– В общем, – Васька потер руки, – я решил так. Участвуешь?
Идиотская все-таки затея. Две недели собственной жизни можно было бы потратить с куда большей пользой, но Василия, коли уж он чего себе в голову вбил, с пути не своротишь.
– Дурак ты, Васька, – только и сказал Стас.
– Какой уж есть…
1904 г., Петербург
– Ах, папенька, вы только поглядите, до чего прелестно! – воскликнула Оленька, указав на очередную безделушку, каковых на нынешней выставке было с избытком. И она от этакого избытка совершеннейшим образом растерялась.
Стрекоза.
Как есть стрекоза, неугомонная и безголовая, пусть и прехорошенькая. Последнее обстоятельство донельзя огорчало Надежду, пусть бы и изо всех сил убеждала она себя, что нисколько сестрице не завидует.
– И тут… папенька, вы только гляньте! – восторг Оленьки был столь заразителен, что Михайло Добронравов, в обычной жизни человек строгого нрава, на эмоции и вовсе скупой, лишь усмехался, бороду оглаживая да нахваливая себя за то, что привел дочерей на выставку.
Забылось уже, что мысль сия была подброшена Аглаей Никифоровной и что поначалу сама мысль показалась нелепой, да и то, занят был Михайло Добронравов, не до выставок ему. У него контракты, и дела на многие тысячи рублей, и за всем-то пригляд хозяйский нужен, а выставка… это пустое.
Однако же Аглая Никифоровна напомнила, что дочери батюшку родного видят редко, а ведь подросли уже, по двенадцать-то годков им… и тринадцатый скоро будет, до того скоро, что впору и о подарках задуматься.
А это дело непростое.
Вот пущай сходят, на украшения посмотрят, глядишь, и придется что по сердцу. Оно конечно, что в Петербурге и своих мастеров в достатке, но все ж интересно, чего французы удумали. И ныне, глядя на Оленьку, Михайло Добронравов искренне радовался да примерялся: безделушки и вправду были хороши, но и стоили немало. Нет, оно конечно, для любимых дочерей, единственной отрады в жизни, ему ничего-то не жаль, но вот натуру купеческую не так-то просто переломить…
– Ах, папенька! – воскликнула Оленька в очередной раз. Надюша лишь поморщилась.
Двойняшки.
В один день на свет появились, Надюша – первой, а Оленька следом, но уже тогда разными были… Одна темненькая, другая – светленькая. Одна хмурится, смотрит исподлобья с недоверием, другая всему миру улыбаться готова.
Сестры.
А матушка их, пусть Господь душу ее примет, преставилась…
Сиротами росли. И быть может, недолюбил их Михайло Илларионович, недоласкал, недодал чего, оттого и видится порой за светлою улыбкой Оленьки печаль, легкая, осенняя. И за упрямством Надежды обида невысказанная. Оно конечно, были дома и няньки, и тетки, и вот Аглая Никифоровна, сродственница по матушке, сама овдовевшая, из Сибири приехала, смотрела за ними, как за родными… и девки-то любили ее, да… не та любовь, не к матери.
Чувствовал Михайло Илларионович неизъяснимую за собой вину и, пытаясь заглушить ее голос, баловал дочерей…
– Вы только посмотрите! – Оленька всплеснула руками, а Надюша вновь скривилась и демонстративно отвернулась, будто бы и неинтересно ей вовсе.
Ах, до чего разные!
Оленька легкая, светлая и красивая.
Волос золотой вьется.
Личико кукольное с чертами мягкими, с глазищами синими вполлица… И все-то ей радостно, все-то удивительно, и от этого детского еще удивления кажется она не то чтобы красавицей, но… хочется на нее смотреть.
Надежда хмурая, серьезная не по возрасту.
И некрасивая. Нет, нельзя сказать, что вовсе уж нехороша собой, та же Аглая Никифоровна твердила, что будто бы старшая дочь женщиной весьма интересной стать обещается…
– Папенька! – Оленька застыла у очередной витрины. – Ты только посмотри, какая прелесть!
