Похвала тени - читать онлайн бесплатно, автор Дзюнъитиро Танидзаки, ЛитПортал
bannerbanner
На страницу:
2 из 7
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

– Искреннее стремление монарха постичь Путь Трех правителей[29] радует меня превыше всех его богатств и великолепных чертогов. Чтобы насытить жажду роскоши, Цзе и Чжоу[30] не хватило даже сана Владыки мириад колесниц[31], и в то же время государство всего в сто ли не было тесно для мудрого правления Яо и Шуня. Если князь Лин-гун поистине желает избавить Поднебесную от несчастий и печется о благе народа, я без сожаления дал бы схоронить свой прах в этой земле, – так ответил Конфуций.

Затем, следуя за проводниками, странники двинулись в глубь дворцовых строений, и черные башмаки их гулко стучали по шлифованным камням мостовой, на которых не было ни пылинки.


Женщин тонкие запястьяДля шитья даны им свыше… —

пели хором толпы дворцовых служительниц, проходя перед ткацкой палатой, где громко стучали берда, творя парчу. А под сенью персиковой рощи, где цветочные лепестки словно тканым пологом усеяли землю, доносилось из стойла ленивое мычание буйволов.

Вняв совету мудрого Чжун Шу-юя, князь Лин-гун удалил от себя супругу и прочих женщин, чистой водой ополоснув губы, пропитанные пиршественными винами, и, в подобающем облачении встретив Конфуция в отдельной зале, вопрошал его, как править, дабы богатела его держава, росла мощь его войска и стал бы он повелителем всей Поднебесной.

Однако мудрец не промолвил в ответ ни слова о войне, причиняющей вред отчизне и уносящей жизни людские. Не сказал он и о богатстве, ради которого выжимают кровь народа и отнимают его имущество. Торжественны и непреложны были его слова о том, что превыше воинских побед и умножения довольства следует почитать добродетель. Он истолковал разницу между узурпатором, силой подчиняющим себе страны, и подлинным государем, покоряющим Поднебесную человеколюбием.

– Если князь и впрямь взыскует державных достоинств, он должен прежде всего одолеть свои страсти, – поучал мудрец.

С того дня сердцем Лин-гуна повелевали уже не слова его супруги, но глагол мудреца. По утрам князь приходил в залу заседаний, чтобы спрашивать Конфуция о Пути истинного правления, вечерами же, взойдя на Башню духов, под руководством Конфуция постигал ход планет и смену лунных фаз и ни в одну ночь не посетил опочивальню супруги. Шум станков, ткущих парчу, сменился гудением тетивы многих луков, конским топотом и мелодией флейт – то придворные упражнялись в Шести искусствах[32]. Однажды, когда рано утром, поднявшись на башню, князь взглянул на свою страну, то увидел, что на просторах полей и гор порхают ярко оперенные певчие птицы, прекрасные цветы распустились возле домов селян, и пахарь, выйдя в поле, с усердием возделывает его, славя в песнях доброту князя. Горячие слезы восторга пролились из глаз правителя.

– О чем это вы так плачете? – послышалось вдруг, и князь почувствовал, как волнующий сладкий аромат ласкает и дразнит его обоняние. Это был запах благовоний «Петушиные язычки», которое Нань-цзы всегда держала во рту, и туалетной розовой воды из западных провинций, неизменно окроплявшей ее наряды. Чары ароматов, исходившие от позабытой красавицы, грозили острыми когтями вонзиться в нефритово-чистую душу князя.

– Прошу тебя, не смотри так сурово и пристально своими дивными очами в мои глаза, не сжимай моего сердца этими ножными ручками. Я узнал от мудреца Путь преодоления зла, но еще не научился противостоять власти прелестниц. – И отстранив руку супруги, Лин-гун отвернулся.

– Ах, этот Кун-цю неведомо когда успел похитить вас у меня! Нет ничего удивительного в том, что я давно уже не люблю вас, но вы ведь не вольны разлюбить меня.

