В сорок втором году семью мамы эвакуировали. Во время переправы через Ладожское озеро их в упор расстреливали с самолётов. Представьте себе: маленькая, худенькая русоволосая девочка с большими глазами, какой я видел её на единственной сохранившейся довоенной ленинградской фотографии, и огромные, пикирующие на неё с воем и стрельбой, фашистские самолёты. Каково было этому ребёнку? Какой безумный ужас пережила её детская душа в те мгновения? С чем это сравнить? Не знаю. Не с чем. Мама помнит, как моя бабушка обняла плачущих дочек, накрыла их собой и начала молиться о том, чтобы их убили вместе, чтобы не оставляли страдать никого…
Прошло много лет. Очень много. Моя старенькая мама ещё жива. Но всякий раз, когда где-нибудь случайно она слышит тот самый знакомый ужасный звук, она прячется. Да, прячется ото всех, и нужно бежать скорее за ней, найти, обнять и сказать тому плачущему ребёнку с морщинистыми старческими руками: « Мама! Война кончилась, мама! Кончилась война…».
Фуражка
В пронзительно синем небе гуляет радостное чириканье невидимых воробьёв. На широкой площади возле танка-памятника – очередной ежегодный митинг по случаю Дня Победы. Возбуждённо суетятся телевизионщики, невдалеке играет бравурная, подобающая такому случаю музыка. Гремят литавры, сверкают на солнце трубы.
Микрофон, как всегда, в самый неподходящий момент «фонит» до рези в ушах. Местный холёный депутат недовольно морщится: «Ну, сделайте немедленно что-нибудь с этим безобразием!» За спинами взрослых бегают друг за другом дети с шариками и флажками. Бегают, балуются, визжат, ни на что не обращают внимания. Даже на депутата: дети есть дети…
Отзвучали речи с временной трибуны, собранной по случаю праздника возле танка. Какие-то люди с дежурными повязками на рукавах деловито формируют людей в колонну для шествия к центру города. Всё как всегда. Впереди – реденькая группа ветеранов, следом – важные лица города. Ну, и все остальные за ними. Группа офицеров докурила в сторонке и, оживлённо беседуя, пристроилась сбоку к колонне. Маленькая девочка плаксиво требует мороженого. Молодая женщина отчитывает её. Затем сдаётся, и они устремляются к лотку с мороженым. Потом догоняют движущуюся людскую массу.
И вот колонна по широкой улице приближается к центру. Девочка давно доела мороженое и теперь, удерживаемая материнской рукой, вертит головой, пытаясь куда-нибудь ускользнуть, потому как ей скучно.
«Мам! Ну, мам!! Смотри: фуражка! Фуражка!!!» – резко и звонко закричала девочка, тыча сразу всеми пальцами свободной руки куда-то вверх. Все стоявшие рядом невольно задрали головы.
Действительно, впереди на балконе третьего этажа жилого здания, мимо которого собиралась пройти колонна, стояла девушка лет шестнадцати. В вытянутой вперёд и вверх руке она держала обыкновенную солдатскую фуражку. Рядом с ней находилась женщина в чёрной косынке, по-видимому, мать. Женщина эта держала лицом к колонне большую фотографию с траурной чёрной ленточкой в уголке. С фотографии на всю улицу улыбался молоденький ушастый парнишка в гимнастерке. Обе женщины молча, не шелохнувшись, смотрели на приближающееся шествие.
Ветераны, находившиеся во главе колонны, вдруг, сами того не осознавая, остановились напротив балкона. Следом за ними встала и вся колонна. Офицеры, глядя наверх, один за другим потянулись к козырькам своих фуражек. Словно осеклась, смолкла бравурная музыка.
Наступившую заминку оборвала та же капризная девочка: «Мам! Ну, мам! А чё все стоят?! Ну, пошли, мам!» « Да тихо вы! Слышите? Тихо!» – послышался в ответ чей-то негромкий, прерывающийся от слёз, голос.
Суетливые люди с нарукавными повязками, очнувшись, ринулись к стареньким ветеранам. Начальствующие, недовольно поморщившись, закивали на свои дорогущие деловые наручные часы… И всё двинулось дальше.
