Несчастливым задать покров;
От сильных защитить бессильных,
Исторгнуть бедных из оков.
Не внемлют! Видят – и не знают!
Покрыты мздою очеса:
Злодействы землю потрясают,
Неправда зыблет небеса.
Цари! Я мнил, вы боги властны,
Никто над вами не судья,
Но вы, как я подобно, страстны
И также смертны, как и я.
И вы подобно так падете,
Как с древ увядший лист падет!
И вы подобно так умрете,
Как ваш последний раб умрет!
Воскресни, Боже! Боже правых!
И их молению внемли:
Приди, суди, карай лукавых,
И будь един Царем земли!
1780 (?).
Post Scriptum о «Памятнике»
«Памятник» написан поэтом в 1795 г., т. е. написан человеком, разменявшим шестой десяток. По тогдашним понятиям – в возрасте почти что преклонном.
Подобно своему горациеву или ломоносовскому прообразу, подобно будущему «Памятнику» Пушкина, державинский «Памятник» – опыт самосознания и самопознания поэта. Но в отличие от иных «Памятников», державинский содержит в себе некий скрытый момент самоиронии.
Присмотримся к четвертой строфе:
/…/ из безвестности я тем известен стал,
Что первый я дерзнул в забавном русском слоге
О добродетелях Фелицы возвестить,
В сердечной простоте беседовать о Боге
И истину царям с улыбкой говорить.
Провозвестие о Фелице в «забавном русском слоге» – не только и даже не столько полуиронический гимн конкретной Екатерине, но, скорее, – отражение континентально-европейской барочной утопии о просвещенной власти – той самой утопии, которая всякий раз и на свой лад двигала и Фридрихом Великим, и Иосифом II, и нашей Екатериной, и – mutatismutandis – утопистами Французской революции и даже реформаторскими трудами Наполеона. И даже – о ужас! – нашими отечественными последователями якобинцев.
«Беседа» же о Боге – далека от «сердечной простоты». Скорее – захватывающий порыв вдохновения и благоговения.
«Истина царям с улыбкой», – да где же у Псалмопевца улыбка пред царями? Скорее, грозное предупреждение об условности и подсудности земных властей. А уж если и был суровоый разговор с земным начальством, – разве что в оде «Вельможа» (1794 г.)…
Цимбалы Янкеля: Вновь о Мицкевиче и об истории польского мессианизма
Ты ж, сверхъестественно умевший
В себе вражду уврачевать…
Федор Тютчев[100 - Тютчев Ф. И. От Русского по прочтении отрывков из лекций г-на Мицкевича // Лит. газета. М. 23.07.1986. № 30 (5096). С. 7.].
Казалось бы, что можно еще сказать о мессианизме Адама Мицкевича и его отражениях в мышлении и творчестве Соловьева[101 - Первый знак этого отражения – письмо Соловьева кн. Д. Н. Цертелеву из Варшавы от 27.07.1875 (Соловьев В. С. Собр. соч. Письма и приложение. – Bruxelles: Жизнь с Богом, 1970. Вторая пагинация. С. 227).] после всего, что написано о Соловьеве и Мицкевиче в трудах о. Сергия Соловьева, Мариана Здзеховского, Ежи Мошиньского, Станислава Пигоня, Анджея Балицкого, Гжегожа Пшебинды, Яна Красицкого и многих-многих других. Однако тема едва ли исчерпана. Оно и не случайно.
1
Давным-давно, на исходе позапрошлого века, когда еще жил и творил Соловьев, на страницах немецкой социал-демократической газеты “Leipziger Volkszeitung” Роза Люксембург опубликовала статью «Адам Мицкевич». Статья, разумеется, написана на тогдашнем марксистском политическом жаргоне, но пронизана она любопытной и, по существу, неоспоримой мыслью: подобно тому, как в Германии высшим достижением национальной культуры, завещанным будущему, является немецкая классическая философия[102 - В отличие от Энгельса, Р. Люксембург и Маркса относит к плеяде немецких классических философов.], так и в определении будущих судеб Польши аналогичную роль призвана сыграть дворянская романтическая поэзия XIX столетия[103 - Luxemburg R. Adam Mickiewicz // Luxemburg R. Schriften liber Kunst und Literatur. – Dresden: Der Kunst, 1972. S. 7-13.].
Действительно, польское мессианство позапрошлого века – ив философии, и в поэзии (наследие Мицкевича, Красиньского, Словацкого, Норвида, Хёне-Вроньского, Цешковского и др.), впитав в себя несомненные влияния немецкой классической философии – и именно в тот период, когда национальная история польского народа и его культуры казались делом почти безнадежно проигранным, – поставило особый акцент на мышление, созерцание, рефлексию, поэзию как на неотъемлемые и существенные моменты человеческой деятельности: вплоть до повседневных трудов. И через человеческий праксис – как на неотъемлемые моменты самой истории[104 - См .-.Woodrow-Januszewski В. Mesjanizm Mickiewicza-towianczyka zjawiskioem intelektualnie prowokacyjnym //Studia filozoficzne. W-wa. 1972. # 10. S. 47–48. О рефлексах польской романтической мысли и культуры в наследии Папы Иоанна Павла Псм.: Рашковский Е. Б. К поэтике Кароля Войтылы: введение от переводчика // Иоанн Павел II. Постижение любви. – М.: ВГБИЛ им. М. И. Рудомино, 2011. С. 241–244.].
