
Шустрик
– Нет, Миш, – Санька резко отклонилась от него. – Ты – вылитый дядя Павлик. Как же так? Если мы не будем помнить, то кто станет? Мы воспитаны блокадой, и другого детства не знаем. Прошлое нельзя забывать.
– Тогда поверь в то, что я всегда буду рядом, – потерся об ее щеку Миша.
– Я знаю, – вздохнула Санька. – Просто однажды я потеряла папу, потом маму. Теперь я всю жизнь боюсь кого-то потерять.
– А как же Ленинград?
– Ленинград? – подняла брови Санька.
– Вспомни, как ты переживала за львов, Шустрик. Боялась, что немец разнесет нашу школу. Отворачивалась, чтобы не смотреть на заваленный мешками с песком Невский. А как ты людей улыбаться заставляла? Холод, голод, а мы в маскарадных масках по заиндевевшей квартире скачем… Ты помогала людям, билась за Ленинград, одна из первых встала на его защиту. Мне кажется, никто никогда не ценил этот город так, как ты, Шустрик. И ведь добилась своего – он жив. Ленинград ты не потеряла.
Санька внимательно посмотрела на Мишу и увидела, что он крайне серьезен.
– Это все львиные головы, – тряхнула головой Санька. – Я их очень люблю. А любовь дает силы выжить. И еще чуточку остается, чтобы помочь другим.
– Я уже ревную тебя к этим несчастным львам! Ну, раз меня любишь меньше, так помоги хотя бы просто дожить век счастливо, – улыбнулся Миша и, подхватив жену, закружил ее по площадке. Санька громко захохотала и принялась отбиваться. – Будь всегда рядом, милая! – произнес он, поставив ее на землю, и чмокнул в губы.
– Конечно, сильно люблю тебя, глупенький, – Санька чмокнула его в ответ, и, хихикая, они зашагали домой.
Ленинград восстанавливался, восставал из руин, лечил былые раны, и менялся до неузнаваемости. Большинство разрушенных зданий отреставрировали, выбоины на дорогах заасфальтировали, и вроде бы работы было еще непочатый край, но Саньке даже стало казаться, что город всегда был такой чистенький и аккуратненький, словно ни разу не видел фашистских бомб.
Они по-прежнему жили в коммунальной квартире, только теперь дядя Павлик, предоставив комнатку молодым, уходил на ночь в кухню. Он так и не женился, хотя Санька не раз приводила потенциальных невест на ужин. Где она их брала – дядя Павлик не смел задумываться. Санька с ее бойкостью могла познакомиться, где угодно и с кем угодно.
Дядя Павлик работал на заводе, Миша служил в части, Санька оканчивала педагогический институт. Жили дружно, от зарплаты до зарплаты, Санькину стипендию копили на ребеночка.
Детей у них не было. Сначала не хотели, потом захотели, но ничего не выходило. Санька расстраивалась – видать, сказалось ее детство, в снегах проведенное, или Мишкино партизанье… Сколько она знала таких, отвоевавших – ни детей, ни внуков, соответственно – все война погубила.
Хотела пойти к врачу и не решилась. Не хотела слышать приговор, и плюнула на все. Как судьба распорядится, так и будет.
И судьба распорядилась – выдала им душной июньской ночью пятьдесят пятого четырехкилограммового кричащего Женечку.
– Ого-го, богатырь! – радовался дядя Павлик, встречая Саньку при выходе с роддома и заглядывая в конверт. Розовощекий мальчуган крепко спал, причмокивая губами. – И ведь в кого?
Санька оглядела изрядно поправившегося за время их семейной жизни Мишу и хмыкнула.
Зажили вчетвером. Дядя Павлик оказался прекрасным дедушкой, и все свободное время возился с внуком. Санька училась в аспирантуре – научный руководитель требовал неустанной работы, и она с ног сбилась, поднимая сына и между делом бегая в институт, а вечерами работая над текстами.
Маленькая комнатка не предполагала такого количества народу, и народ заходился от тесноты. Скандалы возникали все чаще – Миша совершенно не помогал по дому, а Санька уставала разрываться на две части. Но ведь могла бы и не идти в аспирантуру, кто ж просил, а с ребенком он и сам не успевает – работа не ждет… Дядя Павлик, зная, что последует дальше, махнув рукой, шел во двор покурить, а молодые ссорились, доходя до крика, пока на крик не переходил мирно спящий Женечка. Смущенные родители тут же замолкали и с обеих сторон неловко начинали качать кроватку, словно извиняясь перед сыном за свое поведение.
