Говорят, что после смерти его многолюбимой Мумтаз, идола души его, бедный халиф впал в глубокую меланхолию. Но вот явился святой дервиш и направил его мысли к сооружению умершей такого памятника, который удивил бы весь мир, обещая ему для этого покровительство Пророка. Дервиш сдержал слово. По первоначальному плану, халиф готовился выстроить и для себя совершенно подобный этому мавзолей на противоположном берегу Джумны, соединив оба памятника мостом из белого мрамора. Но задолго ещё до окончания Таджа император заболел и сам очутился у преддверия смерти. Тогда его четыре сына, дети Мумтаз, не дожидаясь его смерти, затеяли войну за престол. Аурангзеб остался победителем в этом почтительном сыновнем турнире и запер как трёх братьев, так и собственного отца в Гвальйорскую крепость – род Бастилии Индии.
По смерти узника-отца Аурангзеб, как истый магометанин и почтительный сын, воздал всякую честь переставшему быть опасным родителю. Он похоронил его возле «Венца Сераля» и окончил мавзолей на деньги перерезанных для этого случая богатых вельмож. Он даже пошёл далее отца в бешеных издержках: соорудил пред настоящими воротами в сад другие ворота из чистого серебра с целыми главами Корана, вычеканенными на них и украшенными, как кубок Бенвенуто Челлини.
За последнее десятилетие могулов крепко колотили махраты, и бедные правоверные очень этим огорчались, тем более, что махраты действовали под предводительством непобедимого Сиваджи – декканского Ильи Муромца. Аджанубаху II, по пророчеству пандита Васишти, угрожал захватить в свои «длинные руки» все дотоле покорённые императором государства Индии[178 - Аурунгзеб, называл себя горделивым прозвищем «покорителя вселенной», всегда приказывал носить перед собой золотой глобус в виде символа…] и отмстить за родину Аджанубаха I. Вдруг Аурангзеб (буквально «краса престола») затрясся, как осиновый лист, и, вскочив, молча и с полными ужаса глазами, указал придворным в угол. Придворные ничего в углу не увидали, но все слышали, как раздался чей-то дряхлый, но громкий голос и слова «горе… горе великому дому Тимура! Пришёл конец его величию!..» Император повалился без чувств. Он клялся, что видел тень своего предка Акбара, который и повторил это ужасное пророчество, уже раз произнесённое им, по преданию, на смертном одре…
С той минуты всё царство пошло вверх дном и разорилось во прах. Аурангзеб умер в 1707, а с «красою престола» исчезло и всё величие его династии.
«Великий храм» Сумната, индийского Озириса, бога, перед судом коего являются души умерших и от которого зависит их будущий образ по закону метемпсихоза, один из огромнейших и богатейших в Индии. Он находится в Гуджарате, на берегу Индийского океана. Во времена Махмуда при этой пагоде состояло 2000 жрецов, 500 танцовщиц (научей), 300 священных свирельщиков и 300 брадобреев. Узнав о его богатстве, султан решился заглянуть в него и поделиться добычей с богом. Войдя в храм, он увидел себя в просторной зале со сводом, поддерживаемым 56 серебряными колоннами и с золотыми богами по стенам. Приказав солдатам уложить божков в обоз, Махмуд подошёл к великому идолу Сумната и без разговоров отбил ему нос. Тогда брамины попадали ему в ноги и молили пощадить их великое божество, предлагая ему за милость столь громадную сумму денег, что его визирь советовал ему принять предложение. Но султан был строгий магометанин и отверг предложение, за чт? и был вознаграждён Пророком. Когда Сумната разбили на куски, то внутри его нашли несметное сокровище, состоящее из жемчуга и бриллиантов, на сумму вдесятеро б?льшую той, чт? предлагали брамины. Таким образом добродетель ещё раз восторжествовала на земле.