И если говорить о проблеме «Мицкевич и история», то важно иметь в виду, сколь существенно было для Мицкевича погружение в трагическую историю многих поколений своего народа – в историю прошлого, в текущую историю, в историю чаемого будущего. А по принципу некоего поэтического и философского контрапункта – чувство того беспощадного одиночества, на которое обрекает истинного поэта его поэтическое, следовательно – и духовное служение[105 - См.: Kawyn St. Artysta. Wiersz. Dzialacz // Kawyn St. Mickiewicz w oczach swoich wspolczesnych. – Kr.: Wyd. Literackie, 1967. S. 7–8.].
А уж если говорить об истории, то одна из важнейших интуиций Мицкевича, подхваченных позднее Соловьевым, – неразрывная духовно-историческая связь славянских народов с судьбами еврейства. Тема эта – почти что неисчерпаемая, захватывающая огромные пласты не только историографии, но и библеистики, христианского богословия, социологии, истории мысли и поэзии.
Однако – «нельзя объять необъятного».
И посему ограничусь лишь частной задачей: трактовкой этой проблемы на страницах едва ли не вершинного труда Мицкевича – поэтической эпопеи «Пан Тадеуш» (1832–1834). Будем работать с польским оригиналом, давая к нему русские прозаические переводы[106 - Источник текста – академическое издание поэмы: MickiewiczA. Pan Таdeusz // Dziela. T. 4. – W-wa: Czytelnik, 1955. – 473 s.. В дальнейшем я буду ссылаться на разделы поэмы («Книги») и строки, размеченные при текстологической подготовке этого издания и воспроизведенные на его страницах.].
Работа с «Паном Тадеушем», на мой взгляд, тем более важна, что сам взаимный перелив и некоторое мерцание поэтических, философских и исторических смыслов лишний раз убеждает нас в том, что поэзис, поэтическое творчество и поэтическое знание – вещь несомненно более емкая и богатая, нежели знание идеолога, стремящегося к инвариантным формулировкам и смыслам[107 - См.: Rashkovsky Е. В. Concerning the Philosophical Background of Lyrical Poetry: Some Preliminary Notes // Вестник РУДН. Серия: Философия. М. 2014. № 1. С. 53–58.].
А уж если говорить о еврейской теме в «Пане Тадеуше», – то тема эта не случайна.
По землям Речи Посполитой, подвергавшимся неоднократным переделам со стороны окружающих держав на протяжении последней четверти XVIII – первой половины XX столетия пролегал «еврейский пояс» тогдашнего мipa. «Пояс» этот простирался от берегов Северного моря и Балтики до берегов Черного моря и Адриатики. Как известно, этот многомиллионный «пояс» был уничтожен гитлеровскими варварами на протяжении 30-х – 40-х годов прошлого века. Но память о нем до сих пор жива в мipoвой культуре.
Есть еще одна возможная предпосылка озабоченности Мицкевича еврейской темой: обстоятельство скрывавшееся, но непреложное. Известно, что Маевские, предки поэта по материнской линии, как и целый ряд иных шляхетских родов Речи Посполитой, начинали свое родословие от еврейских сектантов, перешедших в католичество в XVII столетии[108 - См.: Мицкевич // Краткая еврейская энциклопедия. Т. 5. – Иерусалим: Об-во по исследованию евр. общин, 1990. Стлб. 377..]. И эта родовая полутайна Мицкевичей, возможно, могла быть существенным стимулом для мышления и творчества поэта.
2
Итак – «Пан Тадеуш, или Последний наезд на Литве».
Время действия – 1811–1812 годы; трагический эпилог поэмы относится к началу 1830-х годов, ко временам «Великой эмиграции», последовавшей за восстанием 1830–1831 гг.
Место действия – фольварки, замки, деревни и леса Беловежского края (Новогрудский повет Гродненского воеводства бывшего Великого княжества Литовского, территория которого – вследствие разделов Речи Посполитой – перешла к Российской империи, а ныне входит в состав Республики Беларусь).
Сюжет – сюжет как бы своеобразной польской иронической «Махабхараты»: казалось бы, случайно вспыхнувшая братская война, смысл и ход которой оказываются непредвиденными. Однако смысл этот постигается не напрямую, но, скорее, некоторым косвенным, «боковым» зрением: в основе истории – не разрешение внешних людских противоречий, но становление дальних предпосылок внутреннего роста и очищения душ. Очищения – в виду всей преступной запутанности и неразрешимости прошедшей истории и открытости истории будущих времен.
