– Обладать, да... – повторил Никита Афанасьевич, словно не слыша Афониных слов. – И очень часто бывает, что человек своим желанием вызывает желание встречное. То есть до сего мгновения предмет его чувств и помыслить бы не мог, что является средоточием любви и желания, но, когда об этом узнает, его сердце тоже начинает усиленно биться, душа его трепещет, разум мутится, желания обуревают... он бросается навстречу огню, который его возжег... и не тотчас замечает, что пламень тот уже утих, а потом и вовсе погас. Какое-то время его любовного пыла еще довольно, чтобы им греться, освещаться и не замечать, что он горит сам по себе, что обожаемому предмету полыхание его вовсе без надобности. И только потом, вдруг, с разрушительной внезапностью, понимает он, что огонь его не просто никем не поддерживаем, но и задувает его ветер сурового отчуждения, равнодушия, а то и измены. И вот тут-то начинается истинное горе, мучительное, непереносимое, потому что не гореть ты уже не можешь, но чудится тебе, словно против твоего чистого, возвышенного пламени ополчились все ледяные ветры северных широт и все суховеи пустынь южных, все шторма океанов западных и все грозы гор восточных...
Никита Афанасьевич умолк, но эхо голоса его, исполненного лютой горечи, чудилось, еще веет в воздухе.
– Боже мой... – тихо и столь же горестно вздохнул Афоня. – Так вы ее, значит, все так же любите? С прежней силою?
Никита Афанасьевич молча пошел к Нуару, который замер в сладостной дреме, потому что Мышка положила ему на шею свою изящную голову и стояла неподвижно, лишь изредка взмахивая аккуратно подстриженным хвостом.
И это молчание Никиты Афанасьевича отчего произвело на Афоню самое тяжкое впечатление. Ну да, ведь это было то самое молчание, кое зовется знаком согласия, кое не требует доказательств... в самом деле, какие нужны доказательства простого «да»?! Лишь те, кто склонен изменять своим клятвам и сам себе не верит, требуют этих доказательств...
– Любите?! – возопил Афоня, и в голосе его зазвучали истерические, злобные нотки. – Несмотря на то что она возвысила вас – и унизила, приблизила к себе – а потом с презрением отшвырнула, ошельмовав, опозорив?!
– Я был злобно оклеветан, – угрюмо проговорил Никита Афанасьевич. – Только потому она...
– Да она ведь даже слова не пожелала принять от вас оправдательного! – в ярости перебил Афоня. – Ежели любишь человека, ищешь доказательств его безвинности, а не преступления. Да что там – «ищешь доказательств»! Они не нужны, потому что любимому веришь! Она же вам не верила. И мало того! Она самые гнусные измышления на ваш счет приняла с готовностью, как должное. А почему? Я вам скажу: она счастлива была от вас избавиться! Вы ей не нужны были! А вы до сей поры...
Афоня осекся, потому что Никита Афанасьевич повернул к нему почернелое от злости лицо.
– Молчи, молчи! – выдохнул он с такой опаляющей яростью, что Афоня отпрянул. – Что ты знаешь о женщинах, бесполое существо? Ни-че-го! Что ты понимаешь в любви? Еще того меньше!
– Я?! – так и взвился Афоня. – Я ничего не понимаю в женщинах? Я бесполое существо? Я не знаю толка в любви? Да как вы... да чтоб вас за такие слова... да будьте вы...
И, не найдя больше слов, он ринулся на Никиту Афанасьевича с новым приливом злости, а может, любовного пыла, ибо от любви до ненависти один только шаг. Бросок его был столь стремителен, что Никита Афанасьевич не успел прикрыться и получил чувствительный удар в бровь, причем болезненный до того, что он даже взвыл. И наградил обидчика ответным ударом, который пришелся в живот.
Афоня лишился дыхания и почти без чувств повалился навзничь. Никита Афанасьевич навис над ним...
И в эту самую минуту услышал громкое неразборчивое восклицание, что-то вроде:
– Протектюселфбастард!
Разъяренный красавец обернулся на сию абракадабру – и едва не наткнулся грудью на острие шпаги, которую направлял на него высокий молодой человек в черном дорожном костюме и шляпе.
И, с великим изумлением глядя на его шпагу, Никита Афанасьевич сообразил, что абракадабра была на самом деле английским выражением: «Protect yourself, bastard!» и означала она: «Защищайтесь, негодяй!»