И в синих очах – мольба…
…А той прелести – ласточка золотая на тонюсенькой цепочке. И Михайло Илларионович лишь плечами пожал: мол, не понять ему девичьих чаяний. Вон, на иных витринах-то кольца с каменьями драгоценными, серьги, браслеты, часики… а она – ласточку.
И добре бы солидную, а так – глянуть не на что.
– Вижу, мадмуазель иметь хороший вкус, – меж тем из-за витрины вышел молодой человек вида весьма благонадежного. Он был хорош собой и говорил пусть и по-русски, но с изрядным акцентом, каковой выдавал иностранное происхождение. – Эту подвеску сотворил мой дед Луи Франсуа. Для принцесс Матильда…
– Сколько? – спросил Михайло Илларионович, прикинувши, что оная простенькая подвеска обойдется ему дороже браслетика с алмазами.
– Не продавать, – француз покачал головой. – Семейный наследство.
…точно, дороже…
– Папенька, – Оленька вздохнула горестно-горестно, всем своим видом показывая, что об этакой ласточке мечтала не один уж год, ночей не спала, гадая, как бы ее приобресть. И ведь упряма, дочь любимая, теперь-то уж нипочем не отступится.
– Сколько? – со вздохом не менее тяжким повторил Михайло Илларионович. А французик знай себе головой качает да твердит, что продать ласточку никак не может.
Цену набивает.
– Она, – и голос у него сделался тоньше, нервозней, – особа. Особенный то есть. Ее делать мой дед. Дед мой основать дело. Мы все его уважать сильно…
– Уважать старших – это, конечно, правильно, – согласился Михайло Илларионович, вытаскивая чековую книжку, – однако же ты, любезный, цену-то назови… Мне для дочерей ничего не жаль.
Оленька захлопала в ладоши и уставилась на француза молящим взглядом.
Разве ж можно было ей отказать?
Он попытался, рассказывать принялся про деда своего, про то, что был он человеком исключительного таланта, а иные поговаривали, будто бы не просто таланта, но и знания тайного, масонского, достоверно неизвестно, состоял ли он при ложе или сие наговоры…
Несмотря на то, что чужой язык давался французу непросто, рассказывал он на удивление складно и бойко, Михайло Илларионович и сам заслушался. А что? Любил он послушать иные историйки, которые про жизнь, про людей достойных… А тут и послушать, и поглядеть…
…Луи Франсуа был единственным сыном Пьера Картье, каковой переселился во Францию по настоянию супруги, женщины достойной и норова воинственного. Некогда она ради собственного будущего, которого не мыслила без Пьера, избравшего неспокойную солдатскую стезю, совершила настоящий подвиг. История сия, рассказанная не единожды, обросла многими подробностями, переродившись в некую разновидность семейной легенды.
Как оно было на самом деле?
Пьер, названный в честь прадеда, этого не знал. Он лишь слышал о том, как его прабабка передала прадеду женское платье, а потом и вывела из осажденного города, помогла переправиться в Париж… Ну а там Пьер, взявши имя Картье, и открыл свою лавочку.
Делал он пороховые рожки, не чураясь, однако, и иной, куда более тонкой работы. Из рук его, которые все ж не были руками солдата, но обладали завидным чутьем, выходили чудесные рисунки. А уж по ним позже делали и дамские пудреницы, и не дамские пистоли.
Луи Франсуа с ранних лет подвизался в лавке – с годами матушка его не поумерила воинственного норова, но направила его на наведение порядка в подвластном ей семействе – и видел, как бумажные узоры перерождаются в металле. Это казалось ему настоящим чудом.
Он же, стремясь к чуду приблизиться, пожелал овладеть непростым ювелирным искусством. Но желание это шло наперекор материнским чаяниям. Разве ж можно прокормиться золотыми безделушками? Порох – оно куда как верней…