– Да я не в обиде. А порожек починить надо.
Было бы кому… на первом этаже живут старухи. На втором – вьетнамцы и студенты. На третьем – молодая семья, проводившая время то в празднествах, то в ссорах… а папа не умеет. Разве что Алина сама возьмется. Но она не умеет пороги чинить.
– Ух ты, какое богатство! – Леха провел по волосам.
Вообще-то Алина терпеть не могла, когда незнакомые или малознакомые люди трогали ее волосы. Во многом потому, что люди почему-то считали, что имеют на это право, и реализовывали его смело, не трудясь ни спросить разрешения, ни хотя бы вытереть руки. Но сейчас было иначе. Леха касался нежно, осторожно, и восхищение его было непритворным.
– А я и не увидел! Как не увидел-то?
Спрашивал он не у Алины, а у себя.
– Я короной заплетаю, – призналась Алина.
Вообще-то Дашка называла эту прическу не короной, а бубликом, но она вообще была идейной противницей косы.
– Короной… королевна. Точно королевна. Повезло мне. Пошли, что ли.
– Куда?
– Ужинать.
– Я… не голодна.
– А я вот жрать хочу, – душевно признался Леха, подхватывая Алину под руку. – И про дельце наше перетереть бы. В спокойной обстановочке, ага… Так куда идти-то? Только, чур, место чтобы приличное. И хавчик нормальный. Страсть не люблю, когда хавчик гадостный.
И Алина решилась. Маме, если та станет допытываться, Алина соврет про свидание. Неудачное, конечно. Других у Алины не случалось.
Первые годы жизни Жанны-Антуанетты прошли в доме, арендованном ее отцом – во всяком случае, Луиза Мадлен раз и навсегда постановила, что именно Норман является отцом ребенка. Впрочем, фамилию дитя по ряду причин носила ту, что оставил беглый Франсуа. Новостей о нем не было, и постепенно Луиза Мадлен смирилась с этой потерей, жалея лишь о растраченных впустую годах. К радости ее, постепенно возвращалась прежняя красота – дочь не сумела отнять ее у матери. Луиза Мадлен все чаще глядела на свое отражение в зеркале без того, чтобы испытать отчаяние. Ее кожа обрела прежнюю нежность и приятный глазу сливочный оттенок, которого многие тщетно пытались добиться, отбеливая лицо лимонным соком, травами и особой восточной глиной. Ушла полнота, оставив лишь приятную глазу округлость форм, а движения обрели несвойственную им прежде плавность.
– Мадам, – сказал однажды Норман, который время от времени наносил визиты, нарушая тем самым устоявшийся уклад жизни. – Вы стали еще более хороши, чем прежде!
– Рада слышать это от вас.
И однажды случилось так, что Норман задержался дольше обычного, а затем визиты его участились, что весьма устраивало Луизу Мадлен.
Что же касается Жанны, то росла она тихим и беспроблемным ребенком, точно понимавшим, что родителям недосуг возиться с нею. Даже во младенчестве она редко капризничала, а плакала и вовсе лишь в исключительных случаях, чем весьма радовала кормилицу – женщину грузную, тяжелую на подъем и уверенную в несправедливости жизни.
Подрастая, Жанна не становилась более красивой или хотя бы миловидной. Она была напрочь лишена той уютной детской пухлости и неизъяснимого очарования, свойственного, казалось бы, всем без исключения детям. Своими повадками и обличьем Жанна-Антуанетта все более походила на Нормана, что вовсе не радовало отца. Впрочем, досужие языки утверждали, будто бы Норман испытывал радость лишь при подсчете прибыли.
Странным было и первое осознанное впечатление Жанны об отце. По юности лет она не уделяла хоть какого-то внимания вопросам законности своего появления на свет, полагая, что тот единственный мужчина, которому дозволено переступать порог их дома, и является кровным ее родителем. О существовании Франсуа, чью фамилию она носила, Жанна-Антуанетта узнает много позже и удивится тому, как вышло, что в ее памяти, где хранилась тысяча замечательных вещей, не нашлось ни одной, которая напомнила бы об этом человеке. А после она решит, что, вероятно, это и к лучшему. Тем паче что Нормана она любила вполне искренно, будучи, пожалуй, единственным человеком, который испытывал это чувство к безжалостному финансисту. И тот, странное дело, отвечал дочери взаимностью.
Жанна запомнила его объятия, крепкие, но бережные. И сухость щеки, к щеке прижатой. Запах пудры и конского волоса, колючесть щетины и холод металла в руке.
– Это экю, – говорил Норман глубоким грудным голосом, позволяя дочери играть с монетой. – А вот луидор…
В его карманах всегда находились деньги, новые, блестящие, будто только-только отчеканенные, и старые, затертые, но все равно интересные. Помимо французских, были здесь и английские, испанские, итальянские, индийские… невообразимое множество монет.
