Оценить:
 Рейтинг: 0

Сердце тьмы

Год написания книги
2021
Теги
<< 1 2 3 4 5 6 >>
На страницу:
3 из 6
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
– Ради денег, конечно. А вы как думали? – презрительно ответил он.

Потом его разбила лихорадка, и пришлось тащить его в гамаке, привязанном к длинному шесту. Поскольку весил он добрых шестнадцать стоунов, я то и дело вступал в перебранки с носильщиками. Они упрямились, сбегали, исчезали в ночи вместе с поклажей… Самый настоящий бунт! Однажды вечером я произнес пылкую речь на английском и сопроводил ее множеством выразительных жестов, ни один из которых не ушел от внимания шестидесяти взиравших на меня пар глаз. Утром мы двинулись в путь, и носильщики не бунтовали, но час спустя я обнаружил в кустах все предприятие: моего спутника, гамак, одеяла, стоны, кровь, ужасы. Тяжелый шест упал ему на лицо и ободрал нос. Он все требовал, чтобы я кого-нибудь убил, но рядом не было даже намека на носильщика. Я вспомнил слова старого врача: «С научной точки зрения было бы весьма интересно понаблюдать за переменами, каковым подвергается психика и рассудок человека там, на месте». Я чувствовал, как превращаюсь в объект научного интереса. Впрочем, это все не имеет отношения к делу. На пятнадцатый день я вновь увидел великую реку и наконец доковылял до Центральной станции. Она стояла на берегу окруженного лесом затона. С одной стороны постройки были обнесены длинной полосой вонючей грязи, а с трех других – каким-то безумным забором из тростника. Вместо ворот – неопрятный пролом в тростниковой стене. С первого взгляда мне стало ясно, кто здесь заправляет: тот самый гадкий обрюзгший демон. Нам навстречу неторопливо выбрели белые люди с длинными шестами в руках. Взглянув на меня, они вновь скрылись из виду. Один из них, коренастый взбудораженный парень с черными усами, сообщил, то и дело пускаясь в ненужные многословные отступления, что мой пароход лежит на дне реки. Я был потрясен. Что, как, почему? О, да «все в порядке». «Сам начальник» здесь, волноваться не о чем.

– Все вели себя отменно! Отменно! А вам, – тараторил он, – надлежит прямо сейчас явиться к начальнику. Он ждет!

Далеко не сразу мне открылось истинное значение кораблекрушения. Теперь-то, вероятно, я все понимаю, но точно сказать не берусь. Происшествие кажется неестественно абсурдным, такого просто не могло случиться. И все же… Впрочем, я тогда воспринял его просто как досадное недоразумение. Пароход затонул. Два дня назад они в спешке начали подниматься по реке – на борту был сам начальник, кто-то добровольно согласился управлять судном, но не прошло и трех часов, как пароход ободрал себе днище об камни и сел на мель. Затонул у южного берега. Я гадал, что же теперь делать – ведь судна у меня больше нет. Но я зря волновался: работы оказалось предостаточно. Мне поручили поднять пароход со дна реки, чем я и занялся на следующий день. Затем я должен был доставить обломки на станцию и починить судно, на что у меня ушло еще несколько месяцев.

С начальником состоялась прелюбопытная беседа. Он даже не предложил мне сесть, хотя знал, что за утро я успел пешим ходом одолеть двадцать миль. Ничего примечательного в его лице, фигуре, манерах и голосе не было. Средний рост, телосложение тоже среднее. А вот глаза его, обыкновенного голубого цвета, были поразительно холодны: на собеседника он бросал взгляд, тяжелый и разящий как топор. Притом все остальное в нем как будто противилось этому намерению. На лице его играло смутное, неопределенное выражение, что-то коварное – улыбка, не улыбка… Я хорошо ее помню, но описать толком не могу. Она была бессознательной, эта улыбка, но после каждого высказывания на миг становилась заметнее и ощутимее. Ею он завершал свои речи – словно ставил печать, делавшую даже самые простые слова загадочными и двусмысленными.