При этих словах губы Нань-цзы пылали от ярости. До своего нынешнего замужества она имела тайного любовника, сунского царевича Сун Чао. И теперь гнев ее был вызван не столько охлаждением к ней мужа, сколько потерей власти над ним.

– Я не сказал, что не люблю тебя. С этого дня я стану любить тебя, как надлежит мужу любить супругу. Доныне я любил тебя, как раб служит господину, как человек поклоняется божеству. Я предал тебе мою страну, мои богатства, мой народ, мою жизнь, единственным моим занятием было приносить тебе усладу. Но из слов мудреца я узнал, что есть дела достойнее этого. Доселе высшей силой для меня была твоя телесная красота, но мудрец силой своего духа открыл мне, что существует власть могущественнее твоей плоти. – И объявляя о твердости своего решения, князь невольно поднял голову и встретился взглядом с разгневанной супругой.

– Вы отнюдь не так сильны, чтобы решиться прекословить мне. Вы поистине жалки. В мире нет презреннее человека, не имеющего собственной воли. Я могу теперь же вырвать вас из рук Кун-цзы. Пусть язык ваш только что изрекал высокопарные слова, но разве взгляд ваш уже не устремлен с восхищением на мое лицо? Я сумею похитить душу любого мужчины. Вскоре вы увидите, что этот мудрец Кун-цю тоже будет пленен мною. – И с надменной улыбкой, небрежно, искоса взглянув на князя, супруга покинула башню, звучно шелестя одеяниями.

В сердце князя, где до сего дня царил мир, уже боролись две силы.

– Среди достойных мужей, приезжавших сюда, в страну Вэй, со всех концов света, нет ни одного, кто прежде всего не просил бы моей аудиенции. Мудрец, я слышала, дорожит этикетом, отчего же он не показывается у нас?

Когда придворный евнух Вэн Цюй передал это повеление владычицы, смиренный философ не смог воспротивиться.

Конфуций вместе с учениками явился во дворец Нань-цзы осведомиться о ее здравии и простерся ниц в направлении севера[33]. Из-за парчового полога, обращенного к югу, едва виднелся сафьяновый башмачок правительницы. Когда, приветствуя посетителей, она наклонила голову, послышалось бряцание драгоценных камней в подвесках ее ожерелья и браслетов.

– Все, кто, посетив страну Вэй, видели меня, говорят: «Челом госпожа подобна Дань-цзи[34], глаза же у нее – как у Бао-сы[35]»,– и всякий поражен мною. Если Учитель воистину мудрец, пусть он скажет, жила ли на земле с давних времен Трех царей и Пяти императоров[36] женщина прекраснее меня. – С этими словами правительница отбросила в сторону полог и с сияющей улыбкой поманила гостей ближе к своему трону. Увенчанная короной в виде феникса, с золотыми заколками и черепаховыми шпильками в волосах, в платье, сверкающем драгоценной чешуей и подолом-радугой, Нань-цзы улыбалась, и лик ее был подобен лучезарному диску солнца.

– Я наслышан о людях, обладающих высокой добродетелью. О тех же, кто имел красивую внешность, мне ничего не известно, – сказал Конфуций.

Тогда Нань-цзы вновь спросила:

– Я собираю все необыкновенное и редкостное в этом мире. В моих кладовых есть и золото из Дацюй, и нефрит из Чуйцы. В моем саду живут и черепахи из Лоуцзюй, и журавли с Кунлуня. Но мне все еще не доводилось видеть Цилиня, что является в мир с рождением святого мудреца. Не видала я и семи отверстий, которые, говорят, есть в сердце праведника. Если вы и вправду святой, не покажете ли мне все это?

Изменившись в лице, Конфуций сурово отвечал:

– Я не сведущ в редкостях и диковинах. Учился я лишь тому, что знают или должны знать даже мужчины и женщины из простонародья.