Женечка рос здоровым, розовощеким и смышленым мальчиком. Санька гордилась сыном и уже представляла себе, как он пойдет учиться в школу, которую она оканчивала сама. Как покажет ему кабинет, который обустраивала своими руками, и Актовый зал, в котором они встретились с Мишей, и класс, где работала вожатой. Ей не удалось побыть со школой столько, сколько она хотела, но теперь появилась возможность отдать туда сына – уж он-то будет лучшим учеником, будет тем самым, кому передаст она цепочку… Но в год, когда Женечке исполнилось три, а Санька защитила кандидатскую, произошло сразу два события.
– Меня переводят. В Приморье, – придя с работы, на одном выдохе выпалил Миша, усадив Саньку перед собой. Он долго готовился к этому разговору – знал, как трудно будет жене смириться с этой новостью.
Санька округлила глаза и ответила не своим голосом:
– Я беременна.
На Дальний Восток уезжали со скандалом. Санька кричала, что военнослужащим с беременными женами положены послабления, и никуда она не уедет от своих львиных голов. А Миша кричал в ответ, что выплаты обязательно будут и это все послабления, и она уже не маленькая, чтобы держаться за какие-то там головы, а взрослая замужняя дама, и если она сейчас же не соберет вещи, то Миша увезет ее в чем есть – в ночной сорочке и тапочках на босу ногу. Дядя Павлик, зажав голову руками, ушел к соседям, а Санька, всхлипывая, произнесла:
– А если с Ленинградом опять что-то случится? А меня рядом нет.
Миша где-то слышал, что от детских страхов сложно избавиться, и его сердце сжалось. Он устало прижал всхлипывающую Саньку к себе.
– Все будет хорошо, Шустрик. Мы обязательно вернемся в Ленинград, только позже. А там море, и климат не такой суровый. И Женечке будет очень хорошо. И Оле тоже.
– Оле? – оторвалась от его груди Санька и вытерла глаза. – Значит, у нас будет Оля?
– Ну да, – улыбнулся Миша. – Или – кто угодно. Как захочешь, так и назовем.
– А как же дядя Павлик?
– Мы станем ему писать и наведываться в гости.
В Приморье и впрямь оказалось неплохо. Климат – гораздо лучше, чем в Ленинграде, только суховатый и ветров много; квартирка – пусть маленькая, но своя, однокомнатная, с газом и электричеством; просторный двор с детской площадкой, по которой с удовольствием бегал подрастающий Женька.
Оленьки у них не было, зато родился Максимка – худой, с большими серьезными глазами – вылитый Санька. С первых дней жизни в нем чувствовался характер – все время просил есть, кричал, если что не по нему, и ладошки у него были крепкие – если вцепится, не оторвать.
Санька отводила старшего сына в садик, а затем подолгу гуляла с младшим во дворе. Усаживаясь на скамейку и покачивая коляску, она утыкалась в книжку, укрываясь от любопытных взглядов мамочек, гуляющих с детками неподалеку. В соседних домах сплошь и рядом жили военнослужащие с семьями, приехавшие из самых разных уголков страны, но коренная ленинградка здесь была в новинку.
Все-таки девять тысяч километров – это не просто расстояние. Это разница мышления, разговоров, памяти. Здесь интересовались морским делом, не «акали», как в Ленинграде и мало слышали про блокаду – разве что читали в газетах или книгах. Здесь были свои подвиги: флот, война с Японией. Среди мамочек нашлись совсем молодые, которые и войну-то не видали, и Санька иногда предавалась воспоминаниям, осторожно отвечая на вопросы вездесущих соседок. Уже сколько лет прошло, а, кажется, все как вчера….
Рассказывать она умела, и мамочки невольно превращались в ее постоянных слушательниц, и старались выходить на улицу в одно время с Санькой.
Своими же рассказами Санька вызывала в себе нестерпимую тоску. Новое место обитания ей нравилось, но без привычных соборов вокруг, узких мощеных улочек, величественных фасадов домов сердце ныло. Поздними вечерами, уложив детей спать, Санька подолгу сидела на краешке кровати, перебирая отцовские, еще довоенные открытки с видами Ленинграда. Задумчиво рассматривала знакомые кадры, проводила пальцем по шершавой, слегка пожелтевшей бумаге, не замечая, как смотрит на ее согнутую спину Миша, остановившись в дверях комнаты, и его сердце тоже ноет.