По ним Жанна изучала мир.
Долго она его представляла именно так – монетами в жестких отцовских руках. Монеты пытались убежать, прятались в рукавах, чтобы обнаружиться в ухе Жанны. Или в ее волосах.
– Так вы избалуете девочку, – говорила матушка, которая относилась к этим играм с явным неодобрением. В отличие от отца, тяготевшего к серым и скучным цветам, будто бы выбранным нарочно, чтобы подчеркнуть общую неприметность этого человека, матушка благоволила к тонам ярким и нарядам пышным. Пахло от матушки всегда духами, и аромат их тоже был частью волшебства. В представлении дочери Луиза Мадлен была женщиной невероятной красоты, какой самой Жанне никогда не стать.
Больше всего в жизни Жанне хотелось матушку порадовать, а та, глядя на дочь, лишь вздыхала, повторяя раз за разом:
– Господи, чем тебя прогневило это несчастное дитя, если ты сотворил его настолько некрасивым?
Слыша это, Жанна огорчалась, ведь выходило, что она разочаровывает родителей, которые, вероятно, ждали, что дочь будет их достойна.
И сомнения, зароненные в душу Жанны, с каждым прожитым днем крепли, постепенно перерастая в уверенность, что Жанна – уродливое и недостойное любви создание. Эта уверенность порождала робость, которую Жанне-Антуанетте не удавалось преодолеть, несмотря на все усилия. Дети же, с которыми ей случалось играть, чуяли ее слабость, находя особое удовольствие в том, чтобы раз за разом в играх своих выставлять ее глупой, неумелой, а то и вовсе прогонять. Лишь врожденная сила духа не позволяла Жанне жаловаться или же плакать. Когда возникало подобное желание, Жанна-Антуанетта говорила себе так:
– Что сделают слезы? Ничего. Мой нос опухнет. И глаза станут красными. Я буду еще более уродлива, чем сейчас.
Если же обиды были вовсе непереносимы, Жанна скрывалась на чердаке дома, где и разрешала себе плакать, а после долго сидела, ожидая, когда пройдет предательская краснота. И единственным, кто обратил внимание на страдания Жанны, стал Норман. Однажды он поднялся на чердак и, обнаружив дочь, которая самозабвенно рыдала, сказал так:
– Слезы ничего не стоят.
– Я… я знаю, – в его присутствии плакать расхотелось, но пришло удивительное успокоение, которое давала Жанне лишь близость этого удивительного человека.
– Тогда почему ты плачешь?
– Я некрасивая…
– В мире множество некрасивых женщин. И если каждая станет плакать лишь потому, что некрасива, то случится второй Потоп.
– Я никогда не стану такой, как моя дорогая матушка.
– Ты еще мала, – Норман обнял дочь и погладил по жестким волосам, с которыми не в силах был справиться ни один гребень. – Пройдет время, и однажды ты вырастешь. И лишь тогда станет ясно, красива ты или нет.
Отцу Жанна-Антуанетта верила. Прежде он не лгал ей, даже когда она спросила, отчего другие называют Жанну незаконнорожденной. И хотя то его объяснение вызвало у Жанны шок, едва не повлекший болезнь от понимания, что ее отец, возможно, вовсе и не отец ей, она была благодарна за правду.
– Но есть еще один секрет, – сказал он на ухо. – Надо говорить людям, что они должны о тебе думать. Если ты скажешь себе, что красива, если ты скажешь каждому, что красива…
– То надо мной будут смеяться!
– Поначалу. Но затем начнут сомневаться, так ли они правы. Если ты будешь верить в каждое свое слово, то рано или поздно найдется тот, кто тоже поверит. А остальные последуют его примеру. Красота не в тебе, а в чужих глазах. Глаза же видят лишь то, что человек желает видеть.
Все это было слишком сложно для Жанны.
– Посмотри на свою матушку. Ты думаешь, что она красива? Но ее красота увядает. На ее коже появились морщины, а шея обвисла. Она носит девичьи платья, хотя давным-давно уже вышла из юного возраста. Но разве ты или кто-либо замечает, сколь она нелепа в своих притязаниях?
– Мама вовсе не старая…
– Взгляни на нее сегодня, только так, как я тебе сказал, – Норман нежно поцеловал дочь в макушку. – И увидишь, что я был прав.
Наверное, он сделал что-то с Жанной, поскольку за ужином она не спускала глаз с матери, подмечая неожиданные, не замеченные прежде детали. И вправду шея ее, укрытая вуалью платка, дрябла. А из уголков глаз разбегаются морщины. Белое некогда лицо потемнело, и теперь Луиза Мадлен вынуждена использовать пудру. Ее платье травянисто-зеленого цвета, отделанное золотым позументом, подчеркивало пышность плеч и груди, но меж тем выглядело как-то… неправильно.
– Видишь, – Норман подошел после ужина к дочери. – Я был прав.