Самый дворец, где был заключён Шах-Джаган, уже в развалинах, но от него мы прошли в зенану (гарем) через двор, где Тавернье видел и своё время ванну в 40 футов длины и 25 ширины из серого мрамора. Все стены бессчётных комнат покрыты тысячами выпуклых зеркал на персидский манер; и здесь опять всё из белого мрамора – крыши, колонны, столбы, стены… Отдельные прелестные павильоны висят, словно кружевные звёзды, на своих красных пьедесталах, окружённые сквозными балкончиками, покрытые вьющимися растениями. Все эти чудеса архитектуры, где люди жили, любили и страдали, всё это ныне пусто, заброшено и словно заснуло непробудным сном… Одни зелёные попугаи прерывают торжественное молчание этой нежилой части крепости, пробуждая ленивое эхо; да голубокрылые пташки вьют гнёзда в углублении панелей, каждый отдельный кусок коих может служить образцом резчику.
Ночью, при лунном свете, это место представляет нечто волшебное. Словно воевода-мороз пролетел над королевством спящей царевны и покрыл все здания узорчатым инеем… Эта волшебная ажурная работа скорее походит на миниатюрную резьбу из слоновой кости, нежели на что-либо знакомое нам в произведениях европейских мраморщиков.
Тут же, в крепости, через стену от Тадж-Махала, «Моти Мусжид», мечеть, выстроенная Шах-Джаганом во время его семилетнего заключения. Прежде всего другого осмотренный мавзолей помешал нам отдать должную справедливость «жемчужной мечети». Но она, поистине, драгоценнейшая жемчужина меж всеми мечетями. Совершенная по архитектурной форме, в высшей степени поэтическая по обстановке, белая, как вновь выпавший снег, без малейшей примеси другого цвета, она к тому же останавливает внимание и заслуживает симпатию посетителей уже вследствие своей печальной легенды. Говорят, будто идея построить эту прелестную мечеть принадлежит Джеханари, любимой дочери султана-узника. Видя страдания отца и его безутешную печаль, принцесса, которая настояла, чтобы разделять с ним его заключение, придумала и уговорила его заняться этой работой, которая одна могла, по её мнению, рассеять его меланхолию. Уверяют, будто, соглашаясь, свергнутый султан воскликнул в глубокой сердечной горести своей: «Да будет по-твоему, дочь моя, и да назовётся будущая святая мечеть «Жемчужиной»… Ибо, как настоящая жемчужина, обязанная своим зародышем, развитием и красотой внутри раковины страданиям и мукам жилицы оной, так Моти Мусжид да будет обязана своим существованием неисходному горю, испытываемому злосчастным отцом жестокого Аурангзеба!» И вот задуманная мечеть, дитя горьких часов заключения, вдруг появилась, канув у подножия Тадж-Махала, словно застывшая слеза «ангела судеб», обязанного вносить в книгу раскаяния всё земное горе и страдание.
Впоследствии мы видели в Дели последнее жилище, могилу преданной дочери султана – Джеханари: по внешнему виду – горделивый белый мраморный саркофаг со скульптурными украшениями и мозаикой, как и всё прочее; но внутри мавзолея зелёный свежий садик с незатейливым партером и цветами, которые ежедневно и с величайшим тщанием поливает старый сгорбленный могул, ставший полуидиотом после пережитых им ужасов Дели. Живая развалина среди мёртвых руин, этот старик – воплощение неизменной любви и преданности к угасшему дому падишахов – единственный и последний потомок длинного ряда доверенных слуг султанов, избежавший общей участи только вследствие своей дряхлости и ничтожества. Ему лет под сто. Дрожа и шатаясь на костлявых ногах, он повёл нас во внутрь, указав на стене погребальной залы эпитафию, сочинённую самою Джеханари перед ранней смертью и вырезанной по её желанию на её гробнице. Принцесса просит, чтобы одни цветы и трава указывали место, где будет лежать её прах… «Пусть одни цветы, сорванные рукой Аллаха, смешиваются с тлеющим остовом смертного пилигрима – Джеханари… Они – лучшее украшение последней обители освобождённого от земных оков духа…» – говорит между прочим надпись. Мы