, я даже подумала, что Нино заговорил со мной о сексуальности Лилы только потому, что был уверен: раз уж я пишу на эти темы, то и обсуждать их со мной можно без проблем. От этих мыслей мне снова захотелось повидаться с подругой. «Кто знает, – говорила я себе, – вдруг Лила тоже раздобыла книгу, как Кармен». Я представила себе, как вечером, вернувшись с завода, она сидит с ребенком в комнате (Энцо, как обычно, в другой) и, несмотря на усталость, внимательно читает мою повесть: рот прикрыт, лоб наморщен, как всегда, когда она сосредоточена. Что она думает по поводу книги? Тоже сократила бы ее до одних откровенных сцен? А может, она и не читала вовсе: вряд ли у нее были деньги на книгу, надо бы мне подарить ее ей. Мне понравилась эта идея, но потом я от нее отказалась. Мнением Лилы я все еще дорожила больше, нежели чьим бы то ни было, но наведаться к ней не решалась. У меня не было лишнего времени, нужно было столько всего узнать, столько прочитать. Кроме того, из головы не шла сцена нашей последней встречи – как она стояла в заводском дворе у костра, в котором горели страницы «Голубой феи», – вот оно, прощание с остатками детства, подтверждение того, что наши пути разошлись. Скажет еще: «Некогда мне читать твою писанину! Видишь, как я живу?» И я продолжала жить своей жизнью.
Между тем книга продавалась все лучше – что бы ни было тому причиной. Однажды мне позвонила Аделе и, как обычно, тепло и чуть насмешливо сказала: «Если так дальше пойдет, ты разбогатеешь и бросишь бедняка Пьетро». Потом она передала трубку мужу: «Гвидо хочет с тобой поговорить». Я разволновалась: мы с профессором Айротой редко общались, и при нем я всегда чувствовала себя неловко. Но отец Пьетро был очень доброжелателен, поздравил меня с успехом, посмеялся над стыдливостью моих злопыхателей, сказал о затянувшемся в Италии Средневековье и похвалил меня за вклад в модернизацию страны – примерно в таких выражениях. О моей повести он умолчал, ему и без того забот хватало. Но мне было приятно, что он захотел меня поддержать, выразить свое уважение.
Мариароза тоже отнеслась ко мне тепло и очень меня хвалила. Вначале она заговорила о самой книге, но вскоре сменила тему и пригласила меня в университет, принять участие в том, что она называла неудержимым течением событий. «Приезжай прямо завтра! – настаивала она. – Ты видела, что происходит во Франции?!» Я знала, что происходит, целыми днями просиживала у старого радиоприемника голубого цвета: мать держала его на кухне, поэтому приемник был весь в жирных пятнах. «Да, просто потрясающе! – сказала я. – Нантер, баррикады в Латинском квартале…» Но она явно знала больше и увлекалась этим сильнее меня. Они с друзьями планировали отправиться в Париж, и она предложила мне поехать вместе с ними на автомобиле. Это было так заманчиво, что я сказала: «Хорошо, я подумаю». Сесть в машину в Милане, проехать по Франции, оказаться в Париже, в центре восстания и зверств полиции, окунуться с головой в раскаленную магму тех месяцев, продолжить путешествие, начатое несколько лет назад с Франко. И как было бы здорово поехать именно с Мариарозой – среди всех моих знакомых не было второй такой девушки – настолько модной, без предрассудков, разбирающейся в мировой политике почти на равных с мужчинами. Я восхищалась ею: разве другая смогла бы так все бросить и уехать? Кумиры того времени – Руди Дучке[2 - Лидер западногерманского студенческого движения 1960-х.], Даниэль Кон-Бендит[3 - Один из лидеров студенческих волнений во Франции в мае 1968 г.] – бесстрашно противостояли насилию со стороны реакционных сил, как в фильмах о войне, где героические роли, как всегда, доставались мужчинам. Равняться на них девчонкам было трудно – они могли лишь любить их, внимать их идеям и переживать за них. Мне пришло в голову, что среди друзей Мариарозы, собирающихся во Францию, мог оказаться и Нино – они ведь были знакомы. Подумать только: увидеть его, погрузиться с головой в это приключение, вместе с ним подвергать себя опасностям… На улице давно стемнело, на кухне было тихо, родители спали, братья все еще гуляли на улице, Элиза мылась, закрывшись в ванной. Уеду отсюда, завтра же утром уеду!