Он был обыкновенный торговец и работал в этих краях с юности. Его слушались, однако он не вызывал в людях ни любви, ни страха, ни мало-мальского уважения, зато вызывал тревогу. Да, пожалуй, это самое подходящее слово! Тревогу, а не явное недоверие. Вы даже не представляете, как полезна может быть эдакая… способность. Никаких особых талантов у него не было: ни находчивости, ни предприимчивости, ни даже любви к порядку, что было видно по плачевному состоянию, в котором пребывала станция. Ни умом, ни образованием он похвастаться не мог, и место это получил только потому… Почему же? Быть может потому, что никогда не болел… Он отработал три срока по три года… Ведь такое недюжинное здоровье само по себе редкость и огромное преимущество. Отправляясь в отпуск домой, он устраивал колоссальные пирушки, кутил на широкую ногу. Эдакий матрос в увольнении – впрочем, сходство было лишь внешнее. Это можно было легко понять по словечкам и фразам, которые проскальзывали в его речи. Ничего нового он не придумал, никаких основ не заложил – просто поддерживал заведенный порядок, и только. Притом он был по-своему великий человек, хотя бы потому, что никто не знал, как им можно управлять, что им движет. Этой тайны он так никому и не выдал. Вполне возможно, что внутри у него была пустота. И, надо признать, это вселяло определенный страх, ведь в тех краях никакой управы на него не было. Как-то раз, когда тропические болезни скосили почти всех «агентов» станции, он высказался следующим образом: «Хорошо бы у людей, которые сюда приезжают, не было вовсе никаких внутренностей». Он скрепил это высказывание своей знаменитой улыбкой, как будто на миг приоткрыл дверь в кромешную тьму, которую охранял, но только ты начал что-то различать в темноте – все, дверь закрыта и опечатана. Однажды ему надоели бесконечные склоки подчиненных о том, кто, где и когда сядет за обедом, и он приказал сколотить огромный круглый стол, а для него и специальное помещение – столовую. Первым садился он, а дальше – хоть потоп. Все остальные места никакого значения не имели. Похоже, он действительно так считал. Его нельзя было назвать неотесанным, но и обходительным, цивилизованным я бы тоже его не назвал. Скорее – тихим. Он позволял своему личному «бою» – перекормленному негритенку с побережья – откровенную наглость в отношении приезжих белых.

Итак, я вошел к начальнику прямо с дороги, и он тут же начал говорить. Оказывается, они отправились в путь без меня, поскольку надо было как можно скорее посетить станции, расположенные в верховьях реки. Поставок оттуда не было так давно, что непонятно даже, кто там жив, а кто мертв, как они перебиваются и так далее и тому подобное. На мои объяснения он внимания не обращал, а лишь вертел в руках палочку сургуча и все твердил, что «положение крайне бедственное, крайне». Ходят слухи, что одна важная станция находится под угрозой, а ее начальник – мистер Куртц – тяжело болен. Остается лишь надеяться, что это неправда. Мистер Куртц… Тут я разозлился, поскольку устал с дороги. Да к черту Куртца, подумал я, и прервал его речь: мол, слыхали мы про вашего Куртца…

– О, значит, и на побережье о нем говорят… – пробормотал он себе под нос и принялся объяснять, какой мистер Куртц исключительный агент, самый лучший, и какое огромное значение он имеет для Компании.

Тогда я понял причину его тревоги.

– Мне крайне неспокойно, крайне, – сказал он и принялся ерзать на стуле, потом воскликнул: – Ах, мистер Куртц! – и сломал сургучную палочку.

Эта неприятность почему-то его ошарашила. И тут же он захотел знать, «сколько времени потребуется на…». Я вновь его перебил, ведь я был с дороги и страшно голоден. Своей бессмысленной болтовней он довел меня до белого каления.

– Откуда мне знать? – воскликнул я. – Ведь я не видел затонувшего судна! Несколько месяцев, это точно.

– Несколько месяцев… – повторил он. – Что ж, положим, через три месяца мы сможем отправиться в путь. Хорошо. Такие сроки меня устраивают.

Я вылетел из его хижины (он жил один в мазанке с небольшой верандой), бормоча про себя все, что думал об этом человеке. Идиот и болтун! Позже я взял свои слова обратно – когда понял, с какой потрясающей точностью он определил «сроки» окончания работ над судном.