Супруга князя молвила еще мягче и ласковей:

– Обычно у мужчин, узревших мое лицо и услышавших мой голос, разглаживаются морщины на челе и проясняются мрачные лица, отчего же Учитель так печален все время? Все грустные лица кажутся мне уродливыми. Я знаю юношу по имени Сун Чао из страны Сун, чело его не так благородно, как у вас, зато глаза ясны, как вешнее небо. В числе моих приближенных есть евнух Вэн Цюй, голос его звучит не столь торжественно, как у вас, зато язык легок, как весенняя птичка… Если вы подлинно мудрец, лик ваш должен быть светел под стать великодушному сердцу вашему. Сейчас я рассею облако печали на вашем челе и сотру с него скорбные тени. – И она взглядом подала знак, по которому в залу внесли ларец.

– Есть у меня всевозможные благовония. Стоит лишь вдохнуть их аромат в грудь, полную уныния, и человек душой и телом уносится в страну чудесных грез.

При этих словах семь служительниц в золотых коронах и с поясами, украшенными узором лотоса, неся в поднятых руках семь курильниц, со всех сторон окружили Конфуция.

Супруга князя, раскрыв ларец, одно за другим бросала в курильницы различные благовония. Семь столбов тяжелого дыма тихо поплыли вверх по парчовой занавеси. В их желтоватых, лиловых, белых клубах, рожденных составами из мелии, сандала и красного дерева, таились волшебно прекрасные сновидения, столетиями покоившиеся на дне южных морей. Двенадцать сортов благовония «Златоцвет» впитали в себя всю жизненную силу душистых трав, взлелеянных весенней дымкой. Мускусный запах курения, замешанного на слюне дракона, что обитает в болотах Дашикоу, благоухание порошка, добываемого из корней аквилярии, – все увлекало душу в далекие страны сладостных мечтаний. Но хмурая тень только глубже легла на лицо мудреца.

Правительница ласково улыбнулась:

– Наконец-то ваш лик просветлел! У меня есть всевозможные вина и чаши. Подобно тому как дым благовоний влил сладкий нектар в горечь вашей души, несколько капель вина даруют благодатный покой вашей суровой плоти.

При этих словах семь служительниц в серебряных коронах и с поясами, украшенными узором винограда, почтительно расставили на столиках сосуды с разнообразными винами и чаши.

Одну за другой брала правительница диковинные чаши и, зачерпнув в них вина, предлагала его гостям. Вкус этого вина обладал непостижимым действием: он рождал в душах презрение к добродетели и пристрастие к красоте. Вино, налитое в отсвечивающую зеленым полупрозрачную чашу из лазоревой яшмы, было подобно сладкой росе эликсира бессмертия, сообщающей человеку не изведанное им прежде блаженство. Когда охлажденное вино наливали в тонкую, как бумага, «греющую чашу»[37] сапфирно-голубого цвета, оно через некоторое время вскипало и разливалось огнем по телу невеселого гостя. Чарка, изготовленная из головы креветки, что водится в южных морях, свирепо ощетинилась красными усами длиной в несколько чи, сверкая золотой и серебряной инкрустацией, словно брызгами морской волны. Но суровая складка лишь глубже залегла в бровях мудреца.

Хозяйка заулыбалась еще приветливее:

– Все прекраснее сияет ваш лик. Есть у меня разная дичь и птица. Кто смыл свои скорби благовонным дымом курений и винным возлиянием расслабил утомленное тело, должен отведать обильных яств…

При этих словах семь служительниц в жемчужных коронах и с травяным узором на поясах расставили на столиках блюда, наполненные мясом разнообразных птиц и зверей.

Хозяйка одно за другим предлагала блюда гостям. Там были и детеныши черной пантеры, и птенцы феникса с Киноварной горы, и сушеное мясо дракона с горы Куньшань, и слоновьи ноги. Стоило лишь вкусить лакомого мяса, и в сердце человека уже не оставалось времени для помышления о добре и зле. Но туча на лице мудреца по-прежнему не рассеивалась.

