
Шустрик
– Горский не знает и половины предметов. Он невнимателен, рассеян и никогда не выполняет домашние задания. Он пропускает уроки, а если и появляется на них, то только рисует в тетради. Когда я подхожу к нему, он тщательно прячет ее, и никакие просьбы показать тетрадь педагогу на него не действуют. Приходится прибегать к соответствующим мерам, – развела руками она.
«Вот почему у него столько двоек по твоему предмету», – подумала Санька и почувствовала, как в ней медленно поднимается ярость. Это был плохой признак. Очень плохой. Бороться со вспыльчивостью за свой тридцать один год Санька так и не научилась.
– Но! – подняла толстый палец химичка, и педагоги уставились на нее с еще большим интересом. – Вчера мне удалось забрать у него эту тетрадь. И что, вы полагаете, там оказалось?
«А ты неплохой оратор, – сжала зубы Санька. – В госпитале бы понравилась. Только вот беда – солдаты любят добрые стишки и миленьких девочек, а не толстых баб».
– Вот это! – и со скоростью, которой бы позавидовал леопард, из ящика стола Задорова вытащила тонкую ученическую тетрадку и распахнула ее.
Учителя поддались вперед, но надпись в тетради, раскинувшаяся на оба листа, была так ярко обведена красным карандашом, что даже Санька, сидевшая дальше всех, без труда прочла:
«Титульный лист стенгазеты:
Александре Семеновне Кавалеровой-Алексеевой.
Ко Дню Советской Армии и Военно-Морского флота от любящего ученика Леонида Горского и всего 7 «А».
Хоть Вы не воевали, но Ваша храбрость навсегда останется в наших сердцах»
– И так вся тетрадь, – пролистала страницы Задорова, и Санька увидела, как они исписаны мелким убористым почерком и разрисованы картинками. Она была ошарашена и приятно удивлена, ведь главным редактором стенгазеты у них числилась Тася Молотова, а значит, Леня сам придумал поздравить ее с праздником. Ну да, там даже написано: от любящего ученика…
Санька почувствовала, как ее сердце в благодарности сжалось, и вздрогнула, когда химичка нервно произнесла:
– Вам не кажется, Александра Семеновна, что дети смеются над Вами?
Санька поддалась вперед.
– Редактор газеты 7 «а» – Таисия Молотова, насколько мне известно, – посмотрела на нее в упор химичка, и про себя Санька отметила, что глаза у нее очень противные.
– Совершенно верно, – процедила сквозь зубы Санька, выдерживая напористый взгляд.
– А, следовательно, Горский решил просто поиздеваться над Вами, придумав эту самую газету. Иначе зачем тринадцатилетнему юнцу рисовать в тетради такие глупости?
– Я замечу, Анна Степановна, – отчеканила Санька, стараясь говорить спокойно. – Что Леня хотел поздравить меня с предстоящим праздником, и мне не кажется, что это можно назвать глупостью. Он, конечно, поступил неразумно, занявшись рисованием на уроке. Безусловно, это не оправдывает Горского, и я с ним обязательно поговорю. С Вашего позволения я заберу эту тетрадь.
И она уже привстала, чтобы подойти к кафедре, но Анна Степановна быстро прижала тонкие странички к груди.
– Нет. Это… Это… – она срочно придумывала слова, но, по всей видимости, ничего в голову не лезло.
– Ну что? – с улыбкой переспросила Санька, стараясь не выдать хамства, которое так и рвалось наружу. – Покажете директору? Отдадите родителям? Или предоставите проверке? Все просто посмеются и вернут Вам тетрадку.
Химичка шумно запыхтела, ее тройной подбородок заколыхался в гневе. И тут поднялась учительница математики.
– Я бы на Вашем месте не была такой самоуверенной, товарищ Кавалерова, – язвительно произнесла она. – Анна Степановна права: Горский совершенно отбился от рук, и в этом мы находим только Вашу заслугу.
Санька присела.
