– Отчего ж такое недоверие, соседушка? – через силу улыбается Пантелеймон, – годы идут, мы меняемся, переосмысливаем жизнь нашу грешную… Я вот как-то сидел, думку думал, и смурно мне вдруг стало – сколько мы времени на тяжбы да ссоры всякие тратим! Вместо того, что радовать друг друга общением добрым и подарками всякими.
Говорит он так, а сам с юной девы глаз не сводит. А та мельком на него взглянула, да лишь зевнула в ладошку.
– И то правда, – соглашается Банифаций, – чего ссориться?! Жить с соседом не в ладу, все равно, что быть в аду. Вот только мою Клеверную пустошь отдай, что на границе нашей, и за мировую сядем!
– Побойся Бога! – возмущается Пантелеймон, – Клеверная пустошь всегда нашей была, её ещё мой дед у твоего в карты выиграл!
– Жулик был твой дед, поэтому и выиграл! – железным голосом отвечает Банифаций.
И тут красна девица как засмеётся. Видно забавными ей показались слова сии. А смех у неё такой озорной, звонкий, такой по-детски искренний, что все вокруг сразу улыбаться начали.
У Пантелеймона аж дыхание перехватило. Впился он взглядом в лицо девицы, в щёчки её румяные, в ямочки на этих щёчках, в уста сахарные – глаз оторвать не может.
А Банифаций заметил это и говорит миролюбиво:
– Вот, знакомься – дочь моя, наследница Агнесса!
Наследница глазками на гостя стрельнула и снова взор потупила. А ямочки на щёчках и цвет их розовый так и остались.
Пантелеймон задышал тяжело, закашлялся, пятернёй грудину почесал и вдруг говорит:
– Да Бог с ней, с Пустошью Клеверной, Банифацушка! Что ни говори, а худой мир лучше доброй ссоры! Забирай её себе, от меня разве ж убудет?
Банифаций очи прищурил, голову набок склонил и смотрит с недоверием на Пантелеймона – аль разыгрывает?! Али задумал чего?! Потом по сторонам посмотрел и одним движением руки приказал удалиться всем. Принцесса тоже покорно вышла следом за приближёнными.
А как одни они остались, подошёл Банифаций к гостю и спрашивает прямо:
– А что за Пустошь потребуешь? Я же чувствую, что не просто так ты на попятную пошёл! Мы же целый век за неё бьёмся, а ты в одну минуту – раз и нате, забирайте!
Вздохнул Пантелеймон глубоко, собрался с духом и говорит:
– Правда твоя, сосед, жалко Пустошь, да я сейчас в таких чувствах смятенных, что и весь мир готов отдать, и всё на свете!
Напрягся Банифаций, нахмурился.
– Говори!
– Люба мне дочь твоя, Банифацушка! Вон какая красавица выросла! Она как вошла, я чуть речи не лишился, сердце из груди выскакивает! Даже не знал, не ведал, что так бывает. И по молодости такое не чувствовал, а тут – на тебе! В общем, влюбился я, Банифаций! Отдай мне в жёны Агнессу! Я тебе не только Клеверную пустошь, я тебе в придачу три табуна коней самых лучших подарю и золотую карету!
– Побойся Бога, Пантелеймон! Развалина ты старая! На исходе лет рехнулся что ли! Тебе сколько годков-то?! Моя наследница только жить начинает, чиста и непорочна, к чему мне её замуж отдавать за невесть кого, когда там ужо очередь выстраивается из принцев заморских! Через год, как восемнадцать ей исполнится – отдам её замуж за самого достойного!
Сказал он так, отвернулся и добавил вполголоса:
– А Клеверную Пустошь я у тебя и так отберу!
– Накося выкуси! – вспылил Пантелеймон, а потом уже посмирнее: – Послушай, Банифаций, я – самый достойный, поскольку царством-государством владею! Я твою дочь своей женой, царицей сделаю, всё по закону! Подумай! Мы же по-родственному и объединить свои государства можем, это ж, представляешь, какие возможности?! Тебе какая разница за кого её отдавать?!