В третий раз весело улыбнулась правительница:

– О, ваш облик становится все достойнее, и лицо ваше – все прекраснее. Кто дышал этими изысканными ароматами, пригубил этих терпких вин и отведал тучного мяса, тот способен, покинув мирскую юдоль печали, пребывать в мире всесильно, безумно упоительных видений, что и не снились черни. Я открою сей мир вашему взору.

Кончив говорить, она взглянула на приближенных евнухов и указала перстом в тень завесы, пополам перегородившей залу. Тяжелый парчовый занавес в глубоких складках открылся, разделившись надвое.

За ним показалась лестница, ведущая в сад. А там, на земле, среди ярко зеленевших душистых трав, в свете теплого весеннего солнца валялось, ползало и копошилось великое множество существ самого разного обличья; иные из них обратили головы к небу, другие сидели на корточках, одни подпрыгивали, другие дрались меж собой. Непрерывно слышались то низкие, то высокие пронзительные, жалобные вскрики и лепет. Одни были багряны от крови, словно пышно расцветшие пионы, другие трепетали, как раненые голуби. Это была толпа преступников, понесших суровую кару: кто – за нарушение строгих законов страны, а кто – на потеху правительнице. Ни на одном из них не было одежды, и тело каждого покрывали язвы. Здесь были мужчины с лицами, изуродованными пыткой раскаленным железом, с закованными в одну кангу шеями и проткнутыми ушами – и все это лишь за то, что вслух дерзнули осуждать пороки госпожи. Были тут и красавицы с отрезанными носами, отрубленными ногами, скованные вместе цепью за то, что снискали благосклонность князя и тем вызвали ревность его супруги. Лицо Нань-цзы, самозабвенно наблюдавшей эту картину, казалось вдохновенно-прекрасным, как у поэта, и величественно-строгим, как у философа.

– Порой я вместе с Лин-гуном в карете проезжаю по улицам. И если замечу среди прохожих женщин, на которых князь искоса бросит увлеченный взгляд, всех их тотчас хватают и их постигает эта же участь. Я и сегодня собираюсь проехать по городу вместе с князем и с вами. Увидев этих преступниц, вы вряд ли станете перечить мне.

В ее словах таилась власть, способная раздавить слушателя. Таков уж был ее обычай – с нежным взглядом говорить жестокие вещи.

Неким весенним днем 493 года до новой эры в краю Шансюй, что расположен между реками Хуанхэ и Цишуй, по улицам вэйской столицы катились две кареты, влекомые четверками лошадей. В первой карете, по обеим сторонам которой стояли девочки-прислужницы с опахалами, а вокруг шествовали сонмы чиновников и придворных дам, вместе с вэйским князем Лин-гуном и евнухом Вэн Цюем восседала Нань-цзы, почитавшая для себя превыше всего мораль Дань-цзы и Бао-сы; во второй же, оберегаемый со всех сторон учениками, ехал мудрец из деревенского захолустья, Конфуций, идеалом для которого были души Яо и Шуня.

– Да, видно, добродетель этого праведника уступает жестокости нашей владычицы. Отныне ее слова вновь станут законом для страны Вэй.

– Какой горестный вид у этого мудреца! Как надменно держится правительница! Но никогда еще не казалась она такой красивой, как нынче… – говорили на улицах в толпе народа, с почтительным страхом взиравшей на процессию.

В этот вечер супруга князя, еще ослепительнее украсив свое лицо, до поздней ночи возлежала на златотканых подушках в своей опочивальне, когда наконец послышался вкрадчивый звук шагов и в дверь робко постучали.

– А, вот вы и снова здесь! Отныне вам не следует так долго избегать моих объятий. – И протянув руки, супруга заключила Лин-гуна в завесу своих широких рукавов. Ее нежно-гибкие руки, разгоряченные винным хмелем, обвили тело князя нерасторжимыми путами.

– Я ненавижу тебя. Ты чудовище. Ты злой демон, губящий меня. Но я никогда не смогу тебя покинуть.