– Мы рады, что он хорошо пишет сочинения, но Вы своими занятиями лишили его всяческой возможности приходить на уроки и выполнять домашние задания. Ваши экскурсии, стенгазеты, сборы, самодеятельность, литкружок, что там еще, мешает успеваемости! Да, советский ребенок должен быть разносторонним, но Вы не даете им спокойно вздохнуть! Ваша деятельность доводит до ручки – они приходят с утра и уже – полны эмоций! – тонко взвизгнула она. – Только и думают о том, в какой музей пойдут сегодня, или какую очередную историю про детство расскажет им наша дорогая Александра Семеновна. Может, Вы нам хоть одну историю расскажете, а, товарищ Кавалерова-Алексеева? – раскрасневшаяся математичка засверкала глазами, и Саньке на секунду показалось, что на нее взирает змея. – Что Вы им там читаете? Про какую-такую блокаду? Они про родной флот даты не помнят, зато впору вдоль Невы экскурсии водить!
– Это точно, – кивнула головой учительница истории и тут же стушевалась, когда Санька кинула на нее пронзительный взгляд.
– Мы требуем не только исключения Горского, но и Вашего сознательного исправления. И что бы Вы там ни говорили, мы просим, чтобы Вы… – математичка нервно сглотнула и покосилась на дверь, словно проверяя, нет ли там посторонних лиц, – самолично отказались от классного руководства. «И от ведения литературного кружка», —быстро произнесла она.
Санька открыла и тут же закрыла рот. Она даже не успела сообразить, что происходит, как математичка вынула из папки лист бумаги и продемонстрировала его классу. На нем значился какой-то текст, и внизу виднелись размашистые подписи. Так…
Как в тумане Санька поднялась из-за парты и, пытаясь удержаться на ногах, подошла к кафедре. С силой она вырвала листок из цепких длинных пальцев.
«Мы, учителя городской средней общеобразовательной школы № …, просим Вас отказаться от классного руководства…»
Ровно 22 подписи снизу. Надо же, с расшифровками. Тут и учитель труда, такой милый дядечка, помогавший ей двигать шкафы в кабинете, и англичанка, от которой никто дурного слова не услышит, и физкультурник… И даже учителя начальных классов – им-то какое до нее дело? Санька почувствовала, как кружится голова, и земля уходит из-под ног – что-то совсем не вязалось в ее мозгу.
Все, все против нее. Она посмотрела на притихший класс и увидела перед собой стыдливо опущенные головы. Трудовик смотрел в окно, старательно избегая ее взгляда. Англичанка что-то озабоченно искала в сумке, а историчка аккуратно положила голову на руки, всем видом показывая, что хочет спать. И эти цирковые артисты вправе исключать из школы детей?
Санька перевела взгляд на кафедру, где, замерев, стояли две клуши, и подумала, что Анна Степановна с математичкой-змеей не так плохи – они хотя бы не постеснялись выразить свои чувства открыто.
Напряженность обстановки и тишина были такими, что Санька слышала, как гулко бьется ее собственное сердце. Педагоги молчали как один – в страхе и ожидании реакции той, кого они готовы были выдворить из этой школы. Ей того и хотелось – хлопнуть дверью и прорыдать весь вечер на плече у Миши, но потакать было не в ее интересах, и она заставила себя собраться с духом.
Словно специально – тишины она не нарушала. Безмолвие никогда не подводило ее на сцене – не подвело и сейчас. Они ждали. Ждали и боялись, хорошо помня поговорку «затишье перед бурей».
– Вы хотели, чтобы я Вам рассказала историю, – наконец, тихо и утвердительно произнесла она и краем глаза заметила, как вздрогнул подбородок математички. – Очередную историю. Я сделаю так, как вы просите.
Санька медленно прошлась по классу и остановилась. Кое-где зашевелились, исподлобья посмотрев на нее.
– Очень давно в одной стране родился мальчик, который рос самым обыкновенным ребенком, – она начала очень тихо, но в звенящей тишине собственный голос показался ей нетерпимо громким. – Играл на улице, ходил в детский сад, купался в речке. От других детей он отличался тем, что семья, в которой он рос, его не любила. Его обижали, а чаще – просто не замечали. Наверное, поэтому, не получив должной любви к себе в детстве, он не смог передать ее другим людям.
Санька вздохнула, нахмурила брови, словно о чем-то вспомнив, и тряхнула светлой головой. Педагоги по-прежнему не шевелились, только теперь некоторые подняли головы и с интересом взирали на нее.
– Он всегда был отличником, и его хвалили в школе, – продолжила она. – И, конечно, все думали, что у него большое будущее. Будущее у него в общем-то было неслабое, но какое же ошибочное мнение вызывал он у школьных наставников…
Мальчик вырастал, и уже превратившись в юношу, предавался мечтам о власти. Он много учился, но не для того, чтобы сеять добро с помощью этих знаний, а для того, чтобы мир, который он познавал, сосредоточить в своих руках.