дали несколько монет могульскому Кащею и, верный до гроба, слуга, спрятав их в высокой траве и поглаживая дрожащею рукой мрамор саркофага, тут же стал шептать, как бы обращаясь к самой покойнице: «Я куплю тебе, Бегум-ханум, новые цветочки… я посажу тебе взамен погибших, увядших роз свежие!..» В Тадж-Махале, во время назойливых попрошайничеств жирного и час за часом богатеющего муллы, который не отставал от нас, прося для своего халифа «ещё одну, только одну рупию», мне вспомнилась эта сцена. Бедный, дряхлый Кащей, вся догорающая жизнь коего сосредоточилась на могиле умершей за два века до того принцессы, только потому, что она была прабабкой его любимых убитых господ, возник предо мною, как последнее проявление в нашем веке горячей преданности к нам нашей «меньшей братии»…
В этой пространной крепости, в отделении гарема на каждом шагу натыкаешься на замурованные комнаты, тайники и подземные ходы, заделанные века тому назад и нечаянно найденные англичанами. Сколько кровавых, страшных сцен произошло внутри этой крепостной ограды! Сколько жертв, долгих мук и роковых, навеки погребённых тайн!.. Пройдя длинный ряд коридоров, нам показали место, где английские инженеры, пробив глухую стену, нашли в ней расположенную над рекой келью; в келье три широко ухмыляющиеся скелета – молодого человека и двух женщин, одной старой, другой молодой. Последняя была богато одета и вся покрыта дорогими каменьями. Здесь их замуровали, оставив погибнуть голодной смертью; как бы из желания довести их предсмертные муки до nec plus ultra[179 - Крайняя степень (лат.). – Прим. ред.] утончённой жестокости, посреди комнаты чернело отверстие глубокого колодца, с журчащею внизу водой, заделанное толстой железной решёткой… В одном из подземных проходов была найдена почти бездонная пропасть, поперёк жерла коей было вделано толстое бревно. На этом бревне, словно пучки сухой травы, на верёвке висело около дюжины женских скелетов!.. Сколько таких молодых жизней попадало с этого бревна и ужасную, чёрную пропасть, никто не знает, разве один ангел смерти. Но Азраил не выдаёт тайн своих, особенно нам, неверным, ибо, по просьбе Магомета, он более не является в видимой оболочке…[180 - До Пророка, – уверяет нас Коран, – он являлся за жертвами во плоти, и только по просьбе Магомета, пожелавшего освободить человечество от ужасного зрелища, ангел является теперь невидимо и неслышно.] Таким образом гаремная жизнь представляется чрезвычайно привлекательной, и нам остаётся лишь позавидовать счастливым Зюлейкам…
Милях в девяти от городских ворот, на поляне, в саду деревни Секундры, похоронен сам великий Акбар. Его мавзолей – второе издание его крепости, только в уменьшенном виде. Он занимает сорок десятин земли, стоит в саду или скорее в загороженном парке, разбитом на несколько вёрст в квадрате. Мавзолей находится на четырёх постепенно уменьшающихся кверху террасах, с обычными минаретами, увенчанными куполами по углам. Все купола покрыты черепицами из мозаичной работы – зелёной и голубой с золотом. Непостижимо, как ни краски, ни накладная работа не изменились ни на одну полутень в продолжение целых трёх веков в климате, где сырость и жара губят в один год самые прочные работы европейских мастеров.
На саркофаге выложены золотом и персидскими буквами девяносто девять качеств Аллаха.
На другое утро мы расстались с Агрой рано; так рано, что заря не успела даже ещё зарумянить белоснежные купола Тадж-Махала!.. Нам предстояло сделать двадцать четыре мили до завтрака, приготовленного для нас в Футхепуре Сикри – знаменитейших развалинах северо-западных провинций, где нас ожидал наш друг и покровитель – такур. Гулаб Лалл Синг даже и не заглянул в Агру – место, которое он почему-то ненавидел, хотя он полуобещал встретить нас там. Но мы давно уже привыкли к его своеобразным действиям, к его неожиданным появлениям и таким же исчезновениям, и никогда ни о чём его не расспрашивали.