Голос Линь-гуна дрожал. Глаза его супруги сверкали гордыней Зла.

Утром следующего дня Конфуций с учениками вновь отправился проповедовать Путь, на сей раз в страну Цао.

– Я еще не видел человека, возлюбившего добродетель столь же ревностно, как сластолюбие[38].

Это были последние слова мудреца, сказанные в час, когда он покидал страну Вэй. Записанные в священной книге «Беседы и наставления», они передаются до наших дней.


1910

Тоска о матери


Не та ли птица, что тоскует о былом,На зелень вечную юдзуриха лишь взглянетИ над колодцем,Где цветут цветы,С печальным плачем мимо пролетает?«Манъёсю»[39]

Небо хмурое, пасмурное; плотные облака прикрывают луну, но ее лучи все же просачиваются наружу, и вокруг становится светло – настолько, что можно разглядеть мелкие камешки на обочине дороги. Все окутано туманной дымкой, и если долго всматриваться вдаль, начинает щипать глаза. Растворенный в зыбком сумраке свет кажется загадочным, призрачным – он навевает мысль о бесконечно далеком, запредельном мире, не имеющем ничего общего с миром реальным. Такую ночь, в зависимости от настроения, можно назвать и лунной, и ненастной.

Я вижу перед собой прямую, как стрела, дорогу, белеющую даже сквозь это белесое марево. С обеих сторон ее обступают сосны, и ветер, время от времени налетающий с левой стороны, шелестит их ветвями. Ветер напитан влагой и запахом моря. «Похоже, оно где-то рядом», – подумал я.

Мне всего лет семь или восемь, к тому же я не из породы смельчаков, и брести одному в этот поздний час по этой безлюдной дороге мне жутковато. Почему же со мною нет старенькой няни? Видно, устав от моих проказ, она рассердилась и ушла от нас. Эта мысль, однако, не мешает мне упрямо шагать вперед, и даже страх мой не так велик, как обычно. Мое детское сердце сжимается не столько от страха, сколько от невыносимого, безутешного горя. Вчера в жизни нашей семьи произошла внезапная печальная перемена: мы были вынуждены покинуть свой дом на многолюдной улице в районе Нихонбаси[40] и перебраться в деревенское захолустье. Тут даже мне, ребенку, было отчего горевать.

О, как я жалел самого себя! Еще совсем недавно я щеголял в подбитом ватой кимоно и накидке из дорогого шелка итоори[41] и, даже ненадолго выходя из дома, надевал полотняные таби и гэта с соломенными стельками. А теперь меня совсем не узнать. Я превратился в жалкого, грязного оборвыша вроде мальчишки по прозвищу Сопливый из пьесы про деревенскую школу[42] – такому и на людях-то стыдно показаться. Кожа на руках и ногах потрескалась и сделалась шершавой, как пемза. Неудивительно, что старая няня от нас ушла: родителям стало нечем ей платить. Но это еще не все: теперь я сам должен помогать отцу с матерью – носить воду, разводить огонь в очаге, мыть полы, отправляться на дальние расстояния с их поручениями.

Неужели мне никогда уже не суждено пройтись по вечерним улицам квартала Нингётё, красивым, как на цветной гравюре? Побывать на празднике храма Суйтэнгу[43], поклониться Будде-Целителю в Каябатё[44]? Интересно, а что сейчас делает моя подружка Миё-тян из Рисового квартала? Как поживает Тэкко, сын лодочника с переправы Ёроибаси? Наверное, все мои друзья – и он, и Синко из лавки, где продают камабоко[45], и Кодзиро, сын торговца гэта, – по-прежнему неразлучны и каждый день играют в театр в доме табачника Какиути, на втором этаже. Скорее всего, теперь я не увижусь с ними до тех пор, пока не стану взрослым. При одной мысли об этом мне становится горько и обидно.