Во взрослом возрасте он добился своего. Он собрал многочисленную армию, был отличным оратором и обладал несомненной харизмой. Ему подчинялись, его не смели ослушаться, его – боготворили. Разъезжая в натертой до блеска машине, пожимая руки и улыбаясь первым главам государств, он уже знал, что все они обречены на гибель.
И не пистолеты, танки и самолеты были его главным оружием. А толпа. Толпа, которая внимала каждому его слову, толпа, которая слышала его с первого раза. Он сам собрал ее, это стадо баранов, не имевших своих мыслей и чувств; испуганных мышей, боявшихся высказаться «против». В нем каждый смотрел в рот своему соседу и в точности копировал его действия. Стаду нравилось быть стадом, потому что никто не решался идти против него. Все, кто только посмел это сделать, становились изгоями.
И однажды, когда стадо «подросло», оно накинулось на другую страну, и принялось ее бомбить. Совершенно не задумываясь о том, что есть в этой стране люди, которым совершенно неинтересны желания стада. Они любили друг друга, никому не мешали жить, так почему же кто-то мешает им? Но стадо не понимало, и еще с большим напором разрывало своими грязными ручонками страну и добралось, наконец, до города, который только кажется большим, а на самом деле, там совсем нелегко спрятаться от голода и бомбежек, зимы и лютых морозов. И в этом городе жили дети, такие же тоненькие и беззащитные, каким был когда-то тот самый хороший оратор, да и каждый человек, находившийся в стаде. И этим детям всего-то не хватало еды и тепла – совсем немногого, правда? Но стадо на то и есть стадо, чтобы забрать все, до последнего куска хлебушка, принести горе и унизить, оскорбить, обчистить, подчинить и раздавить этих маленьких крошек…
Да только дети того города оказались проворнее. Они помогали взрослым бить стадо со всех сторон и, в конце концов, прогнали его из города.
И вроде бы история должна заканчиваться хорошо, да только стадо оставило ужасный след в душах этих детей и ранки на сердце, которые сильно ноют, если пройтись по кладбищу с тысячей могилок или по стороне с надписью «При артобстреле эта сторона улицы наиболее опасна»… Стадо ушло, разрушив семьи и судьбы, превратив город солнца в город смерти, и он до сих пор восстает из руин и пепла.
Самое страшное то, что может появиться в этой жизни новое стадо, в котором каждый будет опять, открыв рот, слушать своего соседа.
Санька замолчала. Она не смотрела на лица, всем своим нутром чувствуя ту пронзительную тишину, которая появляется в минуту, когда людям только и остается, что открывать и закрывать рот, не в силах произнести что-либо. Она чувствовала жар, исходивший от математички и пышной Задоровой, краем глаза заметила, как приросли педагоги к стульям – их лица были белыми и какими-то неживыми. Санька лишь слышала, как тикают часы в холле третьего этажа.
– Вы…– первой подала голос Задорова, прошелестев хриплым голосом. – Вы… Сравниваете нас с…
Это было ужасно. Ужасно и глупо, и Миша весь вечер кричал на Саньку за то, что она совершенно не думает и несет все, что ей в голову взбредет. Ведь дело могло закончиться не увольнением (что тоже, по счастью, обошлось), но судом и статьей, а если узнают на Мишиной службе… Да и вообще ее поступок – не только какие-то новые социально-психологические взгляды (черт возьми, откуда она их взяла?), а самое настоящее оскорбление, и даже если сейчас свобода слова стала свободнее, чем до пятьдесят третьего года, это не значит, что можно унижать своих товарищей по работе, пусть хоть они исключат каждого из ее пионеров.
И Миша, весь красный, тяжело дыша, откинулся на спинку стула, по традиции забарабанив пальцами по кухонному столу. А Санька невольно улыбнулась, вспомнив, как на последний вопрос Задоровой ответила никто иная, как директор Серафима Антоновна. Она незаметно вошла в класс в самом начале Санькиного рассказа и слышала каждое слово. За организацию педсовета без ее ведома попало всему педсоставу, а больше всех Анне Степановне с математичкой-змеей, что не могло не порадовать Саньку. Горского исключать она не позволила, и Санька, ощутив, как с души упал камень, мысленно поблагодарила судьбу за то, что и в этой школе есть добрые люди.