В это утро мы оставляли чисто британскую территорию и вступали на классическую землю Раджастхана – родину такура, которой он так гордится и история коей прослежена английскими ориенталистами за 600 лет до Ксеркса, а Тодом за 3000 до Р. Х.; то земля сказочных и исторических героев, бешеной удали и рыцарских чувств к женскому полу, столь мало ценимому, презираемому и даже угнетаемому во всей остальной Индии… Здесь Гулаб Синг был у себя и готовился принимать нас хозяином. Нам словно легче дышалось… Едва дребезжащие, полуразваленные вагоны поезда, идущего до Джайпура, остановились у Футхепурской станции, как у всех нас, за исключением двух англичан, вырвался крик облегчения. В одну секунду, как бы выросшие из-под земли, щитоносцы такура перенесли наш багаж в кареты, присланные деваном (министром) махараджи Баратпурского. «Его высочество в Хардваре, на богомолье, но деван к вашим услугам и приказал простереться пред американскими братьями-саибами», проговорил высокий юный раджпут с длинными волосами и в белом тюрбане: «Кареты к вашим услугам».
А вот и такур-саиб… верхом и с полдюжиной плечистых, бородатых, длинно-кудрявых оруженосцев, которых мы ещё не видали… Чёрный силуэт всадника ярко обрисовывается на безоблачном тёмно-синем горизонте, и громадная фигура напоминает мне конную статую Петра Великого. Мы все довольны…
XXIX
На фасаде храма
Быстро проходили дни и недели и ещё быстрее передвигались мы с места на место; но, несмотря на то, что не теряли времени, мы не видали и двадцатой доли тех исторически знаменитых мест, которыми славится Индия. А между тем жара становилась с каждым днём ужаснее. В начале мая она достигает вообще по всему Индостану своей высшей точки; но Раджастхан является в этом смертельном месяце даже в Индии пеклом, в сравнении с которым сам Аллахабад способен обворожить своей прохладой. В то время как в Петербурге и Москве поля еле начинают одеваться молодой зеленью, а кусты сирени ещё стоят обнажённые, на палящих равнинах Раджпутаны всё уже испеклось, пережарилось, и поверхность земной коры, как сухарь, слишком долго оставленный в духовой печи, пересохнув, начинает рассыпаться прахом. Её огромные поляны, выгорелые, печальные, жёлто-бурого цвета, в местах, где они не столь густо заселены, напоминают русские степи: тот же сухой ковыль, то же частое марево на раскалённом горизонте…
Словно высохшая до мозга костей старица, дремлет вокруг нас усталая, угасающая природа Индии, доживая под палящими стрелами свирепого солнца «сезон жары». Весна, лето, зима и осень для туземца лишь звук безо всякого значения. У индуса всего три времени года, и, говоря о них, он различает сезон «жаркий», «холодный» и «сезон дождей». Через три-четыре недели на ярко яхонтовом, девять месяцев в году безоблачном небе, покажутся первые дождевые облака… Загремит гром, подымутся на Бенгальских берегах циклоны и опустошительные бури. Погибнет несколько человек, разрушится несколько зданий; но зато, пролетев с юга, ураган принесёт на мощных крыльях своих столь желанный муссон, весь пропитанный ароматами Цейлона и Южной Индии. И вот снова, в два-три дня, под проливным дождём зацветает вся Индия от Гималаев до Кумари. Затопленные равнины Раджастхана превратятся в моря, из глубины коих будут торчать лишь скалы такуров с их полуразрушенными крепостями и замками. Эти скалы, рассеянные теперь, словно безобразные бородавки, по лицу Сурьявансы – «Земли Солнца» – обмоются и зацветут, и снова всё заликует в природе… Закукует кукушка – певец любви Индостана, птица, посвящённая Каме, божку любви. Подымется пар от земли – благоуханнейший изо всех ароматов природы в понятиях индуса – пар от первого дождя, и начнутся свадьбы, пиры и веселье…