И все же я чувствую, что пронзающая мое сердца тоска объясняется не только этим. Безотчетная, неизбывная, она чем-то сродни печальному свету луны, проливающемуся на придорожные сосны. Откуда же взялась эта тоска? И почему, если мне так тоскливо, я не плачу? Меня ведь всегда называли плаксой, но сейчас в глазах моих ни слезинки. Тоска проникает мне в душу подобно струям чистого, прозрачного источника или щемящим звукам сямисэна.

За длинной, длинной чередой сосен с правой стороны как будто бы тянулось поле, однако внезапно я замечаю, что поле кончилось и его сменило огромное пространство, напоминающее сумрачную равнину моря, на которой то тут, то там мелькают какие-то зеленовато-белые блики. Когда с левой стороны налетает влажный соленый ветер, мельканье усиливается, и до меня доносятся шорохи, похожие на хриплое покашливание тщедушного старца. «Может быть, это гребешки волн?» – думаю я. Но нет – вода не издает такого сухого шелеста. В какое-то мгновение мне даже почудилось, что я вижу зловещий оскал хохочущих оборотней.

Я стараюсь не смотреть в ту сторону, но чем больший ужас меня охватывает, тем сильнее влечет меня это странное зрелище, и я нет-нет, да и поглядываю туда украдкой, но так и не могу понять, что это такое. Как только ветер в соснах стихает, мой слух все чаще улавливает эти таинственные шорохи. А с некоторых пор к ним присоединяется еще и доносящееся из-за сосен с левой стороны отдаленное и раскатистое «до-до-до-дон». Вот это уже действительно гул моря. «Прибой», – говорю себе я. Голос моря звучит негромко, но внятно и размеренно, как будто в кухне, расположенной в глубине дома, что-то толкут в каменной ступе.

Шум волн, завывание ветра в соснах и странные, неведомо откуда берущиеся шорохи… Время от времени я останавливался и замирал, прислушиваясь к этим звукам, потом робко продолжал путь. Порой я ощущал тошнотворный запах удобрений, долетавший откуда-то с заливных полей. Стоило мне оглянуться назад – и я видел уходящую вспять длинную прямую дорогу меж сосен, в точности такую же, как та, что лежала передо мной. Нигде поблизости не было ни малейшего намека на человеческое жилье. Я шел уже больше часа, но не встретил ни единого путника. Навстречу мне попадались лишь телеграфные столбы, стоявшие вдоль дороги с левой стороны на расстоянии двадцати кэнов[46] друг от друга. Гудение их проводов напоминало гомон морских волн. От нечего делать я принялся их считать: один, два, три…

…Тридцать, тридцать один, тридцать два… пятьдесят шесть, пятьдесят семь, пятьдесят восемь… Досчитав, должно быть, до семидесяти, я впервые заметил мерцающий вдалеке огонек. Внимание мое, естественно, сразу же переключилось на него; он то исчезал за деревьями, то появлялся вновь. Казалось, до него рукой подать: каких-нибудь десять столбов – и я у цели, но даже когда позади осталось двадцать столбов, огонек не стал ближе и по-прежнему чуть брезжил вдалеке, словно неверный свет бумажного фонаря. Судя по всему, он находился в одной точке, но мне почему-то представлялось, что он перемещается в том же направлении и с той же скоростью, что и я.

Трудно сказать, сколько минут или даже десятков минут прошло, прежде чем я оказался в половине тё[47] от этого огонька. Свет, вначале совсем тусклый, как от бумажного фонаря, вдруг сделался мощным и ярким, отчего все вблизи него обрело ясные, как днем, очертания. Привыкший видеть перед собой лишь смутно белеющую дорогу да черные силуэты сосен по сторонам, теперь я с удивлением обнаружил, что хвоя у сосен зеленая. Источником этого мощного света была дуговая электрическая лампа, висевшая на одном из телеграфных столбов. Остановившись под ней, я принялся оглядывать себя. Если за время пути я успел позабыть, какого цвета сосновая хвоя, то, не попадись мне эта лампа, я, наверное, забыл бы, как выгляжу сам. Теперь, когда я очутился внутри освещенного круга диаметром в пять-шесть кэнов, все, что оставалось за его чертой: и сосны, и дорога, – казалось принадлежащим царству кромешной тьмы. Невероятно, как я одолел этот путь во мгле! А может быть, это был не я, а только моя душа, и лишь сейчас, выйдя на свет, моя душа вновь обрела плоть.