А позади удаляющейся колонны под тем же чистым, пронзительно синим небом продолжали стоять на своём балконе юная девушка с фуражкой в руке и взрослая женщина с большой фотографией стриженого улыбающегося паренька.
Друзья
Когда-то давным-давно жили в Баку два товарища, два ровесника, Ильяс и Гурген. Ильяс был деревенским азербайджанцем из старинного села на берегу реки Куры, а Гурген родился жителем города, в котором и вырос. После окончания школы Ильяс приехал в Баку и поступил в институт одновременно с Гургеном.
Очень они разные были. Ильяс – молчаливый, сосредоточенный, слова лишнего не вытянешь, говорит тихо, а Гурген – шумный, громкоголосый, юморной, без шутки минуты не проживёт. Но сдружились они как-то сразу, с первого дня, пока экзамены вступительные сдавали. Именно Гурген был первым, кто показал Ильясу самые красивые места приморского города, который знал с детства, что называется, с закрытыми глазами. И в общежитии их поселили в одну комнату. Отец Гургена был военным, их квартира – служебной; именно в год поступления Гургена в институт его отца перевели в другое место службы, и сыну пришлось искать место в общежитии.
На студенческую стипендию особо не пошикуешь. Жили скромно, всем, что есть, делились друг с другом: и хлебом, и нитками, если что-то подшить надо было. И с девушками вместе знакомились, и женились почти одновременно. И квартиры от завода в один год получали. И дети у них почти одновременно на свет появились: у Ильяса – сын, у Гургена – дочка. Потом у Ильяса – опять сын. У Гургена – опять дочка. И в третий раз – то же самое.
Приходит Гурген с женой в гости к Ильясу, просит того на гитаре сыграть, тряхнуть студенческой юностью. Ильяс поручает своей жене принести ему ту самую гитару и играет, а Гурген поёт, громко поёт, совсем неправильно, но зато жизнерадостно: «Мы с тобой два берега у одной реки-и-и!». И все смеются, понимая, что пусть и неправильно, но ведь от всей души. Потом, уже без гитары, за столом с чаем и сладостями пели поочерёдно оба. То Ильяс на азербайджанском напевал «Сары гялин», то Гурген – по-армянски «Ов, сирун, сирун». И ещё, и ещё песни вспоминали. Подолгу сидели.
Приходит Ильяс в гости к Гургену, просит того шахматы достать. Гурген достаёт шахматную коробку, они расставляют фигуры и начинают партию. А жена Гургена тут же приносит шахматистам ароматный чай в стаканах-армуды. И обязательно – сахарницу с кусочками наколотого щипцами крепкого сахара. Ильяс долго думает над каждым ходом, у Гургена терпения не хватает, он делает ошибку, потом вторую и, наконец, сдаётся, шумно, но как-то по-доброму, возмущаясь медлительностью соперника. А тот, довольный такой, смеётся в ответ. Потом они начинают обсуждать нюансы всесоюзного чемпионата по футболу. Один болеет за «Нефтяник», другой – за «Арарат», но за сборную переживают и болеют оба одинаково.
…Прошли годы. Наступили странные тяжкие времена. В городе стало тревожно. Появились беженцы из дальних горных азербайджанских деревень – голодные, жалкие, бесприютные, с детьми, одетые кое-как, некоторые – со следами побоев. Вскоре начались погромы городских армян. Пролилась невинная кровь. Всюду чувствовалось незримое присутствие смерти.
Однажды поздно ночью в квартиру Ильяса кто-то тихо, но настойчиво постучал. «Странно, – насторожился Ильяс, – звонок же работает. Почему стучат? И почему так тихо?» Жена проснулась и встала, чтобы открыть дверь, но Ильяс решил сделать это сам. За дверью стоял Гурген, бледный, как полотно. За его спиной виднелись его плачущая жена в ночной сорочке и наспех накинутой шерстяной шали и три испуганные дочки. Гурген и Ильяс посмотрели друг другу в глаза. Обоим всё было ясно. Ильяс знаком пригласил несчастных в дом. Следующие два месяца пятеро армян жили в семье Ильяса. На улицу не выходили. Жена Ильяса готовила им еду вместе с женой Гургена. Ильяс делился с ним всем, что было в доме, так же, как они оба делали это в юности, когда жили в общежитии.