13
Я уехала, но не в Париж. Сразу после выборов, отметивших тот беспокойный год, Джина отправила меня по городам Италии продвигать книгу. Начала я с Флоренции. Одна дама-профессор, дружившая с приятелем семьи Айрота, пригласила меня выступить на педагогическом факультете перед тремя десятками студентов и студенток – в то время распространилась практика устраивать такие встречи вместо обычных лекций. С первого взгляда меня поразило, что некоторые девушки выглядели даже хуже описанных моим будущим свекром в «Понте»: плохо одетые, неумело накрашенные, сумбурно и слишком эмоционально излагающие свои мысли, недовольные системой экзаменов и отношением к себе преподавателей. По подсказке профессора я с подчеркнутым энтузиазмом высказалась по поводу студенческих манифестаций, особенно во Франции. Я делилась тем, о чем успела прочитать, и нравилась сама себе. Я чувствовала, что говорю уверенно и ясно, что девушки восхищаются мной, моей манерой говорить, моими знаниями, моим умением касаться сложных мировых проблем и складывать их в единую картину. Одновременно я заметила, что стараюсь не упоминать о своей книге. Мне было неловко говорить о ней: я боялась, что слушатели отреагируют на нее так же, как девчонки из нашего квартала, поэтому я предпочитала рассуждать о прочитанном в «Тетрадях Пьячентини»[4 - Итальянский левый журнал по проблемам политики и культуры, издавался в 1962–1984 гг.] и «Ежемесячном обозрении»[5 - Monthly Review («Ежемесячное обозрение») – американский левый теоретический журнал.]. Но приглашали-то меня рассказать о книге, и начали задавать вопросы. Сначала спрашивали исключительно о сложностях, которые приходится преодолевать героине, чтобы выбраться из среды, в которой она родилась. И только ближе к концу беседы одна девушка, высокая и тощая, попросила, нервно посмеиваясь, объяснить, почему я сочла необходимым включить в свой гладкий текст этот скабрезный фрагмент.
Я смутилась, кажется, покраснела, и пустилась в сложные социологические рассуждения, пока не догадалась сказать, что считаю необходимым свободно говорить о человеческом жизненном опыте во всем его многообразии, в том числе о том, что представляется нам настолько неприличным, что мы предпочитаем молчать об этом даже наедине с собой. Эти мои слова явно понравились публике, и мне удалось вернуть себе расположение аудитории. Профессор, пригласившая меня, одобрила эту мою мысль, сказала, что подумает над ней и обязательно мне напишет.
Благодаря ее поддержке в голове у меня утвердились некоторые идеи, которые я вскоре стала повторять, как песенный припев. Я часто прибегала к ним в публичных выступлениях, озвучивая их то с юмором, то серьезно, то коротко, то длинно и замысловато. Особенно уверенно я почувствовала себя в Турине, на вечере в книжном магазине: народу собралось довольно много, и публика подобралась без комплексов. К тому времени я уже спокойно воспринимала расспросы – доброжелательные или провоцирующие – об эпизоде с сексом на пляже, тем более что у меня имелся готовый отточенный ответ, встречавший неизменный успех.
В Турине меня по просьбе издательства сопровождал пожилой друг Аделе – Тарратано. Он гордился тем, что с самого начала предсказал успех моей книге; туринской публике он представил меня теми же восторженными словами, что и некоторое время назад в Милане. В конце вечера он поздравил меня с огромным прогрессом, которого я достигла за короткое время. Затем, как всегда добродушно, он спросил: «Почему вы соглашаетесь, когда эротическую сцену из вашей повести называют скабрезной? Почему сами так ее определяете?» Он объяснил, что я не должна этого делать потому, что повесть не ограничивается эпизодом на пляже, в ней есть куда более интересные и важные сцены. К тому же если все вокруг и твердили о дерзости моего сочинения, то только потому, что его написала молодая девушка. «Откровенность, – заключил он, – не чужда хорошей литературе и подлинному искусству слова, что вовсе не делает их скабрезными».