Внезапно мое внимание привлекли уже знакомые мне шорохи, по-прежнему доносившиеся с правой стороны. Теперь, в свете дуговой лампы, таинственные блики стали еще более заметны, но от этого их мельканье казалось еще более зловещим. Набравшись смелости, я подошел к краю дороги и устремил взгляд на темное пространство, видневшееся в прогалах между соснами. Прошла минута, другая… Я напряженно всматривался во тьму, но так и не мог понять, что же это такое. Впереди, почти у самых моих ног, мерцали сгустки мутного колеблющегося света, переходившие затем в бесчисленные светящиеся точки, которые то вспыхивали, то гасли подобно мириадам искр. Мне стало не по себе, словно меня окатили холодной водой, но, зачарованный этим зрелищем, я был не в силах отвести от него глаза. И тут неожиданно загадочное видение стало преображаться в реальную картину – так бывает, когда что-то полузабытое вдруг воскресает в памяти или когда ночной мрак рассеивается при свете зари. Передо мной простиралось бескрайнее высохшее болото, усыпанное увядшими лотосами. При каждом порыве ветра их жухлые, похожие на скомканные клочки бумаги листья шуршали и трепетали, поворачиваясь своей белесой изнанкой.

«Какое огромное болото! – подумал я. – Так это оно держало меня в таком страхе? Интересно, где же ему конец?» Расстилавшееся передо мной пространство казалось необозримым и где-то там, в недосягаемой для глаз дали, сливалось с затянутым облаками небом. У меня было такое чувство, будто я вижу перед собой бушующее море. И посреди вскипающих волн одиноко мигала маленькая красноватая точка, похожая на огонек рыбачьей лодки.

«A-а, вот и показалось наконец человеческое жилье. Значит, до города уже недалеко!» – обрадовался я и, решительно шагнув из светлого круга во тьму, устремился вперед по дороге.

Не успел я пройти и пяти-шести тё, как огонек приблизился, и вскоре я увидел крытую тростником крестьянскую хижину, из которой сквозь сёдзи струился свет. Интересно, кто живет в этой убогой хижине? Неужели мои отец и мать? Неужели теперь это и есть мой дом? Как знать, быть может, раздвинув эти приветливо светящиеся сёдзи, я увижу своих постаревших родителей, которые сидят подле очага, время от времени подбрасывая в него хворост.

«А, это ты, Дзюнъити? Ну, наконец-то! – ласково скажут они. – Подсаживайся скорее к огню. Тоскливо тебе, наверное, было идти одному в ночи. Но ты молодец, не струсил!»

Возле хижины дорога сворачивает влево, и огонек, мерцавший с правой стороны, теперь оказывается прямо передо мной, в конце просеки. Створки сёдзи на лицевой стороне лачуги плотно задвинуты, а над входом сбоку висит короткая веревочная занавеска. Проникающие сквозь нее отсветы огня в кухонном очаге ложатся на дорогу, достигая корней высокой сосны на противоположной стороне… Я подхожу к дому. Из-за занавески слышен плеск воды – видно, там что-то моют в раковине. Сквозь маленькое оконце у края стрехи струится дым, сворачиваясь кольцами, похожими на ласточкины гнезда. «Интересно, что делают в доме? Может, несмотря на поздний час, готовят ужин?» Не успел я подумать об этом, как ощутил знакомый запах мисо-сиру[48] и вкусно скворчащей на огне рыбы.

На страницу:
2 из 7

Другие электронные книги автора Дзюнъитиро Танидзаки

Другие аудиокниги автора Дзюнъитиро Танидзаки