В пути от Парижа до Санкт-Петербурга,
1755 год, несколько ранее
– Знаете, что мне сказали на рудниках, м... э-э, мадемуазель? – спросил милорд Макензи Дуглас.
– Даже не представляю, милорд! – ответила дама, сидевшая рядом с ним в карете.
– Они не ожидали от вас такого интереса к рудничному делу, – усмехнулся Дуглас. – А также нашли, что вы удивительно выносливы, ловки и мужественны для столь нежного и субтильного создания.
Дама – это была та самая особа, которая не столь давно встречалась в приватной обстановке с мадам Помпадур, – нахмурилась.
– Это плохо... – пробормотала она. – Меня назвали мужественной – это никуда не годится!
И, выхватив из дорожной сумочки ручное зеркальце, она принялась разглядывать свое лицо так пристально, словно выискивала на нем признаки пробивающихся гвардейских усов или, господи помилуй, даже бороды. Однако из зеркальца смотрело то же лилейное личико, которое не далее как несколько месяцев назад произвело совершенно неизгладимое впечатление на первого дворянина французского государства.
Получив королевское благословение, Лия де Бомон отправилась в путь – в Россию. И вот уже который день, затянутая в ненавистный корсет, в элегантном дорожном платье и шляпе с необычайно красивыми перьями, тряслась она в карете рядом с милордом Дугласом, заезжая по пути на все рудники Швабии и Богемии, Саксонии и Пруссии, а затем Курляндии и России. Официальной целью путешествия шотландца, который ненавидел англичан, притеснителей его родины, и являлся приверженцем Стюартов, этих отвергнутых претендентов на английскую корону, было минералогическое исследование, именно поэтому он и таскался по рудникам. Истинной же целью был сбор самых разнообразных сведений, совершенно не имеющих отношения к минералогии. Ведь Макензи Дуглас являлся шпионом французского короля. Так же, как и Лия де Бомон, впрочем.
В описываемое нами время Европа была просто-таки наводнена французскими шпионами! В Версале [3 - Это слово в данном случае должно восприниматься шире, чем просто название знаменитого дворца, – это обозначение всего французского правительства, так же как Сент-Джеймс – английского, а Кремль – русского, хоть бы оно находилось и в Петербурге, и т.п.] существовало как бы два различных министерства иностранных дел. Оба находились под управлением короля, но одним ведали официальные представители правительства, а другим – принц де Конти. При том что этот внук Людовика XIV и мадемуазель де Лавальер являлся отличным воином, он еще и славился как отъявленный интриган. Его отец был искателем польского престола, ну и принцу де Конти тоже хотелось воссесть на какой-нибудь трон. То есть его самозабвенное участие в шпионских делах имело и конкретную, практическую цель. Создав так называемую тайную дипломатию, Людовик XV пытался хоть что-то противопоставить ошибкам своих министров и собственной уступчивости в отношениях с ними, овладеть той информацией, которую чрезмерно заботливые соратники просто не доводили до его сведения. Частенько с помощью своих агентов он обманывал даже всеведущую мадам де Помпадур...
Представители двух дипломатий Людовика игнорировали друг друга и частенько враждовали. Так, например, об отправке мадемуазель де Бомон в Россию знали граф де Брольи – посланник Франции при польском дворе, принц де Конти и Терсье, управляющий иностранными делами, однако министр иностранных дел Рулье оставался в убеждении, что в Россию едет один Макензи Дуглас. Вся эта путаница, разумеется, объяснялась интересами douce France [4 - Милой Франции (франц.).].
А douce France в эту пору приходилось нелегко. Англия, вековой враг, нападала на отдаленные колонии в Новом Свете и отняла Канаду. К тому же англичане захватили почти все французские корабли. Франция как никогда раньше нуждалась в сильных союзниках! В Версале намеревались обратиться к Фридриху Прусскому, однако он и сам норовил подставить французам ножку и оттяпать у них парочку богатых провинций. К тому же насмешник Фридрих страшно обидел мадам де Помпадур, назвав ее Юбкой II, разумея, что Юбка I – это сам Людовик. После этого ни о каком союзе, понятное дело, и речи идти не могло. С Австрией французы враждовали чуть не двести лет, со времен кардинала Ришелье, то ли любившего, то ли ненавидевшего королеву Анну Австрийскую. Испания не хотела терять свой нейтралитет. Польшу не стоило принимать всерьез: ее раздирали собственные проблемы. Тогда Франция решила обратиться к России, отношения с которой были прерваны уже более десяти лет. Как-то так получалось, что Россия воспринимала Францию как враждебную державу, готовую ей всегда и везде подставить ножку и строить те или иные козни.
