Оценить:
 Рейтинг: 4.6

Декамерон

<< 1 ... 17 18 19 20 21 22 23 24 25 ... 39 >>
На страницу:
21 из 39
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На это школяр, которому любо было заставлять ее говорить, ответил: «Мадонна, ты доверилась теперь моим рукам не из любви, которую ко мне ощущаешь, а чтобы вернуть то, что потеряла; потому все это заслуживает еще большего наказания, и ты неразумно думаешь, коли представляешь себе, что вообще это был единственный удобный для меня путь достигнуть желанной мести. У меня была тысяча других путей: показывая, что я люблю тебя, я расставил у твоих ног тысячу западней, и если б этого не случилось, немного прошло бы времени, и ты по необходимости попалась бы в одну из них; и не было такой, попав в которую ты не обрела бы большего мучения и стыда, чем на этот раз; а этот путь я избрал не для того, чтобы дать тебе льготу, а чтоб скорее повеселить себя. Если б у меня не было ни одного пути, у меня все-таки оставалось бы перо, которым я написал бы о тебе такое и так, что если б ты узнала о том, – а ты узнала бы наверное, – тысячу раз в день пожелала бы не родиться на свет. Могущество пера гораздо сильнее, чем полагают те, которые не познали его на опыте. Клянусь Богом (да увеселит Он меня до конца местью, которую я творю над тобой, как обрадовал меня ее началом!), я написал бы о тебе такое, что, устыдившись не только других, но и себя самой, ты, лишь бы не видеть себя, вырвала бы себе глаза; потому не упрекай море, что небольшой ручеек умножил его воды. До твоей любви и до того, чтобы ты стала моею, мне, как я уже сказал, нет дела. Принадлежи, коли можешь, тому, кому принадлежала, а его как я прежде ненавидел, так теперь люблю, соображая, как он поступил теперь с тобою. Вы занимаетесь тем, что влюбляетесь в молодых людей и желаете их любви, ибо видите, что при более цветущем лице и более черной бороде они выступают самодовольно, пляшут и бьются на турнирах; все это проделывали и люди несколько более зрелые, знающие и то, чему тем еще надо поучиться. Кроме того, вы полагаете, что они лучшие наездники и в один день делают более миль, чем те, что постарше. Действительно, я признаю, что они с большей силой выколачивают мех, но люди более зрелые, как опытные, лучше знают, где водятся блохи; гораздо предпочтительнее избрать себе немногое и сочное, чем многое и безвкусное; сильная скачка надрывает и утомляет, тогда как тихая прогулка, хотя и несколько позже, доставляет на ночлег, приводит туда по крайней мере спокойно. Вы, неразумные животные, и не догадываетесь, сколько зла скрывается под незначащей личиной красоты. Юноши не довольствуются одной, но сколько ни увидят, стольких и вожделеют, считая себя достойными всех, потому любовь их не может быть постоянной, и ты можешь ныне по опыту свидетельствовать о том. Им представляется, что их милые обязаны и уважать их и миловать, и нет у них большей похвальбы, как хвастаться теми женщинами, которых они имели; вот причина, почему уже многие отдались в руки монахов, которые о том не болтают. Хотя ты и говоришь, что о твоих амурах не знал никто, кроме твоей служанки и меня, ты ошибаешься и напрасно в это веришь, если веришь. На его улице и на твоей почти ни о чем другом не говорят, но в большинстве случаев последний, до кого доходят эти слухи, тот, кого они касаются. К тому же те вас грабят, тогда как зрелые люди дарят, и так как твой выбор плох, то и принадлежи тому, кому отдалась, а меня, над которым ты наглумилась, предоставь другой, ибо я нашел женщину, гораздо более достойную тебя, которая лучше меня поняла. А для того чтобы ты могла унести на тот свет большее доверие к вожделению моих глаз, чем ты показываешь в этом к моим словам, бросься же скорее, и душа твоя, уже теперь обретающаяся, по моему мнению, в когтях у дьявола, увидит, смутятся или нет мои глаза при твоем страшном падении. Но, так как я уверен, что ты меня этим не порадуешь, скажу тебе: если солнце начинает жечь тебя, вспомни, какой холод ты заставила меня претерпеть, и смешав этот холод с теплом, ты, несомненно, почувствуешь, что солнце греет умеренно».

Неутешная дама, поняв, что речи школяра сводятся к жестокой цели, снова принялась плакать и сказала: «Если ничто не склоняет тебя смиловаться надо мною, да побудит тебя любовь к той женщине, которая, по твоим словам, оказалась более разумной и любит тебя, как ты говоришь, и из любви к ней прости мне, принеси мне мое платье, чтобы мне можно было одеться, и помоги мне сойти отсюда». Тогда школяр принялся смеяться и, видя, что время уже далеко перешло за три часа, ответил: «Ладно, теперь я не в состоянии отказать тебе, ибо ты просила меня во имя столь достойной женщины. Укажи мне, где платье, я пойду за ним и помогу тебе сойти оттуда». Поверив этому, дама несколько утешилась и указала ему место, где сложила одежды. Выйдя из башни, школяр приказал слуге не удаляться от нее, напротив, держаться вблизи и по возможности смотреть, как бы кто-нибудь не вошел туда, пока он не вернется; так сказав, он отправился в дом своего приятеля, здесь спокойно пообедал, а затем, когда ему показалось удобным, лег спать. Дама, оставшись на башне, хотя несколько и утешенная безрассудной надеждой, тем не менее чрезвычайно печальная, села, прислонившись к той части стены, где было немного тени, и среди горьких дум стала ждать. То размышляя, то надеясь, то отчаиваясь в возвращении школяра с платьем и перескакивая с одной мысли на другую, она, скошенная горем и нисколько не спавшая ночью, заснула. Солнце, сильно палившее, уже стало на полудни, и его лучи открыто и прямо падали на нежное и холеное ее тело и на ничем не покрытую голову с такой силой, что не только обожгли все тело, какое было обнажено, но и все по частям порастрескали, и таково было жжение, что оно заставило ее, крепко спавшую, проснуться. Чувствуя, что ее жжет, она сделала несколько движений, и ей показалось, когда она двинулась, будто у нее раскроилась и разлезлась вся опаленная кожа, как то, мы видим, бывает с сожженным пергаментом, если кто его потянет. К тому же у нее так сильно болела голова, что казалось, она разломится, что было не диво. А площадка башни была столь горяча, что на ней ни ногам и ничему другому не было места, потому, не застаиваясь, она, плача, переходила с одного места на другое. Кроме того, так как вовсе не было ветра, там собралось громадное количество мух и слепней, которые, садясь на ее голое тело, так страшно ее жалили, что каждое укушение казалось ей уколом копья, вследствие чего она не переставала махать руками, поминутно проклиная себя, свою жизнь, своего любовника и школяра. Таким образом, удрученная, измученная, израненная невообразимым жаром, солнцем, мухами и слепнями, а также голодом и еще более жаждой и вдобавок тысячью печальных мыслей, она, поднявшись, стала глядеть, не увидит или не услышит ли поблизости кого-нибудь, окончательно решившись, что бы из того ни вышло, позвать его и попросить помощи. Но и этого лишила ее неприязненная судьба. Все крестьяне ушли с поля по случаю жары, так что никто не пошел работать поблизости, и все молотили свое жито у своих домов; поэтому она слышала только одних цикад да видела Арно, который видом своих вод возбуждал в ней желание, не утоляя, а увеличивая жажду. Видела она еще во многих местах рощи, и тень, и дома, также томившие ее желание. Что сказать более о несчастной женщине? Солнце сверху, жар от площадки снизу, уколы мух и слепней по бокам так отделали ее всю, что она, которая в прошлую ночь побеждала, казалось, мрак, теперь, раскрасневшись, как гнев, вся обрызганная кровью, показалась бы всякому, кто бы увидал ее, противнейшим созданием в мире.