Но пока до дождя, «возлюбленного земли», по словам греческого поэта, – Раджпутана могла нам предложить не более того, что сама имела. Кругом всё выжжено, и нечему уж более выгорать. Всё мертво и безмолвно, и на голых полях не видно даже обычной фигуры земледельца, бедного чёрного скелета, копающегося на них, словно крот, во все остальные времена года… До первых дождей ему нечего делать в поле. В подобный зной даже выносливый верблюд покорно ложится, где попало: жвачка теряет для него всю прелесть, и по целым дням он либо непробудно спит, либо тут же издыхает. Всё словно вымерло, застыло в природе, и деятельность её проявляется теперь в одной смерти да тлении… В такие дни птицы десятками падают мёртвые на сухую землю. Общее безмолвие прерывается лишь длинной, жалобной трелью ястреба, где-то недвижно висящего на воздушных горячих струях, да где-нибудь на бугорке стая коршунов, окружив падаль, стоит не двигаясь, понурив голову и не трогая лакомой пищи, довольствуется одними грёзами. Смерть в разнообразнейших видах парит над головой европейца. Она мигает на него из дрожащих световых волн, угрожая солнечным ударом; тихо подкрадывается к нему в вагоне, суля «апоплексию от жары»,[181 - В Индии врачи зовут этот род смерти Heat apoplexy.] причиняемую на железной дороге рассекаемым быстротой движения раскалённым воздухом, дома – удушливой температурой. Она ждёт жертву в каждом затемнённом, сравнительно прохладном уголку, куда сырость поливаемых ставен и дверей привлекает ядовитых тысяченожек, скорпионов, даже змей.
Смерть в Индии не пропустит ни одного случая: она лучший союзник туземца и она часто избавляет его от тирана. Она сторожит англо-индийца из-за каждого угла; все средства для неё хороши. Вечно потеющий англичанин находит её всюду: в искусственной прохладе; панки, осуществляющей в Индии perpetuum mobile,[182 - Вечный двигатель (лат.). – Прим. ред.] – под колыханием коей он ест, спит, пьёт, ругается, дерётся и отправляет служебные обязанности, – как и в каждом стакане питья со льдом. Воспаление лёгких и холера прекращают его карьеру в несколько часов.
Всё это нам было известно, и мы были предупреждены о раджпутанском зное. Но до тех пор всё нам сходило с рук, и безнаказанность сделала нас дерзкими. В Дели такур нам сказал: «Не бойтесь; за вас двух я ручаюсь, и если оба наши англичанина послушают моего совета, то поручусь и за них»… И мы были совершенно спокойны.
Всё более и более – я говорю о полковнике и о себе – овладевал такур нашею волей, всеми нашими помыслами. А заручившись всем нашим умом и душой, раздражив наше любопытство до крайних пределов, заставив нас чувствовать, что по одному мановению руки его мы готовы последовать за ним без колебания и метафоры – в огонь и воду, овладев наконец окончательно нашей волей, он видимо не пожелал воспользоваться своими преимуществами… Всегда ровный и приветливый со всеми, он был с нами, быть может, минутами ласковее, но также непроницаемо замкнут насчёт своих таинственных несомненных познаний в «тайной науке», как и с прочими. Что он знал о нашем страстном желании поучиться у него, получить объяснение его необычайной, а для нас абсолютно доказанной психологической силы – это также для меня несомненно, как и то, что он, находясь в эту минуту в Тибете, знает, если только желает знать, каждое слово из того, что я пишу. Но, зная это, он молчал. Минутами мне казалось, что он будто изучает нас; желает убедиться, насколько он может довериться нам, и я боялась говорить о нём даже с полковником. Принадлежа к нашему «обществу», он оставался простым членом, отказавшись даже от не раз предлагаемого ему звания «почётного члена общего совета». Один из таких главных советников Теософического Общества в Лондоне, лорд и граф и, главное, человек признанный одним из ученейших членов Королевского Общества, зная о нём, писал в прошлом году другому члену совета нашего Общества, редактору главного журнала правительства: «Ради Бога, просите такура ответить мне, есть ли для меня надежда достичь результатов, которых я тщетно ожидаю вот уже пятнадцать лет… Спиритизм изменнически предал меня. Феномены его – факт; объяснения – чушь. Как возобновить прежние сношения с тем, с кем я когда-то разговаривал так свободно за три тысячи миль, каждый из нас в своей комнате?.. Теперь всё исчезло, он не слышит меня более, даже не чувствует … Почему?!!..» Когда я передала такуру письмо по просьбе редактора, Гулаб Синг просил меня написать под его диктовку следующее: «Милорд, – вы англичанин и ваша вседневная жизнь вся проходит по английскому шаблону. Честолюбие и парламент начали дело разрушения, мясная пища и вино окончили оное. Для ассимиляции духа человека со всемирной душой Парабрахмы существует лишь одна узкая и тернистая тропа, по которой вы не пойдёте. Материальный человек убил в вас духовного. Вы один можете воскресить последнего и никто другой на это не способен…»
Конечно, скептики и материалисты, как те, которые приписывают явления спиритизма нечистой силе, так и другие, убеждённые, что после смерти от нас ничего не останется, а будет, по выражению Базарова, «лопух расти», ничему этому не поверят, а одни станут нас с такурами и лордами подымать на смех, другие открещиваться от нас. Но к этому нам не привыкать стать. Зато люди серьёзные, учёные, опытные в медиумических явлениях, как профессоры Бутлеров, Вагнер, Цёльнер, Уоллас и другие, которых факты победили и принудили признать за факты, эти учёные, убедившиеся в существовании силы, способной завязывать узлы на бесконечной верёвке, поверят реальности странных и необъяснимых феноменов, виденных нами в Индии. В одном мы разойдёмся с ними: они верят, что невидимая сила, работающая над превращениями материи на спиритических сеансах, принадлежит духам: мы не верим в активное вмешательство усопших и приписываем эту силу лишь духу живого человека. Кто из нас прав, кто ошибается, может решить только время. Прежде всего люди должны убедиться в объективности этих спорных явлений, а затем уже приниматься за объяснение их. Спиритизму более всего повредила теория верующих в него.
Всё вышесказанное не отступление от моего рассказа, а необходимое объяснение тому, чт? следует. «Письма из Пещер и Дебрей Индостана» не одно географическое и этнографическое описание Индии со вплетёнными в него фиктивными героями и героинями, а скорее дневник главных членов Теософического Общества, с которыми начали уже считаться и спиритизм, и материализм в Европе, а главное – неряшливые ориенталисты.
Садясь в экипаж махараджи Баратпурского, мы ужаснулись, еле коснувшись до него. То было огромное полуоткрытое ландо времён царя Гороха, довольно удобное, впрочем, и способное легко вмещать шесть и даже восемь человек. Но сиденье его, в ожидании нашего приезда, успело превратиться в кресло, на котором поджаривались когда-то жертвы инквизиции… На подножках и железной обшивке ландо можно было готовить яичницу, а от прикосновения голой руки к его стенке у меня слезла кожа на ладони. В ужасе отдёрнув руку, я не решалась садиться; и даже бравый полковник остановился в смущении… В такой колеснице разъезжает, вероятно, один Вельзевул, князь ада!
– Вам нельзя будет ехать до вечера в этой коляске, – заметил такур, хмурясь. – Придётся провести день здесь поблизости. Войдите в буфет, пока я пошлю за крытой каретой…
Последовало совещание. До волшебных садов Дига, поливаемых 600 фонтанами (исторически известное наследие Баратпурских махараджей) было 18 миль; до столицы штата 5; до места завтрака 15. Поезд опоздал, и было уже десять часов. Ехать в самый полуденный жар, когда и теперь у нас кружилась голова и темнело в глазах, было бы безумием. Все, кроме такура, даже индусы побледнели, то есть сделались земляного цвета, и обвевались шарфами… Один бабу, казалось, блаженствовал. Простоволосый, как и всегда, и подпрыгивая на переднем сиденье, на котором уже уселся с ногами, он нырял в волнах раскалённого воздуха, как другой ныряет в прохладных струях реки, уверяя, что вовсе ещё не так жарко, и что в Бенгалии такой день считался бы многими прохладным.