При этом в Париже было известно, что Елизавета, несмотря на те пакости, которые умудрился подстроить ей прежний друг, любовник и помощник Шетарди, по-прежнему относилась к Франции хорошо – в душе, вернее, в сердце своем. Ведь ее матушка некогда лелеяла намерения выдать Елисаветку за Людовика XV, и хоть эти прожекты были заведомо обречены на провал, романтические чувства к Франции и ее королю у Елизаветы сохранились. Англию она не любила (может быть, отчасти этой нелюбовью и объясняется упорное нежелание русской императрицы усвоить, что Англия – остров: она до конца жизни пребывала в уверенности, что до этой страны можно доехать сушею), а злобный насмешник Фридрих II оскорблял ее чувства, намекая на ее происхождение и многочисленные романы. Кроме того, он втихомолку поддерживал русских раскольников, ненавидимых Елизаветой, и не скрывал, что считает несправедливым низвержение брауншвейгской фамилии. Это было куда хуже в глазах Елизаветы, чем все и всяческие насмешки, и, конечно, не могло быть прощено.
И все же, несмотря на расположение Елизаветы к франко-русскому альянсу, как уже говорилось, все попытки французов установить связь с русским двором проваливались из-за бдительности Бестужева. Однако надежда умирает последней в душе не только обычного человека, но и монарха.
Что надлежало узнать мистеру Макензи Дугласу и мадемуазель Лии де Бомон, дабы оправдать надежды своего короля? Число русских войск, состояние флота, положение финансов и торговли; степень влияния, которым пользуются Бестужев-Рюмин, Воронцов, фавориты и министры; следовало также собрать сведения о судьбе малолетнего свергнутого императора Иоанна Брауншвейгского и его ссыльного отца: имеют ли они сторонников в России или между иностранными державами; как расположен народ к великому князю Петру Федоровичу и великой княгине Екатерине Алексеевне, а также их сыну Павлу; какие виды имеет Россия на Польшу, Швецию и Турцию; готовится ли Россия к войне; как расположены к ней дерзкие казаки... et cetera, et cetera.
Отдельным пунктом стоял курляндский вопрос. В Курляндии следовало особо остановиться для отдыха и разведать, что думает местное дворянство о ссылке своего герцога [5 - Имеется в виду Эрнест-Иоганн Бирон, сосланный в 1740 году Анной Леопольдовной в Пелым и возвращенный оттуда Елизаветой, но поселенный в Ярославле.] и кем думает его заменить русское правительство.
И еще по одному вопросу принц де Конти инструктировал Лию де Бомон:
– Вы знаете, что мой отец после смерти гетмана Собеского был избран на польский престол. Но узурпатор Август II Саксонский захватил трон, прежде чем законный монарх успел выехать из Франции. Это стало большим несчастьем и оскорблением и для моей семьи, и для всей нашей страны. С вашей помощью мы можем уничтожить наконец последствия этого несчастья и смыть следы оскорбления. Вы скажете Елизавете, что я влюблен в нее, и постараетесь внушить ей мысль вступить со мной в брак. Если она откажется, постарайтесь убедить ее сделать меня герцогом Курляндским и главнокомандующим русской армией...
Лия де Бомон кивнула, запоминая. Память у нее была преотличная, посланница не сомневалась, что запомнит не только наставления принца де Конти, но и шифры, которые он ей готовился вручить на словах. Разумеется, об открытой переписке и речи идти не могло!
– Договоримся так, – сказал принц, – с пути следования вы будете постоянно отправлять донесения его величеству и лично мне. Учитывая особенности страны, в которую вы направляетесь, я полагаю, что наиболее естественно должны выглядеть сообщения о мехах. В России, как мне кажется, меха не продает только ленивый. Посему английский посланник сэр Уильям Гембори, человек очень опасный, будет называться черной лисицей, а сообщения, падает ли мех черной лисицы в цене или поднимается, будут означать степень его влияния при русском дворе. Это понятно?
Лия де Бомон кивнула. В самом деле – что тут непонятного?
– Бестужев будет соболем, – продолжал принц де Конти. – Беличьи шкурки – английские войска. Вообще число войск в тысячах следует обозначать мехами в единицах. Пять белок – пять тысяч войска.
Лия де Бомон снова кивнула.