Частые удары метронома, гул сирены… Непроглядная ночь, с силой воет метель, снег обжигает лицо…
– Давай, Шустрик, скорее!
Миша, где-то слышен его голос?
Как же неповоротлив тулуп, как неловко ступать по обледенелой тропе… Неподалеку мерзко завыли двигатели, в небе взметнулась яркая вспышка света, успев осветить стоящего прямо посередине дороги крепкого мальчонку с выбившимися из-под шапки кудрявыми прядями. На другом конце улицы раздался оглушающий грохот.
– Летят, гады! – снова раздался Мишин голос и тут же потонул в ужасающей смеси рева моторов, залпов и воя сирены.
-Уходи оттуда! – что есть силы закричала Санька, чувствуя, как бешено бьется сердце. – Уходи, дурак, сама доберусь!
Закашлялась. Голос пропал – наглоталась холода…
Ничего не видно и не слышно… Но Миша не уйдет без нее, она знает. Так не стоять же прямо под обстрелом, хоть бы в арку зашел. А там совсем опасно – завалит так, что не выберешься… Один выход – бомбоубежище, да до него Саньке не добраться… Пять концертов отыграли сегодня, артисты… Нет у нее больше сил идти. Присесть бы да тоже нельзя. Вот жизнь – ничего нельзя…
– Саша, где же ты? Санькааа!
А это уже другой голос – услаевский. Витя теперь «взрослый», по-детски не кличет… Только он-то что здесь делает?
– Саня, я маску твою нашел! Ослиную, которую вы потеряли в том белом доме на Марата! Разбомбили его, а маска валялась… Даже уши целы! Шуруй к нам, к тебе не пробраться!
Голос прорывается сквозь бурю и мглу. Ноги деревянные – ни вперед, ни назад не двинуться. Как в страшном сне – хочешь идти, а не можешь. И не услышит тебя никто – еще вчера всю глотку сорвала Санька…
– Мишка, уйди с дороги! – все, что смогла.
Интересно, как там львы на Грибоедова? Ну их не тронет, далеко… И школа не близко… А вой все громче, уши закладывает, ноги вязнут в снегу – тяжело… Ничего не разглядеть, рвутся сквозь грохот мальчишечьи голоса, и откуда-то сверху летит на нее рваная маска с мокрыми ослиными ушами …
Господи!
Тяжело дыша, Санька резко села в кровати. Вспотевшая челка прилипла ко лбу, ночная рубашка – к спине, удары собственного сердца гулко отдавались в ушах.
Она огляделась. Вокруг царила полнейшая тишина, где-то за окном мягко настукивал осенний дождик. Слева от нее мирно посапывал Миша, смешно раскинув руки в стороны. Она поднялась и, накинув халат, прошла к детским кроваткам – спят мальчуганы…
Кухня была наполовину освещена тусклым светом – прямо под окнами горел уличный фонарь. Осушив стакан воды, Санька присела на подоконник и долго смотрела, как хлещет дождь, поливая опавшую листву, скамейки и тротуары. За спиной раздался скрип половицы, и на кухню вошел Миша.
– Ты чего здесь, Шустрик? – нахмурено спросил он, потянувшись за стаканом.
– Не спится…
– Приснилось чего?
– Приснилось… Бывает же такое: воспоминания во сне, – Санька поежилась.
Она услышала тяжелый вздох за спиной. Мише ли не знать, какие у нее бывают воспоминания.
– Снова львы? – поднял он брови, и налил еще воды из графина.
Санька покачала головой.
– Школа?
– Мы с тобой. И Услаев. В блокаду. Помнишь, в сугробах застряли? Ты еще в шапке своей кроличьей был…
Миша замер.
– Что, все так и приснилось?
Он подошел к жене и обнял ее за худенькие плечи. Она, не отрываясь, смотрела в окно.
– Это все твои открытки. Не надо глядеть на них каждый вечер так, будто мы с Ленинградом навсегда распрощались. Вот и снится невесть что…
– Ты не понимаешь. Я словно заново пережила тот момент.
Миша немного помолчал, потом развернул жену к себе и, взяв за подбородок, мягко приподнял ей голову. Санька отрешенно смотрела на него. Но Миша был серьезен. Он присел перед ней на корточки.
– Шустрик, в эвакуации я поначалу совсем не мог спать. Там было слишком тихо, слишком… хорошо. А ты оставалась одна, в страшном, темном Ленинграде, и я ничего не мог с этим поделать. Я был за сотни километров и так истязал себя мыслями, что с тобой может что-то случиться, что каждую ночь мне снились кошмары… Настоящее, но с кусочком выдумки: бомбежка твоего приюта, разгром нашей школы. Ты потеряла свой тулуп, у тебя отобрали карточки… И вой сирены – ты не представляешь, как я его боюсь до сих пор.
После войны, в небольшом уральском городке, я сидел в гостях у одного музыканта. Он достал из недр шкафа старый, жутко ценный метроном – похвастаться перед друзьями…
Миша не закончил, задумчиво уставившись в окно, а Санька мягко взяла его за руку. Ей не надо было говорить, что испытывал тогда Миша.
– А ведь я тогда даже не знал, жива ты или нет, – сглотнув, продолжил он и снова посмотрел ей в глаза. – Удары метронома я не стал слушать – срочно вышел в туалет. Люди не поняли, кто-то даже посмеялся – чего это я там так долго сижу… да разве ж им понять?
Это наше с тобой детство, Шустрик. Ты сама говорила, что другим ему уже не стать и забывать его нельзя, а я добавлю, что оно само станет о себе напоминать…, пройдёт время, и наши страхи станут сильнее, ведь годы идут. Нам надо только научиться бороться с ними и не переставать верить в лучшее. Жить дальше. Мы ведь для этого фашиста гнали?
И улыбнувшись, Миша притянул жену к себе, а Санька почувствовала, как, несмотря на горечь слов, на душе становится легче. Ей снова не верилось, что после всех бед и расставаний, Миша был рядом и обнимал ее.
– Пойдем-ка спать? – он заглянул ей в глаза и поднялся с корточек. Но сделав шаг в сторону комнаты, неловко оступился и рукой задел стакан с остатками воды. Осколки со звоном разлетелись по всей кухне.
Молодые родители замерли на месте – нет, не проснулись дети… Миша виновато взглянул на жену – кажется, это был любимый Санькин стакан.
– На счастье, дорогой, на счастье! – она широко улыбнулась ему и кинулась собирать остатки стекла.
Когда Максима пришла пора отдавать в ясли, Мишу перевели в Хабаровск, и семья Алексеевых снова принялась складывать вещи. На этот раз Санька не воспротивилась – жены военнослужащих и опыт семейной жизни научили ее претерпевать такого рода неприятности, и она решила махнуть рукой – что Владик, что Хабаровск – все едино не Ленинград.
Осмотрев новую квартиру и отметив про себя, что она, благо, не хуже прежней, Санька заявила, что теперь ей самое время поступать на работу. Она любила своих детей, но бойкая натура давно рвалась к неустанному труду.
Миша все разузнал, разведал, и кандидата педагогических наук с ленинградским дипломом без лишних разговоров приняли в государственную среднюю школу соседнего района. Уже через неделю Санька стояла перед своими первыми учениками – новоиспеченным 6 «А» классом.
Так потянулись рутинные будни. Первый год в детском саду Максим, как все дети, много болел, и Саньке приходилось часто отпрашиваться или брать больничный, но все-таки она чувствовала себя как нельзя лучше. Школа и дети – это действительно было ее пристанище. Она с удовольствием вела уроки, посещала педсоветы, проверяла домашние задания. Саньке казалось, будто впервые за много лет ее выпустили на свободу, и со всей ответственностью подошла к работе.
В шестом «А» ей назначили классное руководство – класс был сложный, недружный, с плохой успеваемостью и дисциплиной, и Санька взялась за него с особым упорством. Она разбила класс на новые звенья, провела серьезный разговор с безалаберным прежде председателем совета отряда. Она создала в классе редколлегию, дав задание каждый месяц выпускать по стенгазете. Главным ее нововведением стал литературный кружок, куда постепенно начали подтягиваться даже самые отъявленные двоечники, не пугаясь перспективы учить наизусть по три-четыре стиха в неделю, читать произведения, не входившие в школьную программу, и придумывать рассказы. Напоследок молодая учительница изучила все музеи Хабаровска, и, словно вернувшись в свое школьное прошлое, по субботам проводила экскурсии, «повышая культурный уровень в классе».