Так она оставалась без всякого совета и надежды, более уповая на смерть, чем на другое; прошла уже половина девятого часа, когда проснулся школяр и, вспомнив о своей даме, вернулся к башне посмотреть, что с ней сталось, а своего слугу, еще голодного, послать поесть. Когда дама услышала, что он тут, обессиленная и измученная сильной болью, подошла к отверстию и, усевшись, стала говорить с плачем: «Риньери, ты отомстил мне через меру, потому что если я заставила тебя мерзнуть ночью на моем дворе, ты заставил меня днем на этой башне жариться, скорее гореть, и к тому же умирать от голода и жажды; потому прошу тебя ради самого Бога, войди сюда и, так как у меня не хватает мужества убить себя, то убей меня ты, ибо я желаю этого более всего другого, – таково и столь велико испытываемое мною мучение. Если ты не хочешь оказать мне этой милости, вели по крайней мере подать мне стакан воды, дабы я могла увлажить свой рот, на что не хватает моих слез, – таковы сухость и жжение, которые я внутри ощущаю».

Школяр отлично понял по голосу, как она ослабела, увидев отчасти и ее тело, все сожженное солнцем, вследствие чего, тронутый и ее униженными молениями, ощутил к ней некую жалость; тем не менее он ответил: «Дрянная женщина, от моих рук ты, наверно, не умрешь, умрешь от своих, коли будет охота, и от меня ты столько же получишь воды для утоления твоего жара, сколько огня я получил от тебя для ограждения от стужи. Одно меня сильно печалит, что недуг от простуды мне пришлось лечить теплом вонючего навоза, тогда как твой недуг от жара будет излечен холодом пахучей розовой воды; и тогда как я чуть не лишился жил и жизни, ты, лишаясь кожи от жары, останешься прекрасной, как змея, сменившая шкуру». – «Несчастная я, – сказала дама, – эти прелести, так приобретенные, да подаст Господь тем, кто желает мне зла; но ты, более жестокий, чем любой дикий зверь, как тебя хватает на то, чтобы мучить меня таким образом? Что следовало бы мне ожидать от тебя или от кого-нибудь другого, если б я в страшных мучениях извела весь твой род? Поистине, я не знаю, какую большую жестокость можно было бы проявить против изменника, предавшего на избиение целый город, чем та, которую ты употребил против меня, заставив меня изжариться на солнце и предоставив на съедение мухам! А кроме того, ты не захотел подать мне даже стакана воды, тогда как даже убийцам, осужденным судом, дают несколько раз испить вина, когда они идут на казнь, лишь бы они о том попросили. И так как, я вижу, ты тверд в твоей неумолимой жестокости и тебя ничуть не трогают мои мучения, я терпеливо приготовлюсь принять смерть, дабы Господь смиловался над душой моей. Его я молю, чтобы он праведными очами воззрел на совершаемое тобою». Сказав эти слова, она придвинулась с страшным трудом к середине площадки, отчаиваясь спасти себя от столь палящего жара, и не один, а много раз ей казалось, что она обомрет от жажды, не говоря уже о других болях, и она продолжала сильно плакать, сетуя на свое несчастье.

Когда наступил уже вечер и школяру показалось, что сделанного им довольно, он велел взять ее платье и, завернув его в плащ слуги, отправился к дому несчастной женщины, где нашел ее служанку, сидевшую на пороге, печальную и не знавшую, что начать; он спросил: «Милая, что сталось с твоей госпожою?» На это служанка ответила: «Мессере, не знаю, я рассчитывала сегодня утром найти ее в постели, куда вчера вечером она, казалось мне, легла, но я не нашла ее ни здесь, ни там, не знаю, что с ней случилось, и вот я в величайшей печали. А вы, мессере, не можете ли сказать мне о ней что-либо?» На это школяр отвечал: «Хорошо было бы, если б и ты попалась мне там вместе с нею, дабы и тебя наказать за твою вину, как наказал я ее за ее проступок! Но ты, наверно, не избежишь моих рук, и я еще отплачу тебе за дела твои, дабы ты никогда более не глумилась ни над одним мужчиной, не вспомнив обо мне». Так сказав, он обратился к своему слуге: «Отдай ей это платье и скажи, чтобы она пошла за ней, если хочет». Слуга исполнил его приказ; взяв платье, и признав его, и услышав, что ей сказали, служанка очень убоялась, не убили ли ее, и едва воздержалась от крика; вдруг расплакавшись, она по уходе школяра опрометью отправилась с платьем к башне.

На беду один работник той дамы потерял в тот день двух свиней и, отыскивая их, дошел до башни вскоре по уходе школяра; пока он ходил и смотрел, не увидит ли своих свиней, он услышал жалобный плач несчастной женщины; почему, взобравшись, он, насколько было сил, крикнул: «Кто там плачет наверху?» Дама узнала голос своего работника и, назвав его по имени, сказала: «Сходи, пожалуйста, за моей служанкой и устрой так, чтобы она пришла ко мне сюда». Работник, признав ее, сказал: «Ахти мне, мадонна, кто это занес вас сюда? Ваша служанка весь день ходила, разыскивая вас, но кто бы мог подумать, чтобы вы могли быть здесь?» И, взяв продольные жерди лестницы, он принялся прилаживать их стоймя, как следовало, и привязывать ветками поперечные ступеньки. В это время подоспела и ее служанка, которая, войдя в башню, не будучи в состоянии удержать далее голоса, всплеснув руками, принялась голосить: «Увы мне, милая моя госпожа, где вы?» Услышав ее, дама закричала, как могла громче: «Я здесь наверху, сестрица моя! Не плачь, а подай мне поскорее мое платье». Когда служанка услышала ее, почти утешившись, взобралась по лестнице, уже почти сложенной работником, и с его помощью достигла площадки; увидев, что ее госпожа, похожая не на человеческое тело, а скорее на обгорелый пень, совсем изнеможенная, искаженная, голая лежит на полу, принялась над ней плакать, царапая себе лицо, словно та скончалась. Но дама упросила ее замолчать и помочь ей одеться; узнав, что никто не ведает, где она была, кроме тех, кто принес платье, да бывшего там работника, она, несколько успокоенная, попросила их, Бога ради, никогда никому о том не сказывать.

После многих разговоров работник взвалил на плечи даму, которая не в состоянии была идти, и благополучно вынес ее из башни. У бедной служанки, оставшейся позади и спускавшейся не особенно осторожно, поскользнулась нога, она, упав с лестницы наземь, переломила себе бедро и от боли, которую ощутила, заревела точно лев. Положив даму на лужайке, работник пошел посмотреть, что делается со служанкой; увидев, что у ней переломлено бедро, он и ее отнес на лужайку и положил возле дамы. Когда та увидела, что к ее остальным бедам присоединилась еще и эта и сломано бедро у той, от кого она чаяла большей помощи, чем от других, она, безмерно опечаленная, снова принялась так жалобно плакать, что работник не только не мог успокоить ее, но и сам заплакал. Солнце было уже низко, и чтобы ночь не застала их тут, он, по желанию неутешной дамы, отправился к себе; позвав с собою других своих братьев и жену, он вернулся туда с доской, уложили на нее служанку и отнесли домой; подбодрив немного даму холодной водой и ласковыми словами, работник взвалил ее на плечи и отнес в ее комнату. Жена работника дала ей поесть тюри из поджаренного хлеба и, раздев, уложила в постель, и они распорядились, чтобы ночью она и служанка были доставлены во Флоренцию, что и было сделано.

Дама, знавшая множество уверток, сложила басню, совершенно не похожую на то, что было, о себе и своей служанке и уверила своих братьев и сестер и всех других, что все это дело приключилось с ними по ухищрениям дьявольским. Позваны были врачи и не без великой боли и неприятности для дамы, несколько раз сдиравшей кожу постельным бельем, излечили ее от сильной лихорадки и других напастей, а также и служанку от перелома бедра. Вследствие этого дама, забыв о своем любовнике, с тех пор благоразумно остерегалась и шуток и любви, а школяр, услыхав, что у служанки сломано бедро, рассудил, что месть у него полная; удовольствовавшись этим, он более о том не говорил и тем и обошелся.