– Никто Вас, Сашенька, больше не тронет, – успокоила ее Серафима Антоновна, когда все разошлись, и они остались в кабинете вдвоем. – Как работали, так и работайте, только все-таки напоминайте ученикам, что кроме литературы есть и другие уроки, – она по-доброму улыбнулась и взяла Санькину руку в свою. – А то они «Василия Теркина» чуть ли не наизусть помнят, а алгебраические примеры решить не могут. И вот еще… – Серафима Антоновна пожевала губы, словно обдумывая фразу. – Будьте аккуратнее со словами. Они, как известно, не воробьи, а люди вокруг еще много глупостей наговорят. Вы же умная, молодая девушка – не рубите с плеча, не портите себе жизнь, Сашенька. Я про Ваш рассказ, конечно… Сейчас Вам нечего опасаться.
Санька, почувствовав себя виноватой за то, что доставляет хлопот Серафиме Антоновне, единственному взрослому человеку, уважавшему ее в этой школе, поблагодарила и уже хотела пойти, но остановилась в дверях, заметив, как Серафима Антоновна пристально смотрит на нее поверх очков.
– Знаете, Саша, меня восхищает Ваше мужество, – наконец, сказала директор. – Для меня Вы не только прекрасный педагог и добрый человек, но и смелая женщина, пережившая самую страшную зиму на свете. Да-да, не удивляйтесь, Ленинград мне знаком не понаслышке. Я на Лен фронте воевала, а после в городе оказалась. По дороге жизни прибыла. Скажу честно: за все четыре года войны не навидалась того, что увидела в один январский день в Ленинграде.
Серафима Антоновна замолчала, подбирая слова, а Санька почувствовала, как ее ленинградское сердце, выстраданный блокадный комочек, тянется к этой чужой для нее женщине, живущей через девять тысяч километров и столь хорошо понимавшей ее… И не сумев скрыть чувств, она разрыдалась.
Серафима Антоновна выполнила обещание – ни один ученик не узнал о случившемся, педагоги хранили молчание, лишь обходили Саньку стороной. Горскому была возвращена тетрадь, и на 23 февраля Александра Семеновна получила в подарок замечательную стенгазету.
Через несколько дней после педсовета она сидела в учительской и проверяла тетради, как, внезапно почувствовав на себе взгляд, подняла голову. На нее глазела кучка из собравшихся в сторонке, что-то усиленно обсуждавших учителей. Не успела она решить, что же они опять задумали, как худая как ветка осины англичанка, подошла к ней и, заламывая руки, сбиваясь на каждом слове, попросила Саньку вернуть им пресловутое прошение об уходе.
–Там же подписи…Вы понимаете…Серафима Антоновна…
Санька кисло улыбнулась в ответ и сказала, что прошение ее сын с друзьями давным-давно спалили на костре, и ей даже в голову не приходило стучать директору – нашли ябеду. Подумав не в первый раз, что школа окончательно рехнулась, Санька удалилась в классный кабинет, вновь оставив коллектив в общем молчании. Однако по пути отметила, что теперь в этом молчании прослеживалось некое уважение.
После этого педсостав стал к ней несколько снисходительнее, а Анна Степановна с математичкой извинились и принялись ее зазывать пить чай. Чай с ними она, конечно, видела в самом страшном сне, но существовать в школе стало проще, и Санька приободрилась.
Наступил конец года, и в последний учебный день Санька вывезла 7 «а» на природу. Они разожгли костер, купались в озере, ели горячую картошку и играли в футбол, а после растянулись на бережке. Когда Санька, улыбаясь, ловила еще теплые, вечерние лучики солнца, на полянку прибежал взъерошенный, встревоженный Миша и заявил, что у него для нее очередная, уже столь знакомая новость – его переводят.
Но не в Ленинград, как внезапно радостно подумала Санька, а в Саратов, и это все, чего он смог пока добиться.
В аэропорт Саньку провожали всей школой. Седьмой «А» рыдал в три ручья и упрашивал ее остаться хотя бы на три годика – как раз до их окончания. Подопечные из литературного кружка написали оду в ее честь и заунывным голосом читали, роняя на пол слезы. На удивление Саньки от педагогического коллектива приехала математичка, и, подбоченись, квакала какую-то прощальную речь. А также Анна Степановна, рыдавшая почище всех детей, а потом обнявшая Саньку так, что у той затрещала спина. Женя и Максимка испуганно выглядывали из-за спины смущенного Миши, глядя на это плачущее братство. Серафима Антоновна грустила и все время вздыхала, дети вручали цветы и подарки, и у Саньки не хватало рук, чтобы все удержать. Перед самой отправкой Леня Горский что-то сунул ей в карман пальто, и утиравшая слезы Санька, раскрасневшийся от жары Миша, притихшие сыновья, наконец, двинулись на посадку.
