Дурак… Лох слюнявый… В Москву надо было рвать. К своим ребятам. А теперь все.
И жалко стало Лапшину себя. Господи, за что? Годков-то ему всего тридцать пять.
Как все люди его профессии, Лапшин, когда надо, в бога верил. Считал, что невидимая сила, призванная защищать его, убережет от смерти. И в такие минуты верил он искренне, и становилось ему благостно и грустно. Лапшин забывал о тех, кого убивал сам.
Тюремный коридор освещали большие керосиновые лампы, висевшие под потолком через каждые десять шагов. Свет их, зыбкий и призрачный, причудливо ломал на стене человеческие тени.
Подполковник Незнанский шел мимо вытягивающихся в струнку унтер-офицеров – надзирателей. Стена коридора, щербатая от пуль, со смытой краской лозунгов, точно выражала политические катаклизмы времени.
– Где? – спросил Незнанский молоденького прапорщика в форме корниловского полка.
– В седьмой, господин подполковник.
У дверей камеры с написанной прямо на дверях зеленой краской семеркой подполковник остановился.
Надзиратель отодвинул задвижку, открыл дверь.
– Вы останетесь здесь, – скомандовал Незнанский и шагнул в камеру.
С дощатых нар поднялся плотный человек среднего роста, с разбитым лицом, одетый в некогда щеголеватую визитку с оторванным лацканом и в порванные на коленях полосатые брюки. Рубашки под визиткой не было.
Незнанский достал часы и щелкнул крышкой:
– Вас, Лапшин, расстреляют через час.
Человек молчал, изучающе глядя на подполковника. Он оставался так же невозмутимо спокоен.
– Но есть шанс, – продолжал подполковник.
– Ну?
– Говорите вежливее, вы не в сыскной полиции, а в контрразведке.
Лапшин усмехнулся разбитыми губами:
– Я это сразу почувствовал, как первый раз мне в рожу заехали. В сыскной остерегались бы. Там я человеком известным был.
– Слушайте меня, Лапшин. Вы убили греческого коммерсанта Костаки, убили зверски…
– Так я и не упираюсь, ваше высокоблагородие, взяли на деле, куда попрешь. Вы мне про шанс шепните. Ежели это нужно, – Лапшин потер большой палец указательным, – так выпустите. Через день принесу. Мое слово – печать.
– Не нужно этого. Вы сегодня же подпишете документ и станете агентом контрразведки Доброармии. Это первое. Второе. Мы направим вас в Москву.
– Так я же политикой не занимаюсь.
– Вы будете работать по специальности. Вы на сыскном жаргоне мокрушник?
– Случалось, брал грех на душу.
– Вот и занимайтесь этим в Москве. А мы попросим архимандрита, чтобы он вам грехи отпустил, прошлые и будущие.
– Так зачем тогда меня крестить? Я и без ксивенки этой своим делом займусь.
– Вы поедете не один. Повезете нашего человека.
– А это зачем?
– Нужно, Лапшин. Сведете его с вашими друзьями, представите как налетчика из Ростова.
– А он крови не забоится? Людишек резать тяжелее, чем воевать, к этому привычка нужна.
– Это наша забота, Лапшин.
– Значит, я теперь вроде идейный борец. Вроде как эсер.
Незнанский молча посмотрел на Лапшина и усмехнулся.
– Деньги дадите? Путь неблизкий, – Лапшин потянулся.
– Дадим. И помните, если что… У нас везде люди.
– А вот пугать ни к чему. Наняли, так я работать буду. Дело-то знакомое.
Москва. Октябрь 1918 года
Данилов открыл глаза и увидел огромное пятно на потолке. Оно было похоже на контур Африки, только значительно больше, чем на самой крупной карте.
– Ну, слава богу. Очнулся, – раздался веселый голос. Иван попробовал повернуться, но горячая боль мгновенно пронзила тело, и он застонал.
– Ты лежи, лежи, – сосед по палате, держась за стену, подошел к его кровати и сел: – Не узнаешь?
Лицо было знакомое. Но оно осталось там, в другой жизни, границей которой была боль, нестерпимая и жгучая.
– Отдыхай, браток.
Иван закрыл глаза, вспоминая. Обрывки прошлого возвращались фрагментарно и беспорядочно, как перепутанные детские кубики с азбукой.
И он мысленно пытался выстроить их в единую систему, собрать слово, ведомое ему одному. А кубики рассыпались, не складывались буквы. И словно далекий свет лампы появился в воспоминаниях Брянск и летний театр. Даже запах каких-то цветов появился. И лицо Олечки Богулевич. И снова он ее услышал: «Настоящий человек должен стать сельским учителем».
А кубики падали и падали и постепенно сложились в единственное нужное слово.
Из окна второго этажа бил пулемет. Пули, рикошетируя по мостовой, выбивали длинные беловатые искры. Теперь он вспомнил лицо человека, склонившегося над ним.
Он лежал рядом с ним за поваленной трубой. Потом они бежали мимо каких-то деревьев… Потом узкий проулок… Кирпичная стенка, осыпающаяся под ногами… Сараи… И бесконечный треск выстрелов… Потом он только видел тупое пулеметное рыло, кашляющее огнем… Оно было совсем близко… Надо было сделать всего десять шагов и бросить гранату. Пулемет замолчал на секунду, видимо меняли ленту, и тогда он выскочил из-за сарая…
– Куда? – кричал кто-то. – Убьют!
Он пересек двор и бросил тяжелую бомбу в окно… Потом что-то ударило его, и закружились деревья, дом, сараи и чье-то лицо.