Вот что досталось за ее шутки неразумной молодой женщине, думавшей подшутить над школяром, как над всяким другим, и не знавшей, что они, хотя не все, но большею частью, знают, где у черта хвост. Потому, мои дамы, остерегайтесь шуток, особливо над школярами.

Новелла восьмая

Двое живут в дружбе; один из них сходится с женой другого; тот, заметив это, устраивается с его женой таким образом, что его приятель заперт в сундуке, а сам он забавляется на нем с его женой, пока тот сидит внутри

Тяжело и грустно было дамам слушать о приключениях Елены, но так как они случились с нею, в известной мере, по заслугам, они отнеслись к ней с более умеренным сожалением, тогда как школяра сочли излишне и непоколебимо суровым, даже жестоким. Когда Пампинея дошла до конца, королева приказала продолжать Фьямметте. Готовая повиноваться, она сказала:

– Милые дамы, так как, мне кажется, вас несколько поразила суровость обиженного школяра, я полагаю приличным чем-нибудь более приятным смягчить ваши раздраженные души, а потому и хочу рассказать вам небольшую новеллу об одном молодом человеке, который благодушнее принял оскорбление и с большею умеренностью отомстил за него. Из нее вы поймете, что совершенно достаточно того, что насколько осел лягнет в стену, настолько бы ему и отозвалось, и что не подобает человеку, имеющему в виду отомстить за полученное оскорбление, оскорблять, превышая месть более, чем следует.

Итак, вы должны знать, что в Сиэне, как я когда-то слыхала, жило двое молодых людей, очень состоятельных, из хороших городских семей; одному было имя Спинеллоччьо Танена, а другому Цеппа ди Мино; и жили они оба по соседству друг с другом в Камоллии. Эти двое юношей всегда водились друг с другом и, по-видимому, так любили друг друга, как будто они были братья, если не более. У каждого из них было по жене, очень красивой. Случилось, что Спинеллоччьо, часто хаживавший в дом Цеппы, был ли тот дома, или нет, настолько сблизился с его женой, что сошелся с ней; так они жили долгое время, прежде чем кто-либо о том догадался. Тем не менее, спустя долгое время, когда однажды Цеппа был у себя, о чем его жена не знала, явился Спинеллоччьо, чтобы позвать его; жена сказала, что его нет дома; тогда Спинеллоччьо тотчас же взошел наверх и, встретив даму в зале, видя, что никого нет, обнял ее и принялся целовать, а она его. Цеппа, видевший это, не сказал ни слова, а притаился, чтобы посмотреть, к чему сведется эта игра; в скором времени он заметил, что его жена и Спинеллоччьо, обнявшись таким образом, вошли в комнату и там заперлись, что сильно его разгневало, но рассчитав, что ни от шума и ни от чего другого его обида не уменьшится, напротив, увеличится стыд, он стал размышлять, какую бы ему найти месть, о которой кругом его не узнали бы, а сам бы он успокоился душой. После долгого раздумья ему показалось, что способ им найден, и он остался в засаде, пока Спинеллоччьо был с его женой. Когда тот удалился, он вошел в комнату и, увидя жену, еще не успевшую поправить на голове фату, которую, балуясь с нею, Спинеллоччьо сорвал, спросил ее: «Что это ты делаешь, жена?» На это она ответила: «Разве не видишь?» Говорит Цеппа: «Вижу-то я вижу, видел и другое, чего бы видеть не хотел…» Он стал браниться с нею, а она в величайшем страхе, после многих отговорок, призналась ему в своей близости с Спинеллоччьо, от которой не могла, по справедливости, отречься, и принялась с плачем просить у него прощения. На это Цеппа сказал: «Видишь ли, жена, ты поступила худо, но коли хочешь, чтоб я простил тебе, ты должна исполнить в точности то, что я прикажу. Дело в том: я желаю, чтобы ты сказала Спинеллоччьо, чтобы завтра около третьего часа он нашел какой-нибудь повод уйти от меня и явиться к тебе сюда. Когда это сделается, я вернусь. Лишь только ты услышишь мои шаги, тотчас же заставь его влезть в этот сундук и запри; когда ты это сделаешь, я скажу, как тебе далее поступить. Не бойся ничего, ибо обещаю тебе не чинить ему никакого зла».

Жена, чтобы ублажить его, все обещала и так и поступила. Когда настал следующий день и около третьего часа Цеппа и Спинеллоччьо были вместе, последний, обещавший даме явиться к ней именно в этот час, сказал Цеппе: «Сегодня я должен обедать с одним приятелем, и мне не хотелось бы заставить его прождать меня; потому с Богом!» – «Еще долго до обеда», – говорит Цеппа. Спинеллоччьо отвечал: «Не в этом дело, а мне надо еще поговорить с ним об одном своем деле, так надо забраться туда пораньше». И вот, уйдя от Цеппы и сделав обход, Спинеллоччьо явился в дом к его жене, и не успели они войти в комнату, как вернулся Цеппа. Лишь только услышала жена, что он пришел, обнаружила сильный страх, велела Спинеллоччьо спрятаться в сундук, указанный мужем, заперла его там и вышла из комнаты. Войдя наверх, Цеппа сказал: «А что, жена, не пора ли обедать?» – «Да и впрямь», – отвечала она. Тогда Цеппа говорит: «Спинеллоччьо пошел сегодня обедать к своему приятелю, а жену оставил одну, выгляни-ка в окошко, позови ее и скажи, чтобы она шла обедать к нам». Жена, боявшаяся за себя и потому ставшая очень послушной, сделала, как приказал муж.

Жена Спинеллоччьо, уступая настоятельным просьбам жены Цеппы, явилась, узнав, что муж дома не обедает. Когда она пришла, Цеппа, много обласкав ее и взяв ее по-приятельски за руку, тихо сказал жене, чтоб она шла на кухню, а ее повел в комнату, и, когда вошел, то, обернувшись, запер ее изнутри. Как увидела она, что комнату запирают, сказала: «Что это, Цеппа, что это значит? Так вот для чего ты велел прийти мне, такова твоя любовь к Спинеллоччьо и верная с ним дружба!» На это Цеппа отвечал, подойдя к сундуку, где был заперт ее муж, и продолжая крепко держать ее: «Прежде чем печалиться, послушай, что я тебе скажу: я любил и люблю Спинеллоччьо, как брата, а вчера я открыл, хотя он того и не знает, что доверие, которое я питал к нему, дошло до того, что он сошелся с моей женой, как сходится со своей. И вот, любя его, я не желаю иной мести, как сходной с обидой. Он обладал моей женой, я хочу обладать тобой. Если ты на это не согласна, мне все же следует отплатить ему, а так как я не намерен оставить эту обиду без наказания, я ведь могу устроить ему такое, что ни ты, ни он никогда не будете тому рады».

Услышав это и поверив Цеппе после многих удостоверений, жена сказала: «Мой Цеппа, так как мщение должно пасть на меня, я согласна, только устрой, чтобы то, что нам предстоит совершить, оставило меня в мире с твоей женой, как и я намерена оставаться с нею, несмотря на то, что она со мной натворила». На это Цеппа отвечал: «Это я улажу непременно, а кроме того, подарю тебе такую дорогую и красивую вещицу, какой у тебя нет». Так сказав, обняв ее и принявшись целовать, он положил ее на сундук, где был заперт муж, и здесь утешился с ней, сколько ему было угодно, а она с ним.