– Выражение «горностай падает в цене» означает, что русская партия преобладает, иностранцы утрачивают влияние; если австрийская партия, к которой принадлежит Бестужев... он ведь служит не только англичанам, – ухмыльнулся принц, все досконально знающий о стране, в которую направлял необычную шпионку, – итак, если австрийская партия возьмет верх, вам следует сообщить: «Рысь также в цене». Если вам необходимо будет вернуться, вы известите, что все меха уже закуплены. И только для сообщения о полном провале миссии я оставляю для вас не меховое, а вполне «человечное» выражение: «Здоровье мое плохо...»
Увы! Именно это выражение вскоре пришлось использовать Макензи Дугласу, присовокупив, что он закупил уже все меха, какие только мог. На черную лисицу в России оказался чрезвычайно большой спрос, соболь оставался по-прежнему в моде, и даже рысь, хоть и употребляемая исключительно для дорожных шуб, была все-таки в цене. Итак, Дуглас отбыл из России, и в дальнейшем мехами предстояло заниматься исключительно мадемуазель Лии де Бомон.
Виною этому оказалась «черная лисица» – сэр Уильям Гембори. Подозрительный в высшей степени, даже к своим соотечественникам, он воспользовался своим влиянием на Бестужева, чтобы добиться узаконения: ни один англичанин не должен являться ко двору Елизаветы иначе, как представленный самим Гембори. Поэтому Дугласу пришлось прийти к посланнику за рекомендацией, но высокомерный англичанин принял шотландца, прибывшего из Парижа, не просто сухо, но даже оскорбительно. Дуглас понял, что путь во дворец ему закрыт, за каждым шагом его будет установлена слежка, а идя напролом, он рискует провалить все дело. Поэтому он счел за благо демонстративно уехать, однако перед отъездом ухитрился представить свою прелестную спутницу графу Михаилу Воронцову.
Имение Лизино, вблизи Санкт-Петербурга,
1755 год
– Боже ты мой, – пробормотал Афоня ошарашенно, – да что же это? Да не убили ли вы его?!
И он перевел испуганный взгляд с разгоряченного дракой Никиты Афанасьевича на молодого человека, лежащего на земле. Черный костюм того был теперь весь в пыли, крови и приобрел серо-красный пятнистый оттенок, шляпа валялась вне пределов видимости, зато можно было убедиться, что нежданный гость чрезвычайно белобрыс, светлокож и обладает мощной нижней челюстью, изрядно теперь искровяненной (как, впрочем, и нос его, а под закрытым правым глазом набухал изрядный синяк... для полноты картины). Говорят, выдвинутые вперед подбородки свидетельствуют о силе характера, однако о силе кулаков уж точно не свидетельствуют, в этом и Никита Афанасьевич, и Афоня могли вполне убедиться. Как-то так вышло, что они, не задавая лишних вопросов, оба разом набросились на неожиданного гостя... вернее, на этого внезапно появившегося фехтовальщика, который пытался тыкать в Никиту Афанасьевича шпагой. А поскольку шпаг у них при себе не имелось, работали кулаками. То есть сначала оружие было ловким приемом (назывался сей прием «палка суковатая, на земле валявшаяся») из рук незнакомца выбито, ну а потом в ход пошли исключительно кулаки, которыми и Никита Афанасьевич, и Афоня владели весьма ловко, всяко лучше, чем незнакомец... результатом чего и стала победа – полная и окончательная, но весьма кровопролитная. И повлекшая за собой человеческие жертвы... во всяком случае – одну. Именно поэтому так испуганно и воскликнул Афоня:
– Да не убили ли вы его?!
– Я?! – возмущенно повернулся к нему дядюшка. – Экая наглость! Да моего тут участия, в виктории сей, практически не было. Я просто не мог поспеть за вашими мелькавшими кулаками. Вы с такой лютостью накинулись на сего несчастного...
– Несчастного? – возопил Афоня. – Ничего себе! Да вы, кажется, позабыли, что сей «несчастный», как вы его называть изволите, едва только не вонзил в вашу грудь острие своей шпаги. И кабы не моя вам преданность, кою вы «лютостью» обозвали, вам совсем худо пришлось бы! Я токмо ради вас... я ради вас токмо... – И при этих словах Афоня даже задохнулся от переполнявших его чувств, даже поперхнулся и закашлялся так, что Никита Афанасьевич принужден был чувствительно похлопать его по спине, дабы помочь продышаться.