
Похвала тени
Эта сцена осталась в памяти как отдельная, отрывочная картина, и мне кажется, будто утонченный облик той женщины, игравшей тогда на кото, – единственный образ матери, сохранившийся в моей памяти. Правда, потом бабушка говорила мне, что то была, наверно, она сама, потому что моя мать умерла еще раньше… Но вот что удивительно – я отчетливо помню, что женщина и учитель играли пьесу «Зов лисы», одну из пьес школы Икута… Впрочем, в нашей семье все женщины – и сестры, и бабушка – брали уроки музыки у этого мастера, так что мне и после того не раз случалось слышать эту же пьесу, и может быть, поэтому первое впечатление так закрепилось в памяти… Вот слова этой песни:
Жизни печальной измерены часы —Цветы поникли под бременем росы.Что лисицу к людям так манит,Зеркало мудрости туманит?Вот на пути ей встретился монах.Убегает матушка, прячется в горах.На бегу лиса оглянулась,Только больше уж не вернулась —И напрасно я на тройке стою,Все зову ее, слезы лью:«Хоть скажи, к кому ты, лисонька, шла,Через горы, черед долы брела?»«Только к тебе, родной!»«Ты ответь, с кем свидеться хотела,Или есть к кому какое дело?»«Только к тебе, родной!»«Так отчего же, матушка-лиса,Ты убегаешь от меня в леса?»«Сердце томится,Снова я однаИ возвратитьсяВ дальний лес должна.Там под лианамиЯ найду приют.Мне хризантемыУбежище дадут.Скроет тень высокого бамбука,С каждым шагом тяжелее разлука!Узкой тропинкойЯ бреду назад,Всюду цикадыЖалобно звенят,Жалобно, жалобно, жалобно звенят.Хмурое утро,Дождик моросит.Сколько опасностейКаждый луг таит…Горы и долы,Селенья прохожу,Крадучись, крадучисьПерейду межу.Крадучись, крадучисьВсе дальше от сынка,Крадучись, крадучись —А в душе тоска…»
До сих пор помню наизусть и мелодию, и слова… Но если я так прочно запомнил, как та женщина и учитель пели именно эту песню, значит, было в этих словах нечто, вызвавшее отклик в душе наивного маленького ребенка.
* * *Вообще-то в песнях «дзиута» концы с концами зачастую не сходятся, порядок слов перепутан, есть много мест, смысл которых трудно понять. К тому же содержание заимствовано из пьес театра Но или драм «дзёрури», так что, не зная источника, тем более трудно уловить, о чем идет речь. Песня «Зов лисы» тоже, как видно, основана на каком-то классическом сюжете. Но слова: «И напрасно я на тропке стою, все зову ее, слезы лью…» – и дальше: «Так отчего же, матушка-лиса, ты убегаешь от меня в леса?» – живо передают горе ребенка, тоскующего о покинувшей его матери. Очевидно, они-то и произвели на меня тогда такое сильное впечатление. А эти слова: «Крадучись, крадучись все дальше от сынка, крадучись, крадучись – а в душе тоска…» – напоминают колыбельную песенку… Я не знал тогда ни иероглифов, которыми пишутся слова «Зов лисы», ни что означают эти иероглифы, но, много раз слушая эту песню, я все же смутно уразумел, сам не знаю, по какой ассоциации, что она имеет какое-то отношение к лисе.
Может быть, я сообразил это потому, что бабушка часто водила меня на спектакли кукольных театров Бунраку[91] и Хориэ, и мне врезалась в память сцена расставания матери с сыном в пьесе «Листок лианы»[92], это постукивание ткацкого челнока: «тон-карари, тон-карари», когда мать-лисица сидит за ткацким станом в осенних сумерках, и потом – финал, когда, скорбя о предстоящей разлуке со спящим мальчиком, она пишет на бумажных раздвижных ставнях стихотворение:
Если будешь грустить,Навести мой приют одинокий —А сейчас ухожу,Чтобы в Идзуми, в облачном краеОт людей вдалеке поселиться…
Кто не ведал сиротства, тот вряд ли поймет, с какой силой эта сцена апеллирует к сердцу мальчика, никогда не знавшего родной матери. Я был всего лишь малым ребенком, но когда я слышал слова: «А сейчас ухожу, чтобы в Идзуми, в облачном крае от людей вдалеке поселиться…» – воображение рисовало мне узенькую тропинку в лесу, расцвеченном красками осени, белую лису, бегущую к своему старому логову, и, мысленно сопоставляя судьбу бегущего вдогонку за ней ребенка с собственной участью, я чувствовал, что тоска по умершей матери завладевает мной с новой силой. Добавлю, что лес Синода находится вблизи Осаки, возможно поэтому у нас с давних пор есть множество детских песенок для комнатных игр, например:
Мы в лесу СинодаЛисоньку ловили,Белую ловили… —
поют дети. Один изображает лису, а двое других держат за концы веревку с петлей, это охотники. Игра называется «Охота на лису». В Токио тоже есть игра в этом роде; как-то раз, в одном чайном домике, я попросил гейш показать, как в нее играют, но оказалось, что в Токио играющие сидят, в то время как в Осаке все участники стоят, и тот, кто изображает лису, под звуки песни постепенно приближается к петле, с забавными ужимками подражая движениям лисы, – если это хорошенькая девушка или молоденькая женщина, игра становится еще интереснее… Мальчиком, на новогодних праздниках в гостях у родных, я сам участвовал в этих играх. До сих пор помню одну юную красавицу, подражавшую лисице с необыкновенным искусством… Есть еще другая игра: все участники берутся за руки и садятся в кружок, а посредине садится «черт». Играющие прячут в руке какой-нибудь маленький предмет, например боб, и, распевая песню, украдкой передают этот боб друг другу. С окончанием песни все неподвижно замирают, а «черт» должен угадать, у кого в руке боб. Вот эта песня:
Кто траву-лебеду,Кто овес соберет.Прячем, прячем бобы,Кому надо – найдет.Коль захочешь найти,Так найдешь меня тут:Из плюща, из лианМой печальный приют,Зеленеет листва вместо свода —Приходи ко мне в лес Синода!
В этой песне звучит смутная тоска ребенка по родному дому. В Осаке всегда много девочек и мальчиков из близлежащих провинций, отданных на срок в услужение. Холодными зимними вечерами эти маленькие работники, сидя вокруг очага вместе с семьей хозяина, играют в разные игры и поют эту песню – такие сценки можно часто наблюдать в купеческих семьях, в кварталах Сэмба или Симаноути. И в самом деле, когда эти дети, присланные из глухих деревень обучаться торговому делу и городским манерам, поют: «Приходи ко мне в лес Синода!», они, наверное, вспоминают своих родителей, в этот поздний час уже спящих в тесных каморках под камышовой крышей… Много лет спустя, увидев в театре шестой акт «Сокровищницы вассальной верности»[93] – ту сцену, где неожиданно появляются два самурая в низко надвинутых на лоб плетеных шляпах, – я услышал, что музыкальным аккомпанементом к этому эпизоду служит именно эта песня, и был поражен, до чего хорошо она гармонирует с ситуацией, в которой очутились Ёитибэй, О-Кару и О-Каю.
В нашем доме, в Симаноути, тоже было много учеников, и, когда они пели эту песню, я и жалел их, и в то же время завидовал. Жалел, потому что, разлучившись с родителями, им приходится жить в чужих людях, а завидовал оттого, что стоит им вернуться домой, и они снова увидят отца и мать, а у меня родителей нет. И вот я решил, что если пойти в лес Синода, я, может быть, встречу там мою мать…
Помню,– да, точно, я учился тогда во втором пли в третьем классе,– я потихоньку, тайком от домашних, отправился туда вместе с одним мальчиком из нашего класса. Сообщение было крайне неудобным, даже в наше время туда нужно ехать сперва электричкой, а потом шагать пешком добрую половину ри, а в те времена даже электрички, кажется, не было, потому что большую часть пути мы, помнится, проделали в громыхающей повозке и потом довольно долго плелись пешком. В лесу, среди больших камфарных деревьев, стоял маленький храм, посвященный богу Инари[94], рядом был колодец, он назывался Зеркало госпожи Листок Лианы. В храме мы долго разглядывали картину, изображавшую расставание лисицы-матери с сыном, и портрет какого-то актера, не то Дзякуэмона, не то кого-то еще. Несколько утешенный этим, я вернулся домой, а на обратном пути из крестьянских домов, встречавшихся по дороге, то и дело доносилось постукиванье ткацкого стана – «тон-карари, тон-карари», – и эти звуки рождали в душе невыразимо теплое чувство. Должно быть, в тех краях растет знаменитый хлопчатник Кавати, и потому во многих семьях имелись ткацкие станы… Так или иначе, не могу тебе передать, как отрадно было мне слышать эти звуки.
* * *Но вот что странно – я постоянно тосковал не столько об отце, сколько прежде всего о матери. Правда, отец умер еще раньше нее, так что если мать я еще в какой-то степени помнил, то об отце у меня не могло сохраниться ни малейших воспоминаний.
Возможно, моя тоска по матери была связана со смутным томлением по некоей «неведомой женщине», иными словами, может быть, это было первым проявлением своего рода любовных чувств, возникающих еще в детские годы?
Ибо женщина, в прошлом ставшая моей матерью, и та, другая, кто в будущем станет моей женой, в равной мере были для меня незнакомками, одинаково связанными со мной невидимой нитью судьбы… Впрочем, даже без таких обстоятельств, как у меня, ощущения такого рода знакомы каждому, и вот тебе доказательство: в этой песне – я говорю о «Зове лисы» – поется как будто о тоске матери по ребенку, но вместе с тем слова «С каждым шагом тяжелее разлука» отражают переживания любовников, женщины и мужчины, их горе, когда приходится расставаться.
Кто знает, может быть, автор нарочно придал такое неопределенное звучание этим фразам, чтобы их можно было понять и в том и в другом смысле? Теперь я думаю, что с первого же раза, как я услышал эти слова, в моем воображении возникал не только образ матери. Нет, разумеется, этот смутный образ был моей матерью, но в то же время – женой. Вот почему мать всегда представлялась мне не пожилой женщиной, а только юной красавицей, похожей на Сигэнои[95], героиню пьесы о погонщике Санкити, благородной дамой в роскошном наряде. В моих мечтах мать была похожа на Сигэнои, а себя я часто представлял на месте этого Санкити.
Возможно, драматурги эпохи Токугава были сверх ожидания тонкими психологами, умевшими искусно затронуть тончайшие эмоции, таившиеся в подсознании зрителей. Вот и эта пьеса о Санкити – на первый взгляд в ней бесспорно речь идет о любви, соединяющей родителей и детей, действующие лица – девочка, дочь вельможи, и, как бы по контрасту, мальчик, сын простого погонщика, а между ними – фрейлина Сигэнои, кормилица девочки и, как потом выясняется, родная мать мальчика. Но между строк, в подтексте, есть, пожалуй, намек и на безотчетную, неосознанную детскую влюбленность. Во всяком случае, и мать, и девочка, живущие в роскошном дворце даймё, могут в равной степени быть объектом любовного томления… А в пьесе «Листок лианы» и сын, и отец одинаково тоскуют о покинувшей их матери и жене, и то обстоятельство, что эта мать – на самом деле лиса, еще сильнее уносит зрителей в мир несбыточных сладких грез… Я, например, тоже всегда мечтал, чтобы моя мать оказалась лисицей, как в этой пьесе. Как я завидовал мальчику, сыну Абэ! Ведь если мать – женщина, нет надежды снова ее увидеть, а если она – лиса, не исключено, что когда-нибудь она опять превратится в женщину и вернется… Каждый ребенок, потерявший мать, увидев этот спектакль, обязательно будет мечтать о том же. В пьесе «Вишни Ёсицунэ» этот ассоциативный ряд «мать – лиса – красавица – любовница» показан еще теснее. Здесь и мать, и сын – оба лисы, больше того, хотя Сидзука и лис Таданобу находятся в отношениях госпожи и вассала, в глазах зрителей они прежде всего выглядят любовниками, вместе совершающими традиционное путешествие «митиюки»[96]. Этот эпизод так и задуман… Может быть, поэтому я больше всего любил эту балетную сцену. Я воображал себя на месте Таданобу и, мысленно пробираясь сквозь тучи цветущей сакуры, так же, как он, влекомый стуком барабанчика Хацунэ, обтянутого кожей матери-лисы, летел душой по следам госпожи Сидзуки. Мне так нравилась эта сцена, что я подумывал даже о том, чтобы научиться танцам и исполнить роль Таданобу хотя бы на любительской сцене…
– Но это еще не все, – добавил он, вглядываясь сквозь сгустившиеся сумерки в смутные очертания леса на другом берегу. – На сей раз я и в самом деле приехал в Ёсино, влекомый стуком барабанчика Хацунэ… – И при этих словах на его добродушном лице мелькнула какая-то загадочная улыбка.
5. Кудзу
Дальнейший рассказ Цумуры я передам своими словами.
…Таким образом, то особенное, теплое чувство, которое испытывал Цумура при мысли о земле Ёсино, возникло в его душе отчасти под влиянием спектакля «Вишни Ёсицунэ», отчасти же потому, что его мать была родом из провинции Ямато, о чем ему стало известно уже давно. Но откуда именно из Ямато, из какого селения выдали ее замуж и остался ли кто-нибудь в живых из ее родни в тех краях, было по-прежнему окутано тайной. При жизни бабушки он расспрашивал ее, стремясь узнать как можно больше о своей матери, но бабушка отвечала, что все забыла,– вразумительного ответа он так и не получил. Между тем, поскольку в старинной семье Цумуры придавали большое значение родственным связям, было бы естественно, чтобы в доме бывали родственники матери и старшего и младшего поколения… В данном случае, однако, все осложнялось тем, что, судя по всему, его мать вышла замуж не прямо из родного дома в Ямато. Ребенком ее продали в веселый квартал, в Осаку, затем кто-то удочерил ее, и она вышла замуж уже как дочь почтенных людей из этой новой семьи. В семейной книге Цумуры значилось, что родилась она в 3-м году Бункю[97], затем в 10-м году Мэйдзи[98], в возрасте пятнадцати лет, как дочь некоего Кидзюро Уракадо, проживающего в 3-м участке квартала Имабаси, стала женой отца Цумуры и в 24-м году Мэйдзи[99] скончалась двадцати девяти лет от роду. Вот и все, что было известно Цумуре о матери ко времени окончания средней школы. Лишь гораздо позже он понял, что бабушка и старшие родичи неохотно распространялись о его матери, потому что ее биография до замужества им не слишком-то импонировала, и они избегали разговоров на эту тему. Но для Цумуры тот факт, что в детстве матери пришлось, как говорится, вступить на «кривую дорожку», только усиливал его любовь к ней и вовсе не казался ни позорным, ни каким-то особенно неприятным. Тем более раз она вышла замуж в пятнадцать лет, то, как ни рано считались девочки взрослыми в старину, грязь полусвета, в котором ей пришлось очутиться, вряд ли успела ее коснуться, наверняка она еще сохранила девичью чистоту, оттого и смогла стать в замужестве матерью троих детей. А вступив в семью мужа, эта юная невестка получила, наверное, разнообразное образование и воспитание, подобающее хозяйке старинного дома… Как-то раз Цумуре попалась на глаза нотная тетрадь, которую вела его мать для занятий по музыке, когда ей было лет восемнадцать: на сложенной вчетверо японской бумаге «ханси» красивым почерком стиля Оиэ горизонтальными строчками были записаны слова песен, а между строчек красной тушью аккуратно вписаны поты…
Потом Цумура уехал учиться в Токио, это отдалило его от семьи, но стремление узнать о родных со стороны матери, напротив, только усилилось. Можно сказать, что юность его прошла в тоске о матери. Конечно, он не без любопытства поглядывал на женщин – мещанок, скромных барышень, гейш, актрис, которые встречались ему на улицах, – но его внимание всегда привлекали те из них, которые, казалось, были похожи на его мать, чье лицо он запомнил по сохранившейся фотографии. Он и студенческую-то жизнь бросил и в Осаку возвратился не только потому, что выполнял волю бабки – ему и самому хотелось быть поближе к месту его стремлений, к родине матери, к дому в квартале Симаноути, где прошла половина ее короткой жизни. К тому же ведь его мать была уроженкой Кансая, в Токио редко встречались похожие на нее женщины, зато в Осаке можно было увидеть женские лица того же типа… Детство матери прошло в веселом квартале – вот и все, что было ему известно, но где именно, в каком заведении – этого он не знал. Все же, стремясь как-то приобщиться к той атмосфере, в которой она жила, он свел знакомство с женщинами этого круга, стал бывать в чайных домиках, пить там сакэ, в результате не раз влюблялся и приобрел репутацию гуляки. По сути, однако, все это было проявлением его тоски, поэтому он ни разу не влюблялся серьезно, по-настоящему, и вплоть до сегодняшнего дня все еще сохранил чистоту.
* * *Так прошло два-три года. Умерла бабушка.