Сидя в сундуке, Спинеллоччьо слышал все речи Цеппы и ответ своей жены, а затем и тревизскую пляску, совершавшуюся над его головою, и ощутил на первых порах такую скорбь, что ему казалось, он умрет, и не будь страха перед Цеппой, он, хотя и запертый, жестоко бы выбранил жену. Затем вспомнив, что оскорбление было вчинено им и что Цеппа имел основание делать то, что делал, и обращался с ним по-человечески и как с товарищем, сказал себе, что, коли того захочет Цеппа, он будет ему еще большим другом, чем прежде. Пробыв с дамой, сколько ему было угодно, Цеппа слез с сундука, и когда она попросила обещанной им драгоценной вещи, он, отворив комнату, вывел оттуда свою жену, которая сказала ей лишь следующее: «Мадонна, вы отдали мне хлебом за лепешку». Сказала она это смеясь. На это Цеппа говорит: «Отопри-ка этот сундук». Когда та это сделала, Цеппа показал Спинеллоччьо его жене.

Долго было бы рассказывать, кто из них более устыдился, Спинеллоччьо ли, увидев Цеппу и понимая, что ему известно содеянное им, или жена, увидев своего мужа и зная, что он и слышал и чувствовал все учиненное ею над его головой. Цеппа и говорит ей: «Вот драгоценность, которую я вам дарю». Вылезя из сундука и не пускаясь в распрю, Спинеллоччьо сказал: «Цеппа, мы теперь в расчете, потому как ты перед тем говорил моей жене, нам лучше всего стать друзьями, какими были раньше, и так как у нас обоих нет ничего отдельного, кроме жен, пусть и они будут общие». Цеппа согласился, и в наилучшем в свете согласии все вчетвером сели за обед. С тех пор и впредь у каждой из двух жен было по два мужа, и у каждого из них по две жены, и никогда не было у них из-за этого ни спора, ни распри.

Новелла девятая

Врача маэстро Симоне, желавшего вступить в корсарское общество, Бруно и Буффальмакко заставляют ночью пойти в известное место, а Буффальмакко сбрасывает его в помойную яму, где и оставляет

Когда дамы несколько поболтали об общности жен, устроенной обоими сиэнцами, королева, за которой только и оставался рассказ, не нарушая прав Дионео, начала так:

– Любезные дамы, Спинеллоччьо вполне заслужил издевку, которую устроил ему Цеппа, потому мне и кажется, что (как то недавно хотела доказать Пампинея) не следует строго порицать того, кто глумится над человеком, вызывающим глумление, либо его заслужившим. Спинеллоччьо заслужил его, а я намерена рассказать вам о человеке, который на него напросился, и полагаю, что те, которые учинили его над ним, заслуживают не порицания, а поощрения. Человек, с которым это сталось, был врач, вернувшийся во Флоренцию из Болоньи в мантии из беличьего меха, хотя сам был и бараном.

Как мы то видим ежедневно, наши граждане возвращаются к нам из Болоньи кто судьей, кто врачом, кто нотариусом, в длинных и просторных платьях, в пурпуре и беличьих мехах и в другой великолепной видимости, а как отвечает тому дело, это мы наблюдаем каждый день. Из их числа был некий маэстро Симоне да Вилла, более богатый отцовским достоянием, чем наукой; одетый в пурпур и с большим капюшоном, доктор медицины, как он сам о себе говорил, он недавно вернулся к нам и поселился в улице, которую мы теперь зовем Виа дель Кокомеро. У этого маэстро Симоне, вернувшегося, как сказано, недавно, был в числе его других достойных внимания привычек обычай спрашивать у всякого, бывшего с ним, о всех проходящих, кого бы ни увидел, и точно из движений людей ему надлежало составлять лекарства для своих больных, он на всех обращал внимание и все в них замечал. В числе прочих особенно привлекших его взгляды были два живописца, о которых сегодня дважды была речь, Бруно и Буффальмакко, всегда бывавшие вместе, его соседи. Так как ему казалось, что они жили беззаботнее всех на свете и проводили время весело, что и было на самом деле, он расспрашивал о них у многих. Слыша от всех, что они люди бедные и живописцы, он вообразил, что не может того быть, чтобы они жили столь весело от своей бедности, а так как о них говорили, как о людях остроумных, он и представил себе, что они извлекают великую выгоду из чего-нибудь другого, о чем никто не знает, и у него явилось желание сблизиться, по возможности, с обоими или по крайней мере с одним из них; ему удалось сойтись с Бруно. Побыв с ним несколько раз, Бруно понял, что врач – дурак, и начал потешаться над ним, сделав его предметом своих диковинных выходок, а врач с своей стороны стал находить удовольствие в его обществе. Несколько раз, пригласив его к обеду и полагая вследствие этого, что он может поговорить с ним по-приятельски, он выразил ему удивление, которое внушали ему он и Буффальмакко, что, будучи людьми бедными, они так весело живут, и он попросил его объяснить ему, как они устраиваются. Услышав эти речи врача, Бруно убедился, что этот вопрос из числа его глупых и бессмысленных, и, рассмеявшись, задумал ответить ему соответственно его юродству. «Маэстро, – отвечал он, – я немногим бы рассказал, как мы его делаем, но не воздержусь поведать это вам, так как вы мне приятель и я знаю, что вы этого другим не передадите. Правда, я и товарищ мой живем так хорошо и весело, как вам это и кажется, даже более; от нашего ремесла и с доходов, которые мы извлекаем из кое-каких имений, нам нечем было бы заплатить даже за воду; но я не желал бы, чтобы вы подумали вследствие того, что мы ходим воровать, а мы ходим на корсарство и таким образом добываем, без всякого ущерба другим, все, что нам служит в удовольствие и на потребу; оттуда, как видите, и наше веселое житье».

Услышав это и еще не поняв, в чем дело, всему поверив, врач сильно изумился, у него внезапно явилось страстное желание узнать, что означает ходить на корсарство, и он очень настоятельно стал просить, чтобы тот рассказал ему о том, уверяя, что, поистине, он никому того не передаст. «Увы мне, маэстро, – сказал Бруно, – чего вы у меня просите! Вы хотите узнать большую тайну, и если бы кто доведался о том, этого было бы достаточно, чтобы погубить меня, выжить со света или мне самому угодить в пасть Люцифера, что в Сан Галло; потому я не скажу вам о том никогда». Врач говорит: «Поверь, Бруно, что бы ты ни открыл мне, о том никто никогда не будет знать, кроме тебя да меня». Тогда после долгих разговоров Бруно сказал: «Так и быть, маэстро, столь велика любовь, которую я питаю к вашему патентованному дубинообразию из Леньяи, и таково мое доверие к вам, что я не могу отказать вам ни в чем, чего бы вы ни пожелали, и потому я поведаю вам это под условием, если вы поклянетесь мне крестом, что в Монтезоне, никогда и никому не говорить о том, как вы и обещали». Маэстро подтвердил, что никогда не скажет.