Эта история закончилась вроде бы благополучно. Гурген и его семья не пострадали, окольными путями им удалось выехать в Ереван. Но Гурген был бакинцем до мозга костей и не смог привыкнуть к новым местам обитания. Он очень изменился, перестал шутить, начал часто и серьёзно болеть и однажды не проснулся. Может, вспомнил во сне свой Баку – и сердце остановилось.
Когда Ильясу сообщили об этом, он молча вышел на балкон, закрыл за собой дверь и не выходил несколько часов. Плакал ли он там в одиночестве или просто не мог говорить – об этом никто теперь не узнает. Нет больше Ильяса. Он ушёл вслед за своим другом туда, где уже никто и ничто не сможет помешать их вечной дружбе и не навредит их любви к той мирной, добродушной жизни, о которой они оба когда-то пели на своих родных языках.
Оглы
У меня есть имя. Есть фамилия. А есть отчество. У всех они есть. У каждого своё. У меня отчество азербайджанское, из двух слов: первое – имя отца, а второе – «оглы», что в переводе значит «сын». Не заканчиваются в азербайджанском языке отчества на -ович или —овна – только оглы или кызы (дочь). Всё бы ничего, но я в России живу больше четверти века, а здесь это не всеми и не всегда адекватно воспринимается. И на работе бывали сложности. Вроде мелкие: ну, похихикает кто-нибудь, ну, черножопым как-то раз в спину назвали. Не в лицо, нет. В лицо постеснялись. Я ведь по-русски говорю и пишу получше некоторых. И соображаю неплохо. Вот и постеснялись.
На улицу выхожу всегда с паспортом. В принципе, нигде, кроме Москвы, проблем не было. Да и в столице – тьфу, тьфу – обошлось. Остановили пару раз, проверили, прочитали, и такое холодное недоверие в глазах – из-за того, что я «оглы», а не «ович». Всё равно как-то неприятно, неуютно, что ли. Как будто я что-то плохое сделал и скрываю.
А годы были тревожные, бандитские, девяностые. Вот и советует мне однажды моя русская жена: «Зачем тебе это „оглы“? Ты же и говоришь по-русски, и думаешь по-русски, и живёшь в России. Сходи в паспортный стол, поменяй отчество, заплатишь и станешь Александровичем, как режиссёр Рязанов, или Алексеевичем каким-нибудь. И детей наших в школе дразнить перестанут. А?»
Задумался я. Достал фотографии отца, матери, сестёр. И тут выпала из пакета с фотографиями старая бакинская газета. Январская. Девяностого года. На ней – городская площадь у берега моря, вся покрытая морем людским. В городе действует комендантский час. На улицах танки, бронетранспортеры, пулемёты, тысячи вооружённых солдат. Больше трёх человек собираться запрещено. А народ вышел на площадь. Не побоялся народ ни арестов, ни смертей. Поэт Галич когда-то пел:
Можешь выйти на площадь,
Смеешь выйти на площадь
В тот назначенный час?!
Где стоят по квадрату
В ожиданье полки…
А ведь полки действительно стояли в ожидании приказа. И над площадью барражировали военные вертолёты. Но люди, простые безоружные люди, бакинцы, шли и шли на эту площадь. И было их не остановить никому! Никаким солдатам, никаким пулемётам, никаким танкам. Они шли хоронить своих детей, убитых солдатами в ночь на 20-е января. В этих продолговатых прямоугольниках на фотографии – убитые. Сотни убитых: молодых, пожилых, юношей, девушек, детей, стариков…
Я не знаю, как их звали. У каждого из них было имя. Была фамилия. И было отчество. Первую часть их отчеств я не знаю, но вторую – не могу и смогу забыть, где бы я ни был.
Я – оглы, я – сын моего отца и моей матери. Был и останусь. Нацисты, скинхеды, бритоголовые – не важно, кто встретится на пути, – я останусь тем, кем родился.
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера: