Запела, канарейка. Скучно. Сейчас будут кидаться словами, как теннисным мячиком, и тетечка эту крашеную все равно переиграет, потому как она скорее сдохнет, чем прислуге уступит. Но пока играют, придется стоять, слушать. А туфли жмут. И чулок, кажись, съезжает. Точно съезжает.
Может, в туалет выйти? Похороны похоронами, но против природы не попрешь! И Анечка, обрадовавшись найденному предлогу, двинулась к выходу из залы. Мамулю, загородившую было проход, обманула скорбной рожей и стоном. Папуля, тот вообще внимания не обратил. Вытянув шею, он жадно вслушивался в свару.
Тьфу, уроды.
Выбравшись в коридор, Анечка перевела дух. Осмотрелась. Погрозила маскам пальцем, потом скорчила рожу. Они остались неподвижны.
Этот их Тынин – полный извращенец, если лепит их с натуральных жмуров. Запоздало подумалось, что Танька тоже повиснет на стене. Наверное, рядом с Олькой. Или на противоположной? Будут глядеть друг на друга, ухмыляться…
Жуть.
И скука. Хоть и вправду в туалет иди. Анечка и пошла, благо нужная комната обнаружилась за углом. Три кабинки. Два зеркала в полный рост. Сияние фаянса и плитки, тоже черной. Анечку уже мутить начинает от этого цвета.
Завтра же она наденет ярко-красное платье! Просто так, ну и назло, конечно.
Присев на унитаз – к счастью, нормальный, белый – Анечка зевнула. Сосчитала от одного до ста, потом от ста до одного, запнувшись на пятидесяти девяти, и уже решилась было встать, когда наружная дверь громко хлопнула.
– …а я тебе говорю, мертвый номер! – женский голос свистел и шипел. – Он всю ночь в морге провозился! Ну да… и что? Я знаю, что он псих, а ты знаешь, что психи последовательны. Тынин раньше не клюнул и теперь не клюнет!
Анечка слушала, затаив дыхание. Плевать ей было на Тынина, который хоть и господин, но псих – а то не видно! – но чужие тайны завораживали.
– Да я пыталась… по-всякому пыталась. А он ни в какую. Да нет, не педик. Импотент. В клинике небось обкалывали, вот теперь и не стоит… что значит, постарайся? Я стараюсь! Вот сам приезжай и старайся, если тебе так надо! Да! А меня достало все! Господи, да меня тошнит от этого местечка! Сейчас еще дура одна приперлась, скандал устроила. Вынь да положь ей Тынина! Я ей говорю, что он с живыми не разговаривает. А самое смешное, что этот урод забрался в свою нору и следит оттудова!
Анечка громко спустила воду, и женщина, всхлипнув, заткнулась. Юркнула в кабинку, пытаясь спрятаться… глупые люди. Ну зачем разговаривать там, где легко подслушать?
Когда Анечка наконец вернулась в залу, то обнаружила, что церемония уже началась.
Интересно, а где здесь нора «этого урода»?
– Не вертись, – шикнула мамуля и картинно захлюпала носом.
– Спаси и помилуй, мя грешного… спаси и помилуй… спаси…
В спину стрельнуло, и Степушка глухо застонал, но поклон, последний из отведенных на сегодня, положил. Лоб почти коснулся холодного пола, щеки лизнуло распаленным свечами воздухом, а затылок обожгло взглядом.
Суров ныне Спаситель, знает, что крепко грешен Степушка. Слаба, ох слаба, натура человеческая! Уж сколько раз зарекался, сколько говорил себе, ан нет, поманит нечистый звоном злата-серебра, закрутит колесо разноцветное да шарик по нему скакать пустит.
Смотри, Степушка! Хорошенько смотри! Думай и слушай душеньку свою слабую, и будет тебе богатство великое. Зачем тебе, Степушка, в тягости да бедности жить? И чем ты иных хуже? Отчего им свезло, а тебя Боженька испытывает?
– Прости, – совсем искренне сказал Степушка и, поерзав – стоять на коленях было жестко – залопотал молитву. В лицо Спасителю он старался не глядеть. Из норы за неприметной дверцей выглянула сердобольная старушка-ключница. Увидев Степушку, печально покачала головой, перекрестилась и снова исчезла.
Осуждает?
Ох и тяжко жить, когда все осуждают, буде они сами святы. Буде не знают, сколь силен Дьявол, сколь искусен в соблазнении малых мира сего. И ведь не себя ради Степушка богатства чаял. Семья у него. Женушка, детоньки малые…
Нахмурился Спаситель, сделавшись на бабку похожим.
Ну ладно, не такие и малые. И жена давным-давно ушла.