«Итак, знайте, сладчайший мой маэстро, – сказал Бруно, – что еще недавно был в нашем городе великий мастер некромантии, по имени Микеле Скотто, ибо он был из Шотландии; именитые люди, из которых лишь немногие остались теперь в живых, оказывали ему великие почести; желая уехать отсюда, он, по их настоятельным просьбам, оставил нам двух знающих своих учеников, которым приказал всегда с готовностью исполнять всякое желание благородных людей, его почтивших, и они охотно служили сказанным благородным людям в кое-каких любовных и других их делах. Впоследствии, когда и город и нравы жителей пришлись им по сердцу, они решились навсегда здесь остаться и вошли в великую и тесную дружбу с некоторыми из них, не обращая внимания на то, кто они, именитые или худородные, богатые или бедные, лишь бы те люди соответствовали их нравам. В угодность таковым своим друзьям они устроили общество человек из двадцати пяти, которым следовало собираться по крайней мере раз в месяц в показанном ими месте; явившись туда, каждый выражал им свое желание, и они тотчас же исполняли его на ту ночь. Сойдясь с теми двумя в особой дружбе и близости, я и Буффальмакко были приняты в то общество, где и состоим. И скажу вам: когда нам случается собраться, чудно бывает посмотреть на ковры по стенам залы, где мы пируем, на столы, убранные по-царски, на множество благородных и прекрасных слуг, мужчин и женщин, в угождение всякому состоящему в этом обществе; на лохани, кувшины, бутылки, кубки и другую золотую и серебряную посуду, из которой мы едим и пьем, и, кроме того, на множество различных яств, какие кто пожелает, которые подносят нам, всякое в свое время. Я никогда не был бы в состоянии рассказать вам, какие слышатся там сладкие звуки от бесчисленных инструментов, какое полное мелодии пение, не мог бы сказать, сколько восковых свечей сгорает за теми ужинами, сколько потребляется сластей и какие драгоценные вина там пьют. Я не желал бы, умная моя голова, чтобы вы вообразили себе, что мы обретаемся там в этом самом платье и убранстве, в каком вы нас видите: нет там ни одного, самого плохонького, который не показался бы вам императором, так мы красуемся в дорогих платьях и вещах. Но выше всех других утех, какие там есть, – красивые женщины, тотчас же, лишь бы кто захотел, переносимые туда со всего света. Там вы увидели бы властительницу Барбаникков, царицу Басков, жену султана, императрицу Осбек, Чянчяферу из Норньеки, Семистанте ди Берлинноне и Скальпедру ди Нарсия. Но к чему это я их вам перечисляю? Там все царицы мира, говорю, включительно до самой Скинкимурры попа Ивана. Теперь смотрите, что дальше. Когда все попьют и полакомятся, проделав один или два танца, всякая из них отправляется в комнату того, по чьей просьбе она явилась. И знайте, что те комнаты на вид райские, так они красивы, и не менее благоуханны, чем ящики с пряностями в вашей аптеке, когда вы велите толочь тмин, и есть в них постели, кажущиеся прекраснее кровати венецианского дожа; на них они и отдыхают. Как орудуют там ткачихи, работая подножками и вытягивая к себе набилку, чтобы ткань вышла прочнее, это я предоставляю вам вообразить себе. В числе прочих лучше всего живется, по моему мнению, Буффальмакко и мне, ибо Буффальмакко большей частью велит приводить себе французскую королеву, а я для себя английскую, а они наибольшие в свете красавицы; и мы так сумели устроить, что они не могут на нас наглядеться. Итак, сами вы можете себе представить, почему мы можем, да нам и следует жить и гулять в большем веселье, чем другим людям, коли вспомните, что мы владеем любовью двух таких королев; не говоря уже о том, что стоит нам пожелать тысячи или двух тысяч флоринов, чтобы нам их – не дождаться. Вот это-то мы и называем попросту „ходить на корсарство“, потому что как корсары грабят всякого, так и мы, с тем лишь отличием от них, что те никогда не возвращают имущества, мы же, воспользовавшись, возвращаем его. Теперь вы знаете, маэстро, мой простак, что мы называем ходить на корсарство; насколько это должно остаться в тайне, вы сами можете видеть, потому более я ничего вам не скажу, и не просите».

Маэстро, наука которого не шла, вероятно, далее уменья лечить ребят от шелудей, настолько поверил словам Бруно, насколько следовало бы поверить любой истине, и так возгорелся желанием вступить в это общество, как только можно было воспылать к чему-либо желаемому. Потому он ответил Бруно, что действительно нечего удивляться, что они так веселы, и с большим трудом воздержался от просьбы устроить его принятие туда, предоставляя себе сделать это, когда, учествовав его еще более, он будет иметь возможность с большею уверенностью предъявить ему свои желания. Итак, в расчете на это, он продолжал поддерживать с ним общение, зазывая его вечером и утром к своему столу и обнаруживая безмерную к нему любовь, и столь велико и постоянно было это их общение, что, казалось, без Бруно маэстро не мог и не умел существовать. Бруно чувствовал себя отлично и, дабы не показаться неблагодарным за такие почести, оказанные ему врачом, написал ему в зале изображение Поста, у входа в комнату – Agnus dei, у двери на улицу ночной горшок, дабы те, которые являлись к нему за советом, сумели отличить его от других, а под небольшим навесом написал битву мышей с кошками, казавшуюся врачу очень красивой вещью. Кроме того, он иной раз говорил ему, когда ему случалось у него не ужинать: «Сегодня я был в обществе, и так как английская королева мне несколько надоела, я велел привести себе Гумедру великого Тарсийского хана». Тогда маэстро спрашивал: «Что такое Гумедра? Я этих имен не понимаю». – «О мой маэстро, – отвечал Бруно, – я этому не удивляюсь, ибо я слышал, что ни Поркограссо, ни Ванначена об ней не упоминают». – «Ты хочешь сказать, Иппократ и Авиценна?» – говорил маэстро. «Право, не знаю, – отвечал Бруно, – в ваших именах я так же мало смыслю, как и вы в моих, а Гумедра на языке великого хана означает то же, что на нашем императрица. О да, она показалась бы вам прелестной бабой и, уверяю вас, заставила бы вас забыть лекарства, и снадобья, и всякие пластыри».

Так говаривал он с ним порой, чтобы еще более его разжечь, когда однажды вечером маэстро засиделся, присвечивая Бруно, пока тот расписывал баталию мышей и кошек, и, вообразив, что он закупил его своим вниманием, решился открыть ему свою душу. Они были одни, и он сказал: «Бруно, Бог тому свидетель, нет ныне человека, для которого я все бы сделал с такою готовностью, как для тебя; да вот если б ты приказал мне отправиться отсюда в Перетолу, я, наверно бы, пошел; потому не удивись, если я попрошу у тебя кое о чем по-приятельски и по доверию. Как тебе известно, ты еще недавно рассказал мне об обычаях вашего веселого общества, и у меня явилось столь великое желание участвовать в нем, какого никто так сильно не ощущал. И это не без причины, как ты увидишь, если мне удастся попасть в него, ибо отныне же позволю тебе насмеяться надо мною, если я не выпишу туда самую красивую девушку, какой ты давно не видал, а я видел ее в прошлом году в Какавинчильи и очень люблю ее. Клянусь телом Христовым, я хотел дать ей десять болонских грошей, если б она согласилась со мною, да она не захотела. Потому прошу тебя, насколько возможно, наставить меня, что мне сделать, чтобы попасть туда, да и ты сделай все и постарайся, чтобы я вступил в него, а во мне вы найдете хорошего и верного товарища. Ты видишь, во-первых, что я красив из себя, что мои ноги хорошо прилажены к туловищу и лицо мое словно розан, а к тому же я доктор медицины, какого среди вас, вероятно, нет, и я знаю много хороших вещей, красивых песенок; дай я спою тебе одну». И он внезапно принялся петь.

У Бруно явилось столь сильное желание расхохотаться, что он был вне себя, но все же удержался. Когда песнь была спета, маэстро спросил: «Как тебе это понравилось?» Бруно ответил: «Разумеется, маисовые дудочки не могут сравниться с вами, так артистически вы горланите». Говорит маэстро: «Я уверен, что ты никогда не поверил бы тому, если б сам меня не услыхал». – «Правду вы говорите», – отвечал Бруно. «Я знаю еще и другие песни, – возразил маэстро, – но пока оставим это. Ты видишь, каков я. Мой отец был благородный, хотя жил в деревне, а я по матери из рода Валеккио, и как ты мог убедиться, у меня лучшие книги и более красивые платья, чем у всех других флорентийских медиков. Есть у меня вещи, которые, ей-богу, если все сосчитать, стоили мне лет десять назад и более чуть не сто лир мелочью; потому прошу тебя, устрой меня, пожалуйста, в том обществе, а я, клянусь Богом, обещаю тебе, коли ты это сделаешь, не брать с тебя ни одной копейки за мое ремесло; болей, сколько знаешь».