На следующий же день я приступил к работе, повернувшись, так сказать, спиной к станции. Лишь таким образом мог я сохранить свою приобщенность к фактам, к реальной жизни. Однако человеку иногда приходится смотреть по сторонам. Порой я отрывался от своего дела и видел тех же странных работников, бесцельно шатающихся туда-сюда с нелепыми длинными жердями в руках – словно пилигримы-безбожники, которых кто-то заколдовал и бросил в заточение за этот гнилой забор. В воздухе, шепотах и вздохах то и дело звенели слова «слоновая кость». Это был самый настоящий культ, и люди будто возносили молитвы драгоценному материалу. От всего происходящего, точно трупным смрадом, несло какой-то слепой и безмозглой ненасытностью. Бог ты мой, я словно угодил в чей-то сон – в жизни не видел ничего подобного! Немые дебри, раскинувшиеся за пределами нашего пятачка, представлялись мне великой неукротимой силой, подобной Злу или Истине, терпеливо дожидавшейся конца этого фантастического вторжения.

Ох, чего я только не повидал за те месяцы! Всякое бывало. Однажды загорелся соломенный сарай с хлопком, ситцем, бусами и прочими товарами – да так внезапно, словно сама земля в этом месте раскололась и выпустила столп карающего пламени, дабы оно поглотило весь этот мусор. Я в ту минуту тихо сидел возле обломков своего парохода, покуривал трубку и смотрел, как они скачут вокруг горящего сарая, воздевая руки к небу. Тут мимо меня к реке пронесся тот самый коренастый усач с ведром, проорал, что все «ведут себя отменно, отменно», набрал примерно кварту воды и помчался обратно. Ведро у него было дырявое.

Я зашагал к сараю – неспешно, поскольку спасти сарай все равно было невозможно. Он вспыхнул, как спичечный коробок. Пламя взмыло к самому небу, распугало толпу, осветило все ярким заревом – и опало. Сарай уже превратился в кучку яростно тлеющих углей. Рядом избивали негра. (Якобы он устроил пожар.) Как бы то ни было, кричал он страшно, истошно, а потом несколько дней сидел в тени и пытался прийти в себя. Вид у него был очень больной. Через некоторое время он с трудом поднялся на ноги и ушел. Лес беззвучно принял его в свое лоно.

Выходя из темноты навстречу зареву, я увидел двух беседующих людей. Я уловил имя Куртца и слова «воспользоваться этим печальным происшествием». Один из беседующих оказался начальником станции. Я поздоровался.

– Видали когда-нибудь нечто подобное, а? Поразительно! – воскликнул он и ушел.

Его собеседник остался. То был агент первого класса, обходительный, немного чопорный молодой человек с раздвоенной бородкой и крючковатым носом. С остальными агентами он вел себя сдержанно, и те думали, что начальник подослал его шпионить за ними. Что же до меня, то я еще не успел сложить о нем какого-либо мнения. Мы впервые разговорились и постепенно отошли от шипящих руин. Он пригласил меня в свою комнату, располагавшуюся в главном здании. Там он чиркнул спичкой, и я заметил, что в распоряжении молодого аристократа есть не только отделанный серебром дорожный несессер, но и целая свеча. В ту пору пользоваться свечами имел право лишь начальник станции. На глиняных стенах висели плетеные коврики, а также целая коллекция военных трофеев: копий, дротиков, щитов и кинжалов. Этому малому, как я слышал, поручено было наладить производство кирпичей, однако на станции я не заметил ни единого кирпичного осколка, хотя он провел здесь целый год – чего-то ждал. Вроде бы не мог начать производство без какого-то материала: соломы, что ли, – точно не знаю. Найти этот материал на месте не представлялось возможным, и его вряд ли стали бы возить из Европы, так что мне было совершенно неясно, чего он ждал. Видимо, некоего акта творения. Но там все чего-то ждали – все шестнадцать или двадцать пилигримов. Причем, судя по лицам и поведению людей, ожидание было не таким уж тягостным, хотя, кроме болезней, они пока ничего не дождались. Время коротали за склоками, кознями и глупыми интригами. Вообще на станции царила атмосфера некоего заговора, только, разумеется, ничего из этого не вышло. Все казалось нереальным, абсурдным: филантропические цели правительства, беседы о высоком, показной труд. Приезжих одолевало единственное подлинное чувство: желание устроиться на работу в какое-нибудь торговое поселение, где есть слоновая кость, и получать проценты с добытого. Они строили козни, клеветали, ненавидели друг друга, но чтобы при этом сделать что-то полезное, хоть пальцем о палец ударить… Нет, что вы! Все-таки странно устроен наш мир, где одному человеку можно украсть лошадь, а другому нельзя даже взглянуть на узду. Положим, он украл лошадь. Молодец. Быть может, он даже умеет ездить верхом. Но ведь и на узду некоторые взглянут так, что самый добродетельный святой захочет дать пинка.