Через несколько дней после ее кончины, решив навести порядок в вещах, принадлежавших покойной, Цумура перебирал содержимое стоявшего в кладовой комода, когда неожиданно, вперемешку с письмами, написанными, видимо, рукой бабушки, обнаружил ранее никогда не виданные старинные рукописи и разные бумаги. Это были любовные письма, которыми обменивались его родители, когда мать еще жила в веселом квартале, письмо от ее матери из провинции Ямато, свидетельства об окончании курса икэбаны и чайной церемонии, игры на кото и на сямисэне… Писем любовного характера было пять: три от отца и два от матери – наивный, простодушный обмен любезностями между юношей и девушкой, потерявшими голову от первой любви и таящими свои чувства от посторонних. Весь стиль этих писем, изысканные обороты речи свидетельствовали о ранней зрелости юношей и девушек того времени, в особенности примечательны были письма матери, написанные изящным классическим языком, удивительным для девочки четырнадцати лет, хотя почерк еще явно не устоялся. Письмо с родины имелось всего одно, адрес на конверте гласил: «Осака, квартал Симмати, № 9, в дом г-на Конакавы, для О-Суми». Был указан и адрес отправителя: «Провинция Ямато, уезд Ёсино, деревня Кудзу, участок Кубокайто, от семьи Сукэдзаэмона Комбу».
«…Я пишу, чтобы поблагодарить тебя за то, что ты такая хорошая дочь. Наступила зима, с каждым днем становится холоднее, но на душе у нас тепло, потому что с тобой все устроилось так благополучно. Твой отец и я, твоя мать, от всего сердца благодарны тебе…» – так начиналось это письмо. Затем следовало множество наставлений: почитать хозяина, как родного отца, и всячески ему угождать, усердно обучаться разным искусствам, никому не завидовать и не зариться на чужое, молиться богам и буддам… И так далее и тому подобное…
Сидя на пыльном полу в кладовке, Цумура несколько раз перечитал это письмо при свете угасающего дня. Он опомнился, когда стало уже совсем темно. Взяв с собой письмо, он снова развернул его под электрической лампой у себя в кабинете. Поверх длинной полоски бумаги перед его глазами встал образ старой женщины, давным-давно, три или, может быть, четыре десятилетия назад писавшей это письмо длиной более двух хиро[100], при свете бумажного фонаря, в деревне Кудзу, в уезде Ёсино. Местами, как и следовало ожидать, орфография и некоторые слова выдавали, что письмо написано деревенской старушкой, но тем заметнее бросался в глаза почерк – иероглифы были написаны правильным стилем Оиэ, так что, как видно, писавшая была не простой бедной крестьянкой. Несомненно, только какие-то неожиданно возникшие трудности вынудили родителей обменять дочь на деньги… К сожалению, проставив дату – 7 декабря, – писавшая не указала год, но, судя по содержанию, это было первое письмо после того, как дочь отправили в Осаку. Чувствовалось, что женщину тревожила мысль о приближающейся старости, потому что в письме то и дело встречались фразы:
«Это тебе мое материнское завещание…»,
или:
«Даже если меня уже не будет на свете, я и тогда тебя не покину, всегда буду помогать, чтобы ты была счастлива…»
Среди различных поучений – не делать того, не делать этого – внимание Цумуры привлек подробный наказ беречь бумагу, занимавший не меньше двадцати строчек:
«Вот и эту бумагу тоже изготовили твоя мать и О-Рито-сан, смотри же, береги ее, никогда не расставайся, всегда держи при себе. Ты теперь живешь в роскоши, но все равно бумагу нужно очень беречь. Твоя мать и О-Рито-сан так тяжко трудились, изготовляя эту бумагу… Руки у нас опухли, все пальцы в трещинах и кровоточат…»
Из этих строк Цумура понял, что семья его матери занималась изготовлением бумаги. Узнал он также, что в семье была женщина по имени О-Рито, очевидно, старшая или младшая сестра матери. Упоминалась еще какая-то О-Эй:
«О-Эй каждый день ходит в горы по глубокому снегу, выкапывает из-под снега корни лиан. Мы все стараемся заработать деньги и, когда накопим достаточно, чтобы заплатить за дорогу, приедем навестить тебя, так что жди нас, мы непременно приедем!»