Пока Бруно слушал его, он показался ему таким же простофилей, каким казался нередко и прежде, и он сказал: «Маэстро, посветите мне немного в эту сторону и потерпите немного, пока я напишу хвосты этим мышам, а там я вам отвечу». Когда хвосты были окончены, Бруно притворился, будто просьба ему очень неприятна, и говорит: «Маэстро, вы в состоянии были бы сделать для меня многое, это я сознаю, тем не менее то, о чем вы меня просите, хотя и незначительно для вашего великого ума, для меня является очень значительным. Я не знаю, для кого на свете я это сделал бы, если бы мог, коли не для вас, потому что я люблю вас, как подобает, да и ваши слова так уснащены разумом, что они заставили бы и постницу плясать на босу ногу, а меня и подавно отвлекли бы от моего намерения, ибо чем более я бываю с вами, тем более вы мне представляетесь мудрым. Скажу вам еще, что если бы ничто другое не побуждало меня благожелать вам, то побудило бы уже то одно, что вы влюблены в такую красавицу, как говорили. Одно я должен сказать вам: в этих делах я ничего не могу, как вы то полагаете, и потому и не в состоянии устроить для вас, что бы следовало; но если вы обещаете мне вашим великим нерушимым словом сохранить это в тайне, я укажу способ, которого вам следует держаться, и мне сдается, что вам, наверно, это удастся, так как у вас есть и прекрасные книги и все другое, о чем вы мне раньше говорили». На это маэстро сказал: «Говори же, не бойся, вижу я, ты плохо меня знаешь и еще не знаешь, как я умею хранить тайны. Немного было таких дел, которые производил мессер Гаспарруоло из Саличето, когда был судьей подесты в Форлимпополи, которые он не велел бы сообщать мне, потому что считал меня хорошим блюстителем тайны. Хочешь ли увериться, что я говорю правду? Он первому мне сказал, что хочет жениться на Бергамине; видишь как?» – «Хорошо, – говорит Бруно, – коли тот доверялся вам, могу довериться и я. Способ, которого вам следует держаться, следующий: у нашего общества всегда есть начальник с двумя советниками, сменяющимися каждые шесть месяцев; нет сомнения, что к новому году начальником будет Буффальмакко, я – советником; так решено. А начальник может ввести и заставить ввести кого ему угодно; потому, мне кажется, вам следовало бы, по возможности, сблизиться с Буффальмакко и учествовать его. Это такой человек, что если он познает вашу мудрость, тотчас же влюбится в вас, и когда вы привлечете его немного своим умом и теми хорошими вещами, которые у вас водятся, вы можете попросить его; он не сумеет сказать вам: нет. Я говорил с ним о вас, и он очень к вам расположен; вы сделайте это, а мне предоставьте сделаться с ним». Тогда маэстро сказал: «Уж очень мне нравится то, что ты говоришь, и если он человек, чтущий мудрых мужей, и хоть немного побеседует со мною, я так устрою, что он всегда будет за мною ходить, потому что ума у меня столько, что я мог бы снабдить им целый город, оставаясь умнейшим».

Устроив это, Бруно обо всем подробно рассказал Буффальмакко, а тому показалось за тысячу лет время, пока ему удастся сделать то, чего добивался маэстро-дуралей. Врач, безмерно желавший попасть в корсары, не мешкая долго, подружился с Буффальмакко, что удалось ему легко. Начал он ему задавать лучшие в свете ужины и обеды, а вместе с ним и Бруно; они же кормили его обещаниями, как люди, чуявшие хорошие вина, жирных каплунов и другие лакомые вещи, постоянно посещали его, бывая у него без особых приглашений и все время говоря, что для другого они того бы не сделали. Между тем когда маэстро показалось, что пора, он обратился с просьбой к Буффальмакко, как то сделал и с Бруно. Буффальмакко притворился, что очень этим разгневан, и сильно накричал на Бруно, говоря: «Клянусь великим Богом в Пазиньяно, я едва удерживаюсь, чтобы не дать тебе в голову такого тумака, что у тебя нос свалится в пятки, предатель ты этакий! Кто другой мог поведать о том маэстро, как не ты?» Тот усердно извинял его, говоря и клянясь, что узнал это со стороны, и после многих мудрых речей все-таки его успокоил. Обратясь к маэстро, Буффальмакко сказал: «Маэстро, оно и видно, что вы были в Болонье и принесли в наш город уменье держать язык за зубами; еще скажу вам, что вы учились азбуке не на яблоке, как то желают делать иные глупцы, а научились ей на тыкве, а известно, что она длинная, и я не ошибусь, сказав, что вас крестили в воскресенье. И хотя Бруно говорил мне, что вы там изучали медицину, мне кажется, вы обучились там искусству обворожать людей, что благодаря вашему уму и выдумкам вы делаете лучше, чем кто-либо другой из виденных мною». Врач оборвал его на средине речи и, обратившись к Бруно, сказал: «Что значит говорить и обращаться с людьми умными! Кто бы так скоро понял все особенности моего ума, как то сделал этот достойный человек! Ты вот не догадался так скоро, как он, чего я стою; расскажи по крайней мере, что я тебе заметил, когда ты рассказал мне о любви Буффальмакко к мудрым людям. Разве я того не говорил?» – «Говорил, и лучше», – ответил Бруно. Тогда маэстро сказал Буффальмакко: «Другое бы ты заговорил, если бы повидал меня в Болонье, где не было ни большого, ни малого, ни доктора, ни школяра, который не любил бы меня более всего на свете, – так я сумел всех ублажить своей беседой и своим умом. Скажу тебе более: я там не произнес ни слова, чтобы не заставить всех смеяться, так я всем нравился, а когда я оттуда уезжал, все подняли страшный плач, желая, чтобы я остался, и дело дошло до того, что решили, лишь бы я остался, предоставить мне одному читать медицину всем школярам, какие там были; но я не захотел, ибо решил приехать сюда за большим наследством, в которое теперь вступил и которое всегда было в моем роде; так я и сделал». Тогда Бруно сказал Буффальмакко: «Как тебе это нравится? А ты не верил мне, когда я тебе о том говорил. Клянусь Евангелием, в нашем городе нет врача, который сравнялся бы с ним в распознавании ослиной мочи, и, наверное, ты подобного не найдешь отсюда и до парижских ворот. Поди-ка попробуй не сделать того, чего он хочет». – «Правду говорит Бруно, – заметил медик, – но меня здесь не знают, вы здесь народ грубый, а повидали бы вы меня среди докторов, какой у меня вид!» Тогда Буффальмакко сказал: «Поистине, маэстро, вы знаете гораздо больше, чем я когда-либо мог предположить, потому, говоря с вами непутно, как следует говорить с подобными вам мудрыми людьми, скажу вам, что я непременно устрою, чтобы вы поступили в наше общество».

После этого обещания чествования их врачом умножились, они, потешаясь этим, заставляли его плясать под дудку величайших глупостей на свете, обещая дать ему в жены графиню Отхожих, самое прелестное существо, какое только можно найти на задах человеческого рода. Врач спросил, кто такая эта графиня. Буффальмакко ответил: «Ах ты тыква моя семенная, это очень знатная дама, и мало на свете домов, где бы она не творила суд и расправу, и даже минориты отдают ей дань при звуке литавров. И скажу тебе, что, когда она ходит, кругом ее хорошо слышно, хотя она большею частью сидит запершись; тем не менее еще недавно она прошла ночью мимо вашей входной двери, направляясь к Арно, чтобы вымыть себе ноги и подышать воздухом; но ее постоянное времяпребывание в Отхожей области. Потому-то ее служители часто бродят вокруг и все носят в доказательство ее главенства скипетр – веник и ядро. Вельмож ее везде можно видеть, каковы: Подворотник, дон Куча, Коротыш, Жижа и другие; думаю, что все они вам знакомы, но вы их не помните. В сладкие объятия этой-то знатной дамы, оставив красавицу из Какавинчильи, мы и направим вас, если надежда нас не обманет». Врач, рожденный и выросший в Болонье, не понимал их выражений, почему и остался доволен обещанной дамой.

Немного времени спустя художники принесли ему весть, что он принят. Когда настал день, накануне ночи, когда им надлежало собраться, маэстро позвал их обоих к обеду и после обеда спросил, что ему предпринять, чтобы явиться в общество. На это Буффальмакко сказал: «Видите ли, маэстро, вам следует быть очень мужественным, потому что, если вы не будете таковым, у вас явятся препятствия, а нам вы учините большой вред; причину, почему вам необходимо большое мужество, вы сейчас узнаете. Вы должны устроить так, чтобы сегодня вечером, в пору первого сна, быть на одной из тех высоких гробниц, что недавно устроены позади Санта Мария Новелла; будьте в лучшем из ваших платьев, чтобы на первый раз явиться в приличном виде перед обществом, и потому еще (так нам сказали, ибо после того мы там не были), что графиня желает вас как человека хорошего рода поставить рыцарем, искупав на свой собственный счет. Там дождитесь, пока не придет посланный нами. А для того чтобы осведомить вас обо всем, знайте, что явится черный, рогатый зверь небольшого роста и будет сильно пыхтеть и скакать на площади перед вами, дабы устрашить вас, но увидев, что вы не пугаетесь, тихо подойдет к вам, а как подойдет, вы безо всякого страха спускайтесь с могилы и, не поминая Бога и его святых, оседлайте его; когда сядете, сложите на груди руки крест-накрест, не касаясь более зверя. Тогда он тихо двинется и доставит вас к нам; но говорю вам теперь же, если вы упомянете Бога и святых, либо ощутите страх, он может вас сбросить и свалить в место не особенно благовонное; потому, если вы полагаете, что мужества у вас не хватит, не ходите, ибо вы сделаете вред себе без всякой пользы нам».

Тогда врач ответил: «Вы меня еще не знаете. Вы глядите на то, что я ношу перчатки и на мне платье длинное; если б вы знали, что я по ночам делал в Болонье, когда хаживал с товарищами к женщинам, вы диву бы дались. Клянусь Богом, раз ночью случилось так, что одна из них не захотела пойти с нами (дрянненькая она была, хуже того, ростом с кулак), я прежде всего поколотил ее хорошенько, а затем, схватив ее на отвес, понес ее на расстояние, пожалуй, полета стрелы и добился-таки того, что пришлось ей пойти с нами. Помню в другой раз, со мной не было никого, кроме моего слуги, вскоре после Ave Maria я проходил там мимо кладбища миноритов, где в тот день похоронили одну женщину, и не ощутил никакого страха. Поэтому не смущайтесь этим, потому что смел и храбр я очень. И скажу вам еще: чтобы явиться туда прилично, я надену мое пурпурное платье, в котором меня поставили в доктора; погляжу я, как-то обрадуется общество, увидев меня, а там со временем меня сделают и начальником. Увидите, как пойдет дело, лишь бы мне попасть туда, ибо, еще не видав меня, графиня так в меня влюбилась, что хочет уготовить мне рыцарскую баню; может быть, рыцарство мне не пристанет и я плохо буду блюсти его, а может быть, и хорошо; дайте только мне все устроить». – «Вы очень хорошо говорите, – сказал Буффальмакко, – но смотрите, не подшутите над нами, – вы, пожалуй, не придете или вас не найдут, когда мы пошлем за вами; говорю это, потому что теперь холод, а вы, господа врачи, больно его бережетесь». – «Не попусти того Господь! – отвечал врач. – Я не из ознобышей, холод мне нипочем; редко случается мне, чтобы, поднявшись ночью за телесной нуждой, как то приходится порою делать, я надевал поверх куртки что-либо кроме шубы. Потому я буду там наверно».

Когда те удалились и наступила ночь, маэстро придумал для жены кое-какие предлоги, стащил у нее тайком свое торжественное платье, надел его, и когда ему показалось, что пора, отправился на одну из указанных гробниц; скорчившись на одном из мраморных памятников, ибо холод был сильный, он стал поджидать зверя. Буффальмакко, высокий и здоровый, добыл одну из тех личин, которые употреблялись в известных играх, ныне уже не совершающихся, и, напялив на себя черный мех наизнанку, так уладился в нем, что походил на медведя, только у маски была дьявольская харя и была она рогатая. Так наряженный, он вместе с Бруно, шедшим за ним посмотреть, как будет дело, отправился на новую площадь у Санта Мария Новелла. Лишь только он завидел, что маэстро там, начал скакать и страшно метаться по площади, пыхтя, рыча и крича, точно исступленный. Как услышал это и увидел маэстро, волосы у него стали дыбом, он принялся дрожать, потому что был боязливее женщины, и было мгновение, когда он предпочел бы скорее быть дома, чем здесь. Тем не менее, раз отправившись туда, он сделал усилие, чтобы ободриться, так велико было в нем желание увидеть чудеса, о которых те ему наговорили.

Побесновавшись перед ним некоторое время, как было сказано, Буффальмакко сделал вид, будто присмирел, подошел к гробнице, на которой находился маэстро, и остановился. Тот, весь дрожа от страха, не знал, что ему делать, сойти или остаться. Наконец, убоявшись, как бы зверь не учинил чего худого, если он не вскочит на него, вторым страхом изгнал первый; опустясь с гробницы и тихо говоря «спаси, Господи», он взобрался на него, крепко уселся и, все еще дрожа, сложил руки крестом на груди, как было ему сказано. Тогда Буффальмакко тихо направился к Санта Мария делла Скалла и на четвереньках довез его до монахинь Риполи. Были тогда в той стране ямы, куда тамошние крестьяне опрастывали графиню Отхожую для унаваживания своих полей. Когда Буффальмакко приблизился к ним, подойдя к краю одной и улучив время, подставил руку под ногу врача и, сдернув его со спины, сбросил прямо вниз головою; страшно ворча, скача и беснуясь, он направился вдоль Санта Мария делла Скала к лугу Оньисанти, где нашел Бруно, убежавшего, ибо он не в силах был удержаться от смеха. Сильно потешаясь, они издали принялись наблюдать, что будет делать испачканный врач.

Господин врач, увидев себя в том поганом месте, силился подняться, пытаясь вылезть, и снова падая туда и сюда; весь замаравшись с головы до ног, опечаленный и жалкий, проглотил несколько драхм грязи, но все-таки выкарабкался, покинув там плащ. Отершись, насколько было возможно, руками, не зная, что иное ему предпринять, он вернулся домой и стал стучаться, пока ему не отперли.

Когда он вошел весь провонялый, не успели затворить за ним двери, как явились Бруно и Буффальмакко, чтобы узнать, как примет маэстро его жена. Навострив уши, они услышали, что жена осыпала его большею бранью, чем какая доставалась какому-либо негодяю, говоря: «Поделом тебе! Ты ходил к какой-нибудь другой женщине и желал явиться красивым в своем пурпурном платье. Меня тебе не было достаточно? Меня бы, братец, хватило на целый полк, не то что на тебя. Желала бы я, чтобы они утопили тебя, а не то что бросили, куда тебя и следовало бросить. Вот так почтенный медик, у него своя жена, а он ночью за чужими бегает!» Такими и многими другими речами жена не переставала мучить его до полуночи, пока врача, по его желанию, всего омывали.