Пока такур отдавал приказание, и два оруженосца поскакали куда-то за каретой, мисс Б***, совершенно изнемогая от жары и придираясь ко всему и всем, сочла своим долгом оскорбиться словами бабу:
– C'est du persifflage, cela!..[183 - Да это же просто глумление! (фр.). – Прим. ред.] – повторила она, обмахиваясь в волнения. – Ему прохладно, когда мы все умираем от жары!..
– Ну, а вам-то чт? до этого?.. разве вы можете запретить человеку чувствовать себя иначе, нежели себя чувствуете вы? – уговаривала я её, предчувствуя новую между ними ссору.
– Но ведь это он нарочно!.. Он смеётся над нами, – громко ворчала старая дева. – Он, как и все индусы, ненавидит нас, англичан! Он радуется нашим страданиям!..
– Совершенно напрасно так думаете, – поддразнивал её бабу из коляски. – Я вовсе не ненавижу наших добрых повелителей. Только когда им жарко, мне всегда бывает прохладно и – vice versa … Садитесь возле меня, и я вас стану обмахивать вашим веером… Вы знаете, как я вас… уважаю!..
– Прошу вас не учить меня, если я даже и ошиблась! – взвизгнула она, бледнея от бешенства. – Не вашей… расе учить нас – англичан!
– Я вам серьёзно советую быть осторожнее… при такой жаре, – вмешался такур, слезая с лошади и многозначительно подчёркивая последние слова. – Малейшее волнение может оказаться гибельным в нашем климате, которого даже и английская власть не сумела ещё поработить.
И снова та же острая молния сверкнула в полузакрытых глазах раджпута, и ноздри слегка дрогнули при тоне презрения, с каким она произнесла слова «ваша раса». Но рассвирепевшая островитянка уже закусила удила, и остановить её не было возможности.
– Мы не можем долее пребывать в гармонии, необходимой для приятного путешествия, – объявила она. – Пусть господин президент выбирает теперь между членами европейцами и азиатами!..
– Тут никакого не может быть выбора, – медленно начал он, сильно разгневанный и выколачивая в своём смущении горячую золу из трубки на подушки ландо его светлости. – Все члены вверенного мне в Нью-Йорке общества, к какой бы они расе или религии ни принадлежали, равно уважаемы мной и дороги Центральному Обществу. От выбора поэтому я отказываюсь; а о праве своём решать споры и недоразумения между членами – заявляю. Я слышал каждое слово вашего… немного крупного разговора и должен сознаться, что не нахожу в нём ничего похожего на ссору!.. Почтенная мисс Б*** вспылила и наговорила дерзостей бабу. Он промолчал и поступил как джентльмен. Надеюсь, что мисс Б*** теперь поймёт, что оскорблён он, а не она, а в его лице и прочие члены-туземцы; надеюсь, что она присоединит к моей и свою просьбу, чтоб они забыли эту пустую вспышку и попросит наших добрых, уважаемых друзей не уезжать от нас…
Мисс Б*** вся затряслась от бешенства.
Стоя в двух шагах от меня и облокотясь на седло, такур не спускал с неё широко открытых зрачков, блестевших в эту минуту каким-то зловещим фосфорическим сиянием. Нараян, опустив глаза и голову, молчал; но на сильно закушенной губе его выступила крупная капля крови…
– Как! мне… мне просить у него извинения?.. – прошипела англичанка. – Мне… когда он…
«Вот тебе и «Братство человечества», подумалось мне.
Такур вдруг быстро протянул к ней руку… Захлёбываясь и бормоча несвязные звуки, она неожиданно грохнулась, как скошенный сноп, хрипя и в судорогах, прямо в объятия У***, на руки которого Гулаб Синг ловко перебросил её падающее тело…
– Так и есть, как я её предупреждал, – тихо и спокойно произнёс такур, наклоняясь над сильно вздрагивавшим телом. – Солнечный удар; несите её в дамскую уборную!