Письмо заканчивалось стихотворением:
Вечной мглой объятыродителей нежных сердца,ослепленных любовью, —но о дочери вспомню – и сноваперевал Темноты предо мною…
Перевал Темноты, о котором говорилось в этом стихотворении, находится на магистральной дороге из Ямато в Осаку, до появления железной дороги всем приходилось пересекать этот перевал. На самой вершине стоял какой-то храм, место славилось пением кукушки; в школьные годы Цумура тоже как-то раз побывал там. Было это, кажется, в начале июня, он попал в горы под вечер, остановился для короткого отдыха и ночлега в храме, и вдруг, не то в четыре, не то в пять часов утра, когда еще не полностью рассвело и сёдзи едва озарились неясным светом, где-то в горах, за храмом, закуковала кукушка – сперва раз, другой, а потом – та ли птица или другая – принялась куковать так долго и часто, что это стало даже неинтересно… Письмо внезапно напомнило Цумуре тот голос кукушки[101]
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Примечания
1
Эдо (ныне Токио) – столица военных правителей Японии династии Токугава (1601–1867).– Здесь и далее прим. И. Львовой.
2
Ёсивара, Тацуми – районы «веселых кварталов» в Эдо.
3
…Укиё-э школы Тоёкуни и Кунисады – гравюры жанрового характера, реалистически изображавшие жизнь обитателей так называемых «веселых кварталов». Тоёкуни и Кунисада – художники, писавшие портреты актеров театра Кабуки (конец XVIII – нач. XIX вв.).
4
Эдокко – коренной житель Эдо. Считалось, что эдокко свойственны живой ум, находчивость, остроумие, умение не унывать в трудных обстоятельствах.
5
Рюкю – архипелаг на юге Японии с главным островом Окинава, который в старину служил перевалочным пунктом в торговле между Японией и Китаем.
6
Дзёро – вид паука. По созвучию слово «дзёро» может означать также «гетера».
7
Цилинь – древний тотем, мифический единорог с туловищем оленя и хвостом буйвола, покрыт панцирем и чешуей. Символизирует «жэнь» (человеколюбие) – главную из пяти конфуцианских добродетелей и служит благим знамением рождения праведника.
8
Феникс – мифическая птица, в Древнем Китае считалась олицетворением благоденствия в стране и добродетели правителя. Считалось, будто эта пятицветная с разводами птица, похожая на петуха, водится на сказочной Горе Киноварной пещеры, изобилующей золотом и нефритом, откуда вытекает Киноварная река. Узор оперения на голове птицы напоминает иероглиф «дэ» (добродетель), на крыльях – «и» (справедливость), на спине – «ли» (благовоспитанность), на груди – «жэнь» (человеколюбие), на животе – «синь» (честность).
9
Эпиграф – песня блаженного Цзе-юя из страны Чу. В книге изречений древнекитайского мудреца и философа Конфуция (Кун-цзы, Кун-цю; VI—V вв. до н. э.) «Беседы и наставления» рассказано, как, услышав однажды эту песню у ворот своего дома, Конфуций хотел остановить Цзе-юя и поговорить с ним, но тот убежал.
10
Цзо Цаю-мин (V в. до н. э.) – ученый-конфуцианец из княжества Лу.
11
Мэн Кэ (390–305? гг. до н. э.) – древнекитайский философ Мэн-цзы, последователь Конфуция, уроженец княжества Лу.
12
Сыма Цянь (145–86? гг. до н. э.) – выдающийся писатель и историограф ранней династии Хань (206–8 гг. до н. э.), автор знаменитых «Исторических записок».
13
Цзяо – ритуальное жертвоприношение из фруктов, сладкого вина, мяса яков, быков, кабанов, баранов и т. д., подносимое на специальном алтаре правителем страны для Верховного Владыки Шанди, духа Великого Единого, для пяти небесных императоров (Синего на востоке, Красного на юге, Желтого в центре, Белого на западе и Черного на севере), для духов Неба и Земли.
14
…достигли границ земли Лу, каждый с грустью обернулся на родную сторону…– намек на луского сановника Цзи Хуань-цзы, на три дня забросившего государственные дела из-за развлечений, что и побудило Конфуция покинуть княжество Лу. Княжество Ци, опасаясь усиления соседа, специально прислало в подарок правителю Лу восемьдесят танцовщиц и сто двадцать четыре коня и тем отвлекло Цзи Хуань-цзы от политики. «Не имея власти (топора), невозможно повлиять на сановника», – сокрушается Конфуций.