В салоне она вынула конверт Горского и, вскрыв его, обнаружила всего несколько слов: «Александра Семеновна, я люблю Вас!». Миша строго заметил, что если она сейчас же не перестанет рыдать, то выйдет-таки замуж за этого Леню.
Два дня после отправки они провели в Москве, а после прилетели в Ленинград, где в аэропорту их встречал все такой же веселый, смуглый и усатый дядя Павлик. Он совсем не изменился, но Санька заметила, сколько новых морщин появилось на его лице, а поседевших волос стало втрое больше.
До дома ехали в такси, и она, прижавшись к стеклу, с трепетом разглядывала знакомые проспекты, скверы, сталинские «громадины», новостройки и башни. И вот уже все чаще замелькали узкие улочки, мостики и гордые львы, сидевшие на постаментах, таинственные арки, ведущие в дворы-колодцы, старинные здания, прилипшие друг к другу; и машина, постояв с минуту на светофоре, выехала на Невский проспект.
Он был такой величественный и прекрасный, и так красочно переливался на солнце, что у Саньки захватило дух. Дядя Павлик и Миша, наперебой рассказывая ребятам о городе, поворачиваясь то вправо, то влево, заметили ее сосредоточенный взгляд и солидарно замолчали. Миша прижал палец к губам, когда Максимка открыл было рот, чтобы что-то спросить, и оставшееся время они ехали, не произнося ни звука. Слишком много для Саньки значил этот нарядный и по-летнему веселый Невский, чтобы мешать ей побыть с ним наедине.
Она попросила таксиста остановиться на Малой Морской, и, выйдя из машины, они с дядей Павликом, взявшись за руки, долго смотрели на школу. Ничего не изменилось в ней: только сильнее потускнели над аркой цифры «1939», и новая, воссозданная в прошлом году, теперь уже обведенная синим цветом надпись «При артобстреле» с возложенными гвоздиками рядом была хорошо видна издалека. К табличке подходили туристы, в молчании читали так больно врезавшиеся в Санькину память слова, и подолгу стояли рядом. Дядя Павлик тоже предложил подойти, но Санька не позволила даже перейти дорогу – от внезапно зазвеневшей в ушах сирены разболелась голова, в глазах что-то защипало, и Санька попросила поскорее уехать домой.
Львов она разглядывала после, душным вечером, когда вдоволь наигравшиеся мальчишки, изрядно уставший после продолжительной поездки Миша, дядя Павлик и Алевтина – та самая «товарищ по цеху», сдались под ее напором и отправились на прогулку.
Небо было затянуто смоляными тучами, и Максимка, всегда боявшийся гроз, тревожно оглядывался по сторонам и прислушивался, не гремит ли гром. Они неспешно шли, болтая о том, о сем, смеялись над анекдотами дяди Павлика, рассказывали о работе, озорстве мальчишек, частых перебоях электричества в Приморье. И когда впереди послышались первые раскаты грома, показался, наконец, львиный мостик на канале Грибоедова.
Где-то Санька слышала, что любовь к Родине дана человеку с рождения, но прививается постепенно с взрослением. В детстве она не раз гуляла с отцом по набережным, с замиранием сердца глядя, как хрипя, вздымаются могучие невские волны, и слушая рассказы о царях, построенных дворцах и парках, революциях и Гражданской войне. Отец многое знал из истории, обязательно делился мыслями с Санькой, и с его рассказами город в ее воображении разрастался, преобразовывался, обретал колорит и выразительность. Саньке начинало казаться, что Ленинград – такой же живой, как она: умеет смеяться и радоваться, страдать и злиться, любить и ненавидеть. И в первую очередь оживленность эту увидела она во взглядах львиных голов – сосредоточенных, умных, внимающих каждому ее слову.
И если львы были историей, сердцем Ленинграда, а, соответственно, и Санькиным сердцем, и любовь к ним носила скорее врожденный характер, нежели приобретенный, то школа, без которой она также не представляла себе жизнь, была Санькиной находкой, ее гордостью и личным достижением. И потому, приехав в Ленинград, и убедившись в том, что никто не нанес «драгоценностям» зла, Санька успокоилась.