– Бросила! – пожалился Степушка, смахивая слезинку. – Раздела-разула, засудила меня… разве ж это по-божески? По-справедливости?
И детки в мамку пошли. Если и вспоминают про Степушку, то только затем, чтоб денег попросить. Как будто Степушка их рисует. Он им твердит про смирение и труд, а они только ухмыляются. Никакого уважения! И в церковь не ходят.
Оттого все беды, что люди Бога позабыли, очерствели душами. Вот у Степушки душа мягкая, податливая, к чужому горю сочувственная. И хочется ему всем угодить. И женушке своей столько в зубы кинуть, чтоб подавилась. И деткам показать, что папочка их не лыком шит. И Марьянушке, соседушке новой, красных роз купить и духов французских.
– Это ж по Завету! Возлюби ближнего своего, как себя самого. Я и люблю. Паче себя люблю, – Степушка оперся на скамью и поднялся. Плечи ломило, в поясницу постреливало. Никак продуло, теперь радикулит разыграется и будет корежить недельки две.
Ох беды, беды…
К выходу из храма побрел, шаркая растоптанными подошвами по полу. Старуха-ключница уже ждала на выходе, подлетела с кружкой, сунула под нос, проскрежетав противно:
– Степан Лексеич! На нужды храма.
Степушка вздохнул про себя и, оглянувшись на Спасителя, который все еще смотрел строго, но уже не сердито, вытащил заготовленную купюру. Кое-как запихал в узкую прорезь и поинтересовался:
– Слышал, что батюшку сменят?
– Сменят, – ответила ключница, оползая лицом. Зашептала. – Нашего-то уже отозвали. И матушку с ним. Ох и плакала она, ох и плакала… а нового со дня на день. Что ж то деется, Степан Лексеич? Что деется-то?
– Беда, беда… – покивал Степушка, крестясь.
А ведь не спроста отца Николая снимают! Ох, неспроста. Давненько гуляли слухи, что подворовывает батюшка. Стяжательство – грех великий, но простительный. Ведь Степушку-то простят, а батюшка и на новом месте неплохо обустроится. И мысль эта придала Степушке сил. До самого дома – шел пешком, экономя оставшиеся купюры – он думал только о том, что милосердный Боженька дал ему еще один шанс. И уж этот-то Степушка не упустит.
Начнет жить праведно.
У самого подъезда столкнулся с Марьянушкой. В новом белом пальто с мохнатым воротником из крашеного кролика она была хороша. Алели румянцем пухлые щеки, похотливо блестели глаза, выпученные губы притягивали взгляд, и Степушкино сердце пойманной птахой забилось в сетях соблазна.
Хитер Дьявол, ох хитер.
– Здравствуй, Степан, – пропела Марьянушка, протягивая пакеты. – Поможешь донести? А то я женщина слабая, тяжко…
Подхватил, охнув от тяжести – камней в них, что ль, напихали? – и потянулся за широкой спиной. А Марьянушка все говорила.
Про одиночество свое. Про мужа, ирода, сбежавшего. Про то, что Степушка – мужик хороший, только что неухоженный, но это – дело поправимое.
В квартире ее сытно пахло булками и котлетами. Марьянушка предложила чаю, и Степан согласился. Разувшись – ох и стыдно за носки драные стало – прошел в зал. Отметил, что мебель стоит хорошая, почти новая. И мягкий уголок дорогой, и секция с хрусталем старым, венгерским. И телевизор плоский, и много всего. Особенно приглянулась Степушке ваза огромная с пуком темно-багряных роз. Пощупал – так и есть, искусственные. А глядятся как живые!
Степушка очень ценил умение мертвое живым делать.
Марьянушка суетилась. Принесла кружки нарядные, фарфоровые – такие Степушка в супермаркете смотрел, но покупать не стал: дорого. И чайник у нее расписанный синими цветочками. И сахарница к набору.
– А вы, Степан, чем занимаетесь? – скинув пальто, Марьянушка только похорошела. Синяя кофта плотно облегала грудь, пышная юбка богато отливала золотом, а на ногах, что Степушку удивило больше прочего, были не тапки – туфли на каблучке.
– В органах работаю, – ответил Степушка, беря бутербродик с ветчинкою. Подумав, прикрыл сверху листиком пахучего сыра. – Судебный эксперт я.
И ведь почти не соврал. Так, самую малость.
Марьянушка, всплеснув руками, уставилась влюбленно. Вот она, настоящая женщина. Это только бывшая зудела, что Степушка никчемен, а работа его – для дураков. А уж то, чем он в свободное время занимается, и вовсе ужас тихий. Марьянушка – дело другое.