– Иди с Богом, сосед! Уходи, по-хорошему прошу, не доводи до греха! – Не видать тебе Агнессы моей! В зеркало посмотри, на тебе морщин больше, чем лошадей в твоём табуне!
И распахнул двери перед гостем.
* * *
В гневе вернулся Пантелеймон домой.
Закрылся у себя в опочивальне и пил горькую. Потом посуду бил в ярости и крушил всё подряд, что под руку попадётся. Подходил к зеркалам своим, смотрелся долго, всматривался и так, и эдак да повторял зло:
– Морщин – как лошадей в табуне! Развалина старая!!! О-о-о, горе мне! Что делать, что делать мне грешному?!!!
Долго ли так убивался Монарх – незнамо, да только стенания его услышал старый слуга Порфирий. Постоял Порфирий по ту сторону дверей, прислушался, головой скорбно покачал, а потом смелости набрался и постучался.
В ярости распахнул Пантелеймон двери опочивальни.
– Чего тебе, холоп?! Назови мне хоть одну весомую причину, по которой ты посмел беспокоить меня и я не отрублю тебе твою дерзкую голову!
Ни один мускул не дрогнул на лице слуги царского. Помолчал он, вздохнул тяжко и отвечает:
– Не вели казнить, Государь, вели слово молвить! Был я твоим слугой верным, им и останусь до конца дней своих! И кто как не я, батюшка мой, выслушает тебя?! Кто как не я совет даст?! Поскольку пожил я и повидал много на своём веку, я ещё твоего папеньку нянчил, и мудростью меня Бог одарил.
Заходили желваки на скулах разъярённого Царя, брови сгустились, зубы заскрипели. Но как ни свиреп был, а сдержался он, прошёл в свои покои, а двери оставил открытыми: входи, мол.
Вошёл слуга старый, двери прикрыл от глаз чужих, стулья поднял с пола, осколки посуды собрал.
А Пантелеймон присел на краешек кровати своей из красного дерева и смотрел на него в ожидании. И было видно, что усмиряет он пыл свой внешне, да только внутри ещё огонь пламенем пылает.
– Горе мне! Влюбился я, Порфирьюшка! Места себе не нахожу! Не знаю, что делать!
Замер Порфирий, подумал мгновение и подошёл ближе.
– Отчего ж горе, Царь-батюшка? С каких это пор любовь горькою стала?! Разве есть на земле что-то, что сравнится с любовью по сладости своей и радостью сейчастия? И времени со дня кончины матушки нашей Царицы прошло достаточно, полно скорбеть, пора и о счастии подумать! Достоин ты его!
– Да не оспорю я слова твои, слуга мой верный, а горе-то в том, что влюбился я в красну девицу, которая мне в дщери годится! Вот как!
– И в том какая печаль, Государь мой, – отвечает Порфирий, – не в старую бабку же влюбляться, понятное дело – красна девица на то и рождена, чтобы покорять сердца наши красотой да молодостью своей.
– Да ты ж посмотри на меня! – Вскочил Пантелеймон, яростно подвинул к себе осколок зеркала, – стар я, Порфирьюшка! Древний да ветхий, весь морщинами изрытый!
– Кто ж тебе такое сказал, Царь-батюшка?! И у старости свои страсти! Старое дерево скрипит да не ломается!
– Спасибочки, утешил! – язвительно морщится Пантелеймон, – вот деревом меня ещё никто не называл.
– Полноте гневаться, Государь! – говорит слуга, – уж я-то знаю какое сердце у тебя горячее, какой нрав добродушный и какая душа широкая. А морщины твои – следы от улыбки твоей доброй.
– Ой, льстееец… – улыбнулся Царь, – а ведь всё равно, Порфирьюшка, как ни крути, а годы-то со счетов не сбросить.
Помолчал Порфирий, подумал немного, потом встал, двери плотнее прикрыл и подошёл ближе.
– Вот что я тебе скажу, Царь-государь: вижу, вижу всерьёз ты чувства свои кажешь, сердце не обманешь… Неужто до такой степени стоит эта красна девица твоего вожделения?! Неужто забыть-таки невозможно? А может отвлечься чем? На охоту, на рыбалку, на кулачные бои пойдём! Переоденемся в крестьян и пойдём.