Итак, «Пан Тадеуш» – романтический ирои-комический эпос о мучительном водоразделе двух эпох: эпохи глубокой архаики и эпохи современной, или – если прибегнуть к нынешней терминологии – модерн-эпохи. Наполеоновские войны были для народов Центральной и Восточной Европы едва ли только началом этого водораздела.
Отдаю себе отчет в том, что определение поэмы как ирои-комического эпоса на гранях современности может показаться кому-то парадоксальным, вопиюще нефилологичным. Однако ничего не поделаешь. Таков сам Мицкевич, с его надрывной самоиронией, такова и его поэма: поэма на разломах архаической и современной эпох.
Первая эпоха – уходящая, сгорающая в конкретной истории Наполеоновскимх войн. Эпоха как бы полуприродного, патриархального, ритуализированного и – не побоюсь сказать – отчасти предысторического существования. Предысторического – даже при всей этой вкоренившейся в польскую дворянскую жизнь латыни, галантных манерах и весьма развитой юриспруденции. И всё же в этой шляхетской действительности среди Беловежской пущи доминируют не «цивилизация», не «прогресс» или «демократия» (в этом полупатриархальном, былинном, анимистическом мipe сами эти слова произносятся лишь в иронических контекстах как обозначение чего-то чуждого, излишнего, несуразного)[109 - Правда, в поэме есть и случай употребления слова «революция» в серьезном и позитивном контексте («Революции весьма нуждаются в чудаках!» – Книга 6 – «Шляхетский поселок», строка 280). Но подразумевает это слово прежде всего возможность шляхетско-крестьянского восстания против царской власти на Литве.], но доминирует погруженность человека в природно-космические ритмы и в регрессию к легендарному «сарматскому» прошлому: решая свою дворянскую распрю, люди склонны, скорее, обращаться не к юридической волоките, но к вооруженному «наезду» (zajazd) на усадьбу оппонента…
Многие исследователи творчества Мицкевича обращают внимание на один характерный след архаического мышления в поэме. Такие обобщающие понятия, как, скажем, «дерево», «зверь», «фрукт», «овощ» – почти отсутствуют, но зато подлежащие этим понятиям предметы до тонкости детализированы. Правда, в Книге 3 поэмы («Игры любви», строки 260–289) существует целый вдохновенный гимн грибам, – но и то: с тончайшей художественной детализацией.
И как ей положено, эта полуприродная, былинная эпоха, словно чудом переехавшая в эпоху регулярных армий, революций и бонапартизма, оказывается эпохой братских клановых войн. Внезапно вспыхнувшая родовая война Горешков и Соплиц[110 - Nota bene. Сами отчасти комические именословия фамилий этих враждующих шляхетских родов (как и многих иных родов польской магнатерии и шляхты), выдают их дальние древнерусские корни. Ведь когда-то, в Киевские времена, этот край именовался Черной Русью; и некоторые крестьяне и слуги в поэме, хотя и именуются «литвинами», говорят между собой «по-русски» (т. е., по существу, по-белорусски).], вооруженный «наезд», а по существу погром, учиненный графом Горешкой и возбужденной им шляхетской мелкотой против усадьбы Соплиц, – это как бы полукомический вариант войны Горациев и Куриациев, войны Пандавов и Кауравов, кровавых усобиц среди племен Израилевых, как описаны они в «былинных» и хроникальных разделах Библии (Книги Судей, Книги Хроник – Паралипоменон).
Однако этот былинный, полупатриархальный мip, при всём вызываемом им поэтическом умилении (хотя и изрядно сдобренным авторской иронией), предстает в поэме как мip обреченный. Мip на грани распада. И сама былинная, разудалая психология героев – хотя и дополнительный, но всё же действенный фактор этой обреченности. На повестке дня – новый мip, новый эон неумолимой современности.
3
Ситуативное предвестие гибели старого мipa начинается на фольварке Соплицово и его лесных окрестностях: с праздника, который включает в себя и медвежью охоту. Клан Соплиц, возглавляемых Судьею (дядей юного заглавного героя поэмы), со своими клиентами и вкупе с молодым графом Горешкой, убивает медведя – как бы тотемного зверя этой патриархальной, шляхетской (можно было бы сказать – «беловежской») Польши[111 - Герои Поэмы часто называют Польшу – Polsk^ – архаическим именем Polszcza, почти созвучным слову “puszcza” (пуща).].
Но вот за страшной гибелью медведя, который в своей агонии чуть было не задрал двух юношей – Тадеуша Соплицу и графа Горешку, – раздаются по всей округе торжествующие звуки рога Войского Гречехи [112 - Войский – номинальный руководитель шляхетского ополчения, уполномоченный также заботиться о семьях ополченцев.], знаменующие победу людей, по существу, над собственным тотемистическим прошлым. И трижды повествует поэт о звуках рога Войского надо всей округой (Книга 4 – «Дипломатия и охота», строки 678–679, 685–686, 694–695):