Оскорблённый мисс Б*** бабу пошёл на отчаянное средство и – явился её и нашим спасителем. Он побежал с Нараяном в поле и принёс целую охапку травы под названием кузимах. Эта трава, имеющая свойство крапивы, покрывает тело вследствие одного лёгкого прикосновения к ней сыпью и ужасными волдырями. Не говоря ни слова, он попросил меня надеть перчатки и растирать ноги больной кузимахом. У самого у него лицо и руки мгновенно вздулись как пузырь, но он не обратил на это внимания. Признаюсь, я исполнила возложенное на меня поручение со злобным рвением. Я почему-то надеялась… чувствовала, что такур не допустит до такого трагического конца, каким явилась бы смерть англичанки во время нашего путешествия, а доставить ей неприятный, но благодетельный зуд в продолжение нескольких дней мне было весьма с руки. Чрез пять минуть втирания ноги англичанки превратились в кровавые волдыри, но зато сама она открыла глаза и имела удовольствие заметить (по крайней мере я надеялась), как за ней ухаживает «сын презренной расы». Но бабу не ограничился этим: тогда как с девяти часов вечера У***, её соотечественник, под предлогом нездоровья и усталости, залёг спать в соседней комнате, маленький бенгалец не оставлял её ни на минуту. Один он переменял ей головные примочки изо льда, который наконец под вечер и вследствие нашей телеграммы был прислан из Агры, и ушёл от неё лишь на другое утро, когда с первым поездом приехал вслед за льдом и врач англичанин.
Узнав о странном лекарстве бабу, доктор фыркнул себе что-то под нос, но объявил, что и кузимах хорош, как и всякое другое отвлекающее кровь от головы средство. Приказав везти пациентку назад в Агру, а по выздоровлении тотчас же назад в Бомбей, он взял 50 рупий и отправился в ожидании обратного поезда завтракать, попросив У***, en passant,[184 - Между прочим (фр.). – Прим. ред.] чтоб эти «негры» ему не мешали. У***, чувствуя, что я гляжу на него, сильно покраснел, но обещал – не сделав ни малейшего замечания. Он ехал с ней, так как нельзя же было отпустить её в таком состоянии одну, а нам невозможно было уехать, не повидавшись со свами Дайанандом.
Но вернёмся на несколько часов назад. Накануне, под вечер после катастрофы и когда больная уснула, четверо нас: такур, полковник, Нараян и я, собрались вместе за маленьким садиком станции, у разбитых для нас палаток. Палатки принадлежали такуру, появились в несколько минут, словно вызванные волшебством из-под земли, и были весьма курьёзны. В другое время их внутреннее устройство, где находился кругом и коридорчик, и спальная, и гостиная, и даже комнатка для ванны, привлекли бы всё внимание нашего любознательного президента, особенно их вполне восточная меблировка. Но в настоящую минуту нашего рассказа он был слишком взволнован. Его занимала лишь одна мысль – об ответственности его положения как президента Общества; мысль, что компания наша расстраивается, и один из членов её, как бы ни был он виноват, находится в опасности. Неизвестность будущего и искреннее огорчение ввиду фактической невозможности помирить два столь противоположные элемента в управляемом им и доверенном ему Обществе, как чванные англичане и туземцы, которые, как огонь и вода, лишь шипели при малейшем соприкосновении, всё это не давало ему покоя. И он шагал, бедный полковник, в величайшем смущении, прогуливаясь взад и вперёд пред навесом средней палатки, где такур, спокойный и безмятежный, как и всегда, курил у дверей на ковре.
– Не волнуйтесь, полковник; она не умрёт, – равнодушно заметил такур.
– Нет!.. вы даёте мне в том слово, мой дорогой такур? – воскликнул обрадованный американец.
– Давать слово в жизни или смерти больной особы, не будучи врачом, было бы слишком дерзким с моей стороны, – возразил раджпут, смеясь. – Но, судя по долголетнему опыту, если она пережила первые полчаса и к солнечному удару не присоединились симптомы другой какой болезни, то, конечно, главная опасность миновала…