Поначалу я не мог взять в толк, с чего он вдруг захотел моего общества, но в ходе беседы стал понимать: он преследует некую цель, надеется что-то из меня вытянуть. То и дело он заговаривал о Европе, будто невзначай ронял имена людей, которых я должен был там знать, задавал наводящие вопросы о моих знакомствах в повапленном городе и тому подобное. Как ни пытался он напустить на себя важный вид, в его маленьких глазках слюдой блестело любопытство. Сперва я очень удивился, а потом мне стало интересно, чего же он добивается. Ради чего тратит столько времени и сил, что во мне нашел? Приятно было взглянуть на его недоумение, когда он всякий раз натыкался на глухую стену, ведь в моем теле не было ничего, кроме лихорадки, а в голове бродили мысли об одном лишь затонувшем корыте. Судя по всему, он принял меня за отъявленного плута. В конце концов он разозлился и, чтобы скрыть яростную гримасу, зевнул. Я встал и вдруг заметил небольшой этюд маслом, портрет: женщина в длинном одеянии и с завязанными глазами несет горящий факел. Фон был темный, почти черный. Женщина двигалась грациозно и царственно, а на лице ее горело зловещее огненное зарево.

Я невольно замер перед картиной, и молодой человек почтительно остановился, держа в одной руке свечу в бутылке из-под шампанского (принимаемого в медицинских целях, конечно же). На мой вопрос о картине он рассказал, что примерно год назад на этой самой станции ее написал мистер Куртц – пока ждал парохода, который должен был отвезти его на торговый пост.

– Объясните же толком, умоляю! – воскликнул я. – Кто такой этот мистер Куртц?

– Начальник Внутренней станции, – буркнул мой собеседник. – Посланец науки, прогресса, милосердия и черт знает чего еще. Ведь для успеха великого предприятия, – вдруг принялся декламировать он, – доверенного нам Европой, требуется колоссальный ум, высокие устремления, единая цель.

– Кто это говорит?

– Да многие. А некоторые даже пишут. И вот к нам прибывает он – высшее существо! Ну да вы сами знаете…

– Откуда мне знать? – в искреннем удивлении перебил его я, но он как будто и не заметил моего вопроса.

– Да. Сегодня он распоряжается лучшей станцией, завтра поднимется еще выше, а года через два… Впрочем, смею полагать, вы и сами знаете, кем он станет через два года. Вы ведь представитель новой шайки, шайки добродетели. Люди, приславшие Куртца, рекомендовали вас. О, не оправдывайтесь, я же все вижу. И склонен доверять собственным глазам.

Наконец меня осенило. Влиятельные знакомые моей драгоценной тетушки имели влияние и на этого молодого человека. Я едва не расхохотался.

– Так вы читаете конфиденциальную корреспонденцию Компании? – спросил я.

Он потерял дар речи. Это было очень смешно.

– Когда начальником станции станет мистер Куртц, – сурово произнес я, – такой возможности у вас не будет.

Он вдруг задул свечу, и мы вышли на улицу. Луна уже взошла. Вокруг бесшумно двигались черные тени: носили ведра и поливали водой тлеющие угли. Те шипели, в лунном свете белели клубы пара; где-то стонал избитый негр.

– Ну и свинью нам подложил этот дикарь! – сказал неутомимый усач, внезапно выскочивший нам навстречу из темноты. – Поделом ему. Проступок – бах, и наказание! Действовать надо жестоко и беспощадно. Так и только так можно чего-то добиться от этих бестий. Так мы обезопасим себя от любых конфликтов в будущем. Я сейчас говорил начальнику… – Тут он заметил моего спутника, сразу оробел и залепетал угодливо и подобострастно: – О, еще не спите!.. Конечно, конечно, это и понятно. Ха! Опасности, волнения… – С этими словами он исчез.