Санька, а вернее уже никакая не Санька, а Александра Семеновна, с первого дня полюбилась ученикам. Она умела рассказывать биографию литераторов так, что самый скучающий слушал с открытым ртом. А спустя время прочла им, наконец, стихотворение из своей коллекции, которая благодаря литературному кружку в Аничкове достигла сотни наименований. Произведение было трогательным, про мальчика, который помог солдатам найти немецкую пушку, а они даже не спросили, как его зовут. Александр Твардовский был еще одним любимым автором Саньки помимо Ольги Берггольц.
И после того, как она закончила, класс молчал. Санька привыкла к такой реакции и просто смотрела на ребят, ожидая, что же последует дальше. Дети сидели притихшие, нахмуренные и понурые, и Саньку порадовало, что ей удалось задеть какие-то струнки в их душах. И тут один мальчик почти неслышно сказал:
– Вы так читаете, будто все это видели своими глазами.
Санька услышала в его голосе нотки уважения.
– Так и есть, – ответила она. – Конечно, видела.
Шестиклассники вскинули головы и внимательно посмотрели на нее. Им и в голову не приходило, что их худенькая, красивая Александра Семеновна, которой от силы можно дать двадцать лет, видела войну.
– И участвовали? – прошептал тот самый мальчик.
– Я жила в блокадном Ленинграде. На фронте не сражалась, но…
Иногда она стеснялась своего прошлого. Среди Мишиных товарищей были те, кто подростком убежал на фронт, бился на передовой, а Саньке, хоть и довелось повидать многое – да только оно не всем было непонятно. А детям и вовсе: гораздо интереснее слушать про то, как ты в окопе немца своими руками душил, чем на санках больную мать вез и в тридцатиградусный мороз шел за водой.
Но 6 «А» внезапно зашумел, затребовал, чтобы она им рассказала про ту самую блокаду – ни разу ленинградцев не видели. И какой он вообще, город этот… Как на картинках – дворец и собор, и нарядный Невский? И, правда, что хлеба в войну очень мало давали? Граммов триста, вроде? 125?
Дети снова притихли. Был, оказывается, целый месяц, когда их Александра Семеновна ела только 125 граммов хлеба в день. И раненым в госпитале стихи читала. А после войны она с самими летчиками встречалась, вот это да…
Два урока она рассказывала им про свое детство. И про строительство школы, и про борьбу с чистописанием, и про зажигательные бомбы. Несмотря на то, что после войны прошло только пятнадцать лет – не все еще восстановлено, не все раны зажиты – несмотря ни на что, перед ней был совсем другой мир, другое поколение, иные дети. Не те, с которыми она строила школу, не те, с которыми ползала по крышам и стояла в очереди за хлебом в блокаду, и даже не те, у которых служила вожатой после войны. Блокадные дети были своими, знавшими обстановку, понимавшие ее с полуслова и делившие мир на две части – хорошее и плохое, фашистское и наше, в то время как среди послевоенных младших школьников, пожалуй, каждый третий считался оборвышем, беспризорником или просто нищим.
А сейчас перед ней сидели ребята, родившиеся после войны. Чистоплотные, опрятные, не знали они ни залпов, ни голода, ни плачущих от горя матерей. Но Санька понимала, что и это было совершенно особенное поколение – их отцы были из числа тех, кому удалось выжить на фронте.
С тех пор шестой «А» ходил за ней по пятам. Трудолюбивой Саньке снова удалось добиться своего – дисциплина улучшилась, успеваемость повысилась, и даже самые злостные двоечники начали схватывать тройки.
Ее уроки не пропускал ни один ученик, что, конечно, не могло не раздосадовать учителей других дисциплин. Литература и впрямь становилась у школьников любимым предметом, и первое время на переменках то и дело слышались восторженные возгласы в адрес Александры Семеновны. Учителя, поджав губы, старательно обходили детей, заслышав такие разговоры, и после уже, в учительской, на все лады крыли «какую-то там ленинградку».
Санька, конечно, не могла не видеть такое отношение к себе, но внимания старалась не обращать. Еще в собственной школе она привыкла к пронзительным взглядам и шепоту завистниц, и прекрасно понимала, что люди любят тратить время на осуждение других, нежели занять его чем-то полезным. Это она пыталась объяснить детям – пусть хоть из них вырастут не болтуны и сплетники, а деятельные люди.