Гром гремел во всю мощь, и дождь поливал со всей силой, когда они, укрывая головы капюшонами и кофтами, побежали вдоль Малой Подьяческой улицы. Миша прокричал, что грозу надо бы переждать под крышей, дабы не простудиться, и компания из шести человек влетела в арку одного из домов. Переведя дух, Санька распустила «пучок» в попытке пригладить мокрые волосы и тут заметила, как ее младший сын дрожит, испуганно прячась за спины хохочущих взрослых.
– Что с тобой, Максимка? – озабоченно спросила она.
Сын ничего не ответил, но исподлобья взглянул на небо и затрясся еще сильнее, когда вспышка молнии с треском рассекла черное небо. Не заставив себя ждать, прогрохотал гром. Максим скривился и уже собрался заплакать, но, вспомнив, что вчера обещал брату больше не реветь взамен на целое эскимо, лишь надулся, стиснув зубы.
Взрослые вместе с Женечкой бурно смеялись, радуясь, что больше не мокнут под дождем, и Санька, заметив, что никто на них не смотрит, тихонько отвела младшего сына в сторону.
Она присела на корточки и, взяв сына за руки, продолжительно посмотрела на него. Мальчик напряженно ждал, зная, что мама наверняка скажет сейчас что-то важное – этот взгляд он усвоил с пеленок.
Санька слегка улыбнулась, ласково поправила воротничок матроски на худенькой шее сына и тихо, чтобы слышал только Максим, произнесла:
– Знаешь, гроза – это совсем не страшно.
– Страшно, – уперто буркнул Максимка и поковырял носком землю.
– Когда я была чуть постарше тебя, я каждый день видела грозу, – задумчиво сказала Санька, и ее глаза потемнели. – Только та гроза была в миллионы раз хуже, потому что она убивала людей.
– Эта гроза тоже может всех убить, – мотнул головой Максим, глядя, как мечутся в небе молнии. – Женя сказал, она бьется током.
– Да, если ты стоишь под деревом, в открытом поле или ловишь ее на крыше дома. Гроза не тронет тебя, когда ты находишься в укрытии и не ищешь с ней встречи. Гром и молнии нужны нашему миру, они приносят чистый и свежий воздух, разряжают день после жары. После грозы очень хорошо себя чувствуешь. Вот смотри, небо понемногу светлеет, и дождь убывает – скоро все закончится.
– А та гроза? – осторожно спросил Максимка. – Та гроза убивала даже тех, кто был в укрытии?
Санька вздохнула.
– Помнишь львов, которых мы с тобой сегодня видели?
Максимка кивнул.
– Они тебе понравились?
– Да, – кивнул он снова. – Они очень сильные, и у них добрые глаза.
– Та гроза стремилась сломать даже львов, хотя они никому не причинили вреда. Она рушила все на своем пути, и не было ни одного укрытия, способного уберечь от нее. Грохот грома был таким мощным, что оглушал людей, а ее молнии не щадили даже младенцев. Нет, – немного помолчав, добавила Санька. – Этой грозы, что ты видел сегодня, совсем не стоит бояться.
И погладив притихшего и задумавшегося Максима по голове, она поднялась с корточек.
– Мам, – дернул ее за рукав Максимка, когда они направились домой, и, обернулся, удостоверившись, что его никто не слышит. – А та гроза больше не придет? – шепотом спросил он.
Санька серьезно посмотрела на него.
– Для этого нужно, чтобы каждый человек на Земле помнил о страданиях, которые она принесла. Только в этом случае ее больше никто не увидит.
– Всего-то? – поднял брови Максимка.
– Да, – твердо ответила Санька. – Но не всем это задача посильна.
– Я буду помнить, – сдвинул брови мальчик, и его взгляд стал таким же серьезным, как у мамы.
В Ленинграде пришлось задержаться – дядя Павлик, вешая в ванной новую шторку, упал с табурета и сломал и без того раненую в войну ногу. Когда хлопоты с больницами и уговоры дяди Павлика полежать там хотя бы две недели улеглись, Миша с Санькой, поругавшись несколько раз на тему того, что никто из них не придумал повесить шторку самостоятельно, а дело, как всегда, досталось несчастному дедушке, строго-настрого приказав Алевтине не отходить от возлюбленного ни на шаг, отчалили, наконец, в Саратов.