«Господи, – думаю, – спина у ней, видно, чешется – совсем нежная кожа».
– Вы, – говорю, – Ариадна Кузьминишна, сами не расчесывайте – вон следы от ногтей…
Вытерлась, голову полотенцем завертела – к себе пошла.
Евдокия заходит:
– Проветрить тут надо. – Носом повела: – Грязью шибко пахнет. Страсть не люблю эту вонь…
– Как же, – спрашиваю, – откроем? Вмиг с улицы выстудит. Кашель еще подхватите – на улице-то мороз.
– Ладно, – рукой махнула, – так помоюсь. Я уж сама потру, ты только слей.
Разделась. Вроде и в теле, да, гляжу, ослабла совсем. Прошлый год крепче была. Сливаю, спрашиваю:
– Как же вы в больнице терпели, если грязью человеческой брезгаете? Больные-то сильнее воняют.
– Да там, – отвечает, – холодно. На холоде и вонь слабже…
Всех намыла, в комнату пошла, прилегла на кровать. «Вот платье-то будет, может, и я в театр схожу. Сколько лет в городе живу, а ведь так ни разу и не бывала».
Сюзанночка не ворохнется. Намылась, крепко спит.
* * *
– Вот, гляди, – бабушка Гликерия мешочек подает, – тут тебе и сахарок, и булочки кусочек. Проголодаешься, скушай, только смотри, потихоньку, чтобы другим не мешать. А мало ли бабушка Аглая чего предложит, так ты откажись. Кто их знает, какая у них еда, в этих театрах…
Шапочка мягонькая. Рейтузы розовые из-под пальто. Бабушка Евдокия говорит:
– Отведу и вернусь.
– Вы уж не спутайте, – мама боится. – Прошлый раз в конторе давали, теперь – в подвал пойдем.
Двери высокие, деревянные… Зашли, а бабушка Аглая поджидает.
– Ну, – приглашает, – идем со мной, я тебя на лучшие места посажу – как принцессу.
Коридор длинный.
– Пошли, – за руку ведет, – в директорскую ложу попробуем. Только сходим за сцену. С ведущей договориться.
По лесенке поднялись.
– Осторожно, – говорит, – чтобы не споткнуться.
Голову подняла, а наверху веревки толстые: шевелятся, будто змеи… И дядька страшный навстречу. Борода рыжая, растрепанная…
– Это, – объясняет, – артист. Много их тут ходит.
Гляжу, стена мимо ползет. Артисты эти ухватились: кричат, тянут.
Бабушка Аглая говорит:
– Это у них декорация. Видишь, деревья нарисованы и дом большой. Вот заснут все, а лес этот и поднимется. Все кругом зарастет – сама увидишь…
Женщина в уголке сидит, в платок закуталась.
– Вот, Александра Дмитриевна, – бабушка Аглая в спину меня подталкивает. – Внучка моя. Двоюродная. Позвольте в директорскую ложу…
На меня поглядела:
– Хорошая девочка… Первый раз в театре?
Бабушка Аглая к ней склоняется, шепчет, шепчет, на горло свое показывает. Болит у нее, верно.
Женщина в книжку заглянула.
– Боже мой… – Головкой качает. – Конечно, сажайте, Аглая Михайловна. Утром никого не ждем…
Комнатка маленькая, стулья красные стоят, между ними столик. На столике коробка нарядная.
– Возьми конфетку, – бабушка Аглая угощает. – Да не стесняйся. Очень вкусный шоколад. Вчера за гостями закрывала – одну попробовала. Прямо тает во рту…
Конфету в рот сунула – разжевала. Сладко во рту. Наружу выглянула, а там огни горят. Люстра на потолке, будто елка. И стены такие высокие… А балконы совсем золотые, прямо до потолка. Всюду люди. Сидят, бумажками белыми обмахиваются…
Свет гаснет, гаснет… Занавес движется, дрожит…
Девочку маленькую вынесли, кладут в колыбельку. Феи нежные, прозрачные. Платья у них как перышки, а за спиной – крылья. Танцуют, крылышками трепещут… А музыка вокруг темная. Вон же она… колдунья… Вороны Вороновичи везут, карету перед собой толкают. Ручищи у них когтистые. А она из кареты вылезла – прыгает, грозит…
В подвал спустились. Народу как сельдей в бочке. Тетка сквозь очередь пробивается – номера на руках пишет. «Мне, – говорю, – на обеих пишите – у нас запаздывает одна». – «Видали, запаздывает у них… Вовремя приходить надо: так-то все себе понапишут…»
Стены низкие. Окошки фанерой заколочены. Душно – не продохнуть. Впереди ребенок заплакал. Ариадна платок сняла – испарину со лба стирает. «Часа три, – шепчет, – простоим»…
Голова у меня болит, будто гвозди в нее заколачивают. Голоса громкие, никак не уймутся…
«Да как я приведу – он у меня лежачий!» – «А вы бы справку заранее – из поликлиники. Дескать, не встает. Я вот взяла. Обещали по справке». – «Мы на 6-й Советской жили – там-то знали нас, выдавали безо всяких…» – «Мало ли что – на Советской…» – «В конторе, там хоть свободнее – совсем задохнемся». – «А к ноябрьским на улице стояли – замерзли». – «Теперь вот спаримся – в такой-то духоте».
Вперед поглядела: головы одни. И сзади совсем напирают. Обернулась, Евдокия к нам пробивается – платок совсем сбившись. «Ну как? – спрашиваю. – Не плакала?» – «Чего ж ей, – едва дышит, – плакать… С охотой пошла»…
К столу приблизились – тетка пальцем тычет, считает. «Четверо? – переспрашивает. – Пятеро же по книге. Ребенок еще прописан. Болеет, что ли?» Ариадна кивает: «Болеет». – «А справка у вас есть? Без справки и не надейтесь, не выдам». – «Какая ж справка, – Евдокия вступает, – воскресенье сегодня. Врач-то не ходит». – «Ходит – не ходит… Чай, не помирает у вас. Закутали бы да привели». – «А это уж, – Евдокия говорит, – наше дело. Ты свое знай – выдавай».
«Ишь, болеет она…»
Соседка нижняя – сзади нас.
«Видела, – говорит, – сегодня. Вон, – на Евдокию пальцем указывает, – девчонку-то вела. Врут, врут… Изоврались все. И чего врать-то?» – «А ты, – Евдокия к ней оборачивается, – рот-то свой засмольчи. Тебя, небось, не спросили». – «Вида-али, – так и вскинется, – сука, блядь, рот мой, вишь, не нравится! На себя погляди да на выблядков своих: им-то рты поганые позабили, гляди, и до тебя доберутся! Под корень вас, под корень – под нож!» – «А ты, – Евдокия чернеет, – на цельный век изготовилась – вроде тебе-то не помирать…» – «Я-то помру-у, да дети-внуки останутся, а твои в могиле гниют. Ну? Где они? Нетути…» – Пальцы выпростала, вертит…
Пакеты бумажные, большие. В две сумки нагрузила – так сподручнее. На улицу выходим – у Евдокии губы синие: стоит, воздух ловит. «Тошно, – жалуется, – голову сжимает, и ноги не свои…» – «Господи, – говорю, – Евдокия Тимофевна, на всякую дуру мучиться… Главное, муку? взяли». Стоит, за трубу держится – черная совсем…