Жизнь катилась своим чередом. Так часто, как только могла работать советская почта, писал из Ленинграда дядя Павлик. Все у него было хорошо и по-прежнему: работа- дом, дом- работа. Правда, Санька не могла не усмотреть постоянно проскальзывающее как бы невзначай женское имя товарища по цеху, но они лишь хихикали с Мишей и ничего не отвечали на этот счет, боясь спугнуть влюбленных.
Дядя Павлик слал привет мальчишкам и писал, что очень скучает по Женьке, а вот Максима и вовсе не видел – нагоняй родителям за то, что не приезжают. Санька спрашивала, как поживают их соседи и знакомые, и, оказалось, что Валечка с первого этажа уже никакой не Валечка, а Валентин Петрович Ярцев и работает он преподавателем в университете (биология, что ли?), а Витька Услаев, приютский, руководит каким-то отделом на комбинате и зовет Мишу с Санькой на свадьбу.
Санька отвечала, что у них все хорошо, и мальчишки благополучно ходят в садик, и Женька уже так отпето гуляет во дворе, что без синяков домой не возвращается, и всегда обижается на маму за то, что она его беспрестанно ругает – вот дядя Павлик бы вместо этого на коленки подул. Миша приписывал, что Женечка еще ничего, а вот Макс – вылитый Санька, и он уже не знает, куда девать себя от этих разъяренных ежиков, ведь младшему только три, и уже он сломал утюг, а досталось как обычно мужу за то, что ставит технику, куда ни попадя. В конце Санька дописывала, что погода у них хорошая, денег хватает, и да, кстати, Мишу повысили до майора, а она все также мечется в школе и воспитывает будущую гордость страны, и напоследок всех целует, и передает привет школе и, конечно, львиным головам…
Львиных голов Саньке не хватало, как и всего Ленинграда с его высоченными шпилями, нарядными домиками, душистыми запахами и белыми ночами. Иногда они с Мишей подолгу разговаривали о детстве и юности, удивлялись тому, как быстро летит время, и лишь вздыхали. Миша тоже скучал по городу, но он проще адаптировался и уже нашел себе новых друзей в дальневосточной армии, а вот Санька была чуть ли не изгоем коллектива.
Впрочем, подумать об этом у нее не оставалось времени. Гораздо сильнее душу занимали мысли о Родине, и Миша мучился, глядя, как жена перебирает старые фотографии, просит дядю Павлика написать, что изменилось в городе –, какие магазины открылись, построили ли новые кварталы. И он, давно разучившийся противостоять Санькиным желаниям, принялся ломать голову, как же перевестись обратно.
И тут грянул конфликт.
Из школы давно хотели исключить Леню Горского, Санькиного ученика. Он неважно учился, но паренек был хороший – играл на гитаре, пел в хоре и замечательно писал сочинения.
По литературе у него была твердая пять, а вот по остальным предметам с натяжкой троечки. И в феврале, перед очередной городской проверкой было принято собрать педсовет по поводу его отчисления.
Санька понимала: ни учись он в ее классе, вполне возможно, что грузная, немолодая химичка не выступила бы с докладом в его честь, и высокомерная, никогда не нравившаяся ей математичка не назвала бы Горского «лентяем» и «бездельником». В классах было множество двоечников, но выбор пал именно на Леню.
Она сразу сообразила, что они затевают, устроив педсовет не в привычный понедельник, а в среду, после седьмого урока, когда директор, очень мило относившаяся к Саньке, была в отъезде, и в школе не оставалось никого кроме техничек. Перед проверкой исключение даже одного ученика, да еще посередине года вызывало большие вопросы у комиссии и в первую очередь они были адресованы классному руководителю. Потому Санька пылала гневом и уже хотела плюнуть и не идти на педсовет (ну их всех, уволят так уволят!), но Горского было жаль, и, собрав все мужество, она решила отстоять его честное имя.
– Я считаю, Александра Семеновна, – напыщенно проговорила химичка по фамилии Задорова, стоя на кафедре и тяжело дыша. – Вы еще слишком молоды, и Вам бы набраться опыта, прежде чем брать на себя такую ответственность – руководить классом.
Санька промолчала. Задорова и сама прекрасно знала, что несла полную чушь, и «неопытной учительнице» было интересно, что же она скажет дальше.