Я направился к реке, и мой спутник пошел следом.

– Болваны и неумехи… Проваливайте! – раздался рядом яростный шепот.

Вокруг группами стояли пилигримы и что-то обсуждали, оживленно жестикулируя. У некоторых в руках до сих пор были длинные шесты. Честное слово, мне кажется, они и во сне не расставались с этими палками! За забором темнел призрачный в лунном свете лес; пробиваясь сквозь шорохи и жалкую людскую суету во дворе, всепоглощающее безмолвие этого края разило в самое сердце – его загадка, его величие, удивительная подлинность его затаенной жизни. Избитый негр, мычавший неподалеку, вдруг издал столь глубокий и тяжелый стон, что я поспешил убраться оттуда. Кто-то взял меня под локоть.

– Дорогой сэр, – сказал молодой человек, – надеюсь, вы меня поняли правильно… Тем более вы увидите мистера Куртца гораздо раньше, чем такая честь выпадет мне самому. Я бы не хотел, чтобы у него сложилось превратное впечатление о моем настрое…

Я дал выговориться этому Мефистофелю из папье-маше; казалось, его легко можно проткнуть пальцем, и внутри будет лишь пустота да немного пыли. Поймите, он собирался в скором времени стать помощником нынешнего начальника станции, и прибытие Куртца подпортило планы им обоим. Он взбудораженно о чем-то рассуждал, а я молча слушал, прислонившись спиной к разбитому судну, лежавшему на склоне холма, словно остов огромного речного зверя. Запах грязи, первобытной грязи – силы небесные! – стоял у меня в носу, а перед глазами раскинулся неподвижный первобытный лес; на поверхности черной протоки тут и там мерцали лунные блики. Луна покрыла тонким слоем серебра все вокруг – вонючий тростник, грязь, спутанные зеленые стены джунглей, что взмывали выше храмовых к самому небу. Серебро окутало и могучую реку, которую я видел в унылом проломе изгороди: неслышно и широко катила она свои воды и мерцала, мерцала… Величественный и безмолвный мир словно замер в ожидании, а этот глупец все никак не мог угомониться, болтал о себе без умолку. Я гадал: эта колоссальная неподвижность и безбрежность, что смотрит на нас двоих, для чего она? Каково ее предназначение – очаровать нас или напугать? Кто мы, путники, забредшие в эти края? Удастся ли нам обуздать эту громадину, или она обуздает нас? Огромны, дьявольски огромны были эти немые – и, вероятно, глухие – дебри. Что они таили? Я видел, как оттуда приносят слоновую кость, и знал, что где-то там живет мистер Куртц. Слыхал я тоже немало – Бог свидетель! – однако никакого ясного образа, никакой четкой картинки у меня не сложилось: с тем же успехом мне могли сказать, что там обретаются ангелы или черти. Я верил в это так же, как кто-то из вас, возможно, верит в жизнь на Марсе. Знавал я одного шотландца, парусного мастера, который был абсолютно убежден в существовании жизни на этой планете. Когда его спрашивали, как выглядят и ведут себя марсиане, он терялся и начинал бормотать что-то про «четвероногих», но стоило вам хотя бы улыбнуться, этот человек – шестидесяти лет от роду! – кидался на вас с кулаками. Разумеется, я не стал бы драться ради Куртца, но я практически позволил себе солгать. Вы знаете, как я всей душой ненавижу, презираю ложь, – не потому, что я такой благородный и честный, а потому, что она наводит на меня ужас. От вранья несет смертным духом, а именно смерть я ненавижу, презираю и хочу забыть больше всего на свете. При мысли о ней меня одолевают мерзость и тошнота – будто надкусил что-то протухшее. Таков уж мой нрав. И этот идиот, представьте себе, едва не вынудил меня солгать – очень мне захотелось подтвердить его опасения касательно моей влиятельности в Европе. На миг я стал таким же притворщиком, как все здешние заколдованные пилигримы. Случилось это потому, что я думал таким образом помочь таинственному Куртцу, которого никогда даже не видел, понимаете? Он был для меня лишь именем, и за этим именем стоял некий человек – такой, каким сейчас видите его вы. Видите вы человека? Видите его историю? Можете хоть что-нибудь разглядеть? Меня не покидает чувство, что я рассказываю сон – вернее, тщетно пытаюсь это сделать, – ведь никакой рассказ не передаст странных чувств, рождаемых сном: смеси абсурда, изумления, бессильного возмущения перед неправдоподобием, которое захватывает нас в плен и составляет самую сущность снов…

Марлоу на минуту умолк.

– Нет, это невозможно. Нельзя передать чувства человека, рождаемые жизнью в ту или иную пору его существования, – чувства, в которых сокрыта истина, смысл, неуловимая и всепроникающая суть. Этого не передать. Мы живем – и видим сны – в одиночестве…

Он вновь задумался, потом добавил:

– Конечно, вы теперь видите во всем этом куда больше, чем тогда видел я. Вы видите меня – человека, которого хорошо знаете…

В кромешной тьме мы – слушатели – почти не могли разглядеть друг друга. Марлоу, сидевший поодаль, уже давно превратился для нас в один лишь голос. Никто не проронил ни слова. Быть может, остальные задремали, но я не спал. Я слушал. Все ждал, когда же проскользнет в его речи фраза или одно-единственное слово, которое позволит мне разгадать природу едва уловимой тревоги, вызванной его рассказом. Рассказ этот словно бы рождался в тяжелом ночном воздухе сам собой, без участия человеческих губ.

– …Итак, я дал ему выговориться, – продолжил Марлоу. – Пусть думает что хочет о моих «знакомых» в высших кругах, решил я. Да-да, я ввел его в заблуждение! Никаких знакомых у меня не было. А был лишь старый, разбитый пароход-калека, к которому я прислонялся, пока мой собеседник без умолку болтал что-то про «потребность каждого человека в достойной жизни». «И вы же понимаете, сюда приезжают не луной любоваться». Мистер Куртц, по его словам, был «несомненный гений», но даже гению проще работать при наличии «правильных инструментов – умных людей». Производство кирпичей он не наладил, поскольку это было «физически невозможно», а секретарскую работу для начальника станции выполнял лишь потому, что «разумный человек никогда не пренебрегает доверием начальства».

– Понимаете ли вы меня? – вопросил он.

– Понимаю.

– Чего же вам тогда еще?

Чего мне еще?.. По правде сказать, больше всего я нуждался в заклепках. В заклепках, боже ты мой! Чтобы продолжить работу и залатать брешь, мне нужны были заклепки. Ниже по реке, на побережье, во дворе той первой станции стояли целые горы ящиков, и все они буквально ломились от заклепок! Заклепки валялись на дорожках и тропинках, я то и дело раскидывал их носком сапога, чтобы пройти. Скатывались они и в рощу смерти. Хочешь – набивай заклепками полные карманы, никто тебе слова не скажет. А здесь, где они пригодились бы для дела, не было ни одной. Подходящие заплатки я нашел, но закрепить их оказалось нечем. Каждую неделю с нашей станции на побережье отправлялся посыльный – высокий худощавый негр с посохом и портфелем через плечо. Несколько раз в неделю оттуда прибывали караваны c товарами: омерзительным набивным ситцем, от одного вида которого меня передергивало, дешевыми стеклянными бусинами по цене одно пенни за кварту и какими-то хлопчатобумажными носовыми платками (зачем, зачем?), – но заклепок все не привозили. Трех носильщиков хватило бы, чтобы доставить на станцию все необходимое для судна.

Юный аристократ начал откровенничать, но моя сдержанность и нежелание вести беседу в конце концов его утомили. Он счел нужным сообщить мне, что никого не боится – ни Бога, ни дьявола, ни тем более человека. Я ответил, что прекрасно это вижу, но все-таки мне необходимо некоторое количество заклепок – а значит, они необходимы и мистеру Куртцу, только он об этом пока не знает. Письма на побережье относят раз в неделю…

<< 1 2 3 4 5 6 >>
На страницу:
3 из 6