На следующее утро Бруно и Буффальмакко, расписав себе под платьем все тело в синий цвет, как бывает от побоев, явились к врачу, которого нашли уже вставшим. Войдя к нему, они почувствовали, что от всего воняет, потому что не все еще было так вычищено, чтоб не несло. Когда врач услышал об их приходе, вышел к ним навстречу и пожелал им во имя Божие доброго дня. На это Бруно и Буффальмакко по уговору ответили ему с гневным видом: «Ну, этого мы вам не пожелаем, напротив, молим Господа послать вам всего худого, умереть бы вам злою смертью, как человеку неверному и наибольшему предателю из всех живущих, ибо не за вами стало, чтобы мы, старавшиеся доставить вам честь и удовольствие, не были убиты, как псы. Из-за вашего обмана нам перепало в эту ночь столько ударов, что при меньшем количестве осел дошел бы до Рима, не говоря уже о том, что мы были в опасности быть изгнанными из общества, куда намеревались провести вас. Если вы нам не верите, поглядите на наше тело, на что оно похоже». И, распахнув перед ним в полусвете одежды, они показали ему свои намалеванные груди и тотчас же закрылись. Врач хотел было извиниться и рассказать о своих бедствиях, как и куда его бросили. На это Буффальмакко сказал: «Я желал бы, чтобы он вас бросил с моста в Арно. Зачем поминали вы Бога и святых? Разве мы вам о том наперед не говорили?» Врач отвечал: «Ей-богу, не поминал». – «Как не поминали? – говорит Буффальмакко. – Поминали и очень; наш посланный сказал нам, что вы дрожали, как ветка, и не понимали, где вы находитесь. Хорошо вы с нами поступили, более никто с нами того не учинит, а вам мы воздадим ту честь, какая вам подобает».

Врач стал просить прощения и молить, ради Бога, не позорить его, стараясь умиротворить их словами, какие только приходили ему на ум. Из боязни, чтобы они не объявили ему позора, он, если прежде их чествовал, то теперь зачествовал и заухаживал еще более, угощая их обедами и всем другим.

Таким-то образом, как вы слышали, наставляют уму-разуму тех, кто не вынес его из Болоньи.

Новелла десятая

Некая сицилианка ловко похищает у одного купца все, привезенное им в Палермо; притворившись, что вернулся еще с бо?льшим, чем прежде, товаром, и заняв у ней денег, он оставляет ей воду и вычески

Какой смех вызывала порою у дам новелла королевы, нечего и спрашивать: не было ни одной, у которой от чрезмерного смеха раз до двенадцати не являлись бы слезы на глазах. Но когда новелла кончилась, Дионео, знавший, что очередь за ним, сказал: – Прелестные дамы, известно, что проделка тем более нравится, чем над более тонким искусником ловко подшутили. Потому, хотя все мы говорили здесь много прекрасного, я намерен рассказать новеллу, которая тем более понравится вам в сравнении с другими рассказанными, чем более та, над которой подшутили, превосходила всех и каждого из обманутых, о которых шла речь, в искусстве проводить других.

Существовал прежде, а может быть, и теперь еще существует такой обычай в приморских городах, где есть порт, что все купцы, являющиеся туда с товарами, выгрузив их, складывают их в один магазин, кое-где называющийся доганой, который содержит коммуна или владетель города. Здесь, сдав тем, кто над этим поставлен, весь товар по расписке с показанием его цены, купец получает от них склад, куда и помещает свой товар, заперев его на ключ, а доганьеры вписывают его в книгу доганы за счет купца, заставляя его впоследствии платить себе пошлину за весь товар или за часть его, которую он выберет из доганы. Из этой книги доганы маклера часто узнают о качестве и количестве находящихся там товаров, а также каких он купцов, с которыми они впоследствии, когда им понадобится, толкуют о мене и размене, продаже и другом сбыте.

Обычай этот существовал как во многих других местах, так и в Палермо в Сицилии, где также водилось и еще водится много женщин, красивых собой, но живших не в ладах с честью; те же, которые их не знают, приняли бы их за знатных и достойных дам. Всецело преданные тому, чтобы не то что брить мужчин, а сдирать с них кожу, они, едва увидят приезжего купца, тотчас же справляются в книге доганы, что у него там есть и насколько он состоятелен, а затем своим приветливым и любовным обращением и милыми речами стараются подманить и завлечь таких купцов в свои любовные сети; многих они увлекли этим путем, выманив у них из рук большую часть товара, а у многих и весь; были и такие, которые оставили там товар и судно, тело и кости, – так нежно поводила бритвой цирюльница.

И вот случилось недавно, что прибыл туда сосланный своими хозяевами молодой человек, наш флорентинец, по имени Никколо да Чиньяно, хотя прозывали его Салабаэтто; прибыл с таким количеством шерстяного товара, оставшегося у него от ярмарки в Салерно, что стоимость его доходила до пятисот флоринов золотом; уплатив за него доганьерам пошлину, он поместил его в склад и, не обнаруживая большого спеха сбыть его, стал развлекаться по городу. Был он белолицый, белокурый, очень красивый и стройный; и вот случилось, что одна из тех цирюльниц, которая называла себя мадонной Янкофьоре, прослышав кое-что о его состоянии, стала бросать на него взгляды. Заметив это и полагая, что это знатная дама, он вообразил, что нравится ей своею красотой, и решил, что в этой любви необходима осторожность; не говоря о том никому ни слова, он стал прохаживаться мимо дома той женщины. Та заметила это и в течение нескольких дней, воспламенив его своими взглядами и показывая, что сама к нему пылает, тайно послала к нему одну женщину, превосходно знавшую искусство сводничества. Наболтав ему многое, она чуть не со слезами на глазах сказала ему, что он своей красотой и привлекательностью так пленил ее госпожу, что она не находит себе места ни днем ни ночью; потому она ничего так не желает, как сойтись с ним тайно, если это ему угодно, в одной бане. Сказав это, она вынула из кошелька перстень и подала ему от имени своей госпожи. Услышав это, Салабаэтто обрадовался более, чем кто-либо, и, взяв перстень, поведя им по глазам и поцеловав его, надел на палец, а посланной отвечал, что если мадонна Янкофьоре его любит, то и он отвечает ей взаимностью, потому что любит ее более собственной жизни и готов отправиться, куда она ни пожелает и во всякий час.

Когда посланная вернулась с этим ответом к своей барыне, Салабаэтто было дано знать вскоре за тем, в какой бане ему следует на другой день после вечерни поджидать ее. Не говоря о том никому, он поспешно отправился туда в указанный ему час и узнал, что баня была наперед заказана дамой. Прошло немного времени, как явились две рабыни с ношей: одна несла на голове большой хороший матрац из хлопка, другая большую корзину со всяким добром; положив матрац на кровать в одном из банных покоев, они постлали на нем пару тончайших простынь с шелковыми полосами, а затем одеяло из белой киприйской ткани и две подушки, искусно расшитые. Затем, раздевшись и войдя в баню, они начисто вымыли и вымели ее. Немного времени спустя пришла в баню дама, а за нею две другие рабыни. Лишь только представилась возможность, она радостно приветствовала Салабаэтто и после многих глубоких вздохов, крепко обняв и поцеловав его, сказала: «Не знаю, кто бы другой мог довести меня до этого, кроме тебя. Ты зажег мне душу, гадкий ты тосканец». Затем, по ее желанию, они, оба обнажившись, вошли в баню, а вместе с ними и две рабыни. Здесь, не дав никому прикоснуться к нему, она сама мускусным и гвоздичным мылом вымыла всего Салабаэтто, а затем велела рабыням вымыть и растирать самое себя. Сделав это, рабыни принесли две белоснежные тонкие простыни, от которых так пахло розами, что все вокруг благоухало ими. Одна обернула в простыню Салабаэтто, другая в другую – даму, взвалили их себе на плечи и положили их в приготовленную постель. Здесь, когда пот у них прошел, рабыни сняли с них одни простыни, и они остались лежать голые в других. Вынув из корзины прекраснейшие серебряные флаконы, наполненные один розовой водой, другой померанцевой и еще один с жасминной и другими душистыми водами, опрыскали их, после чего, достав ящик с сластями и дорогими винами, они сами несколько подкрепили себя. Салабаэтто казалось, что он в раю, и он тысячу раз заглядывался на даму, в самом деле красивую, и веком показался ему каждый час, пока не ушли рабыни и он не очутился в ее объятиях. Когда, по приказанию своей госпожи, они вышли, оставив в комнате зажженный факел, она обняла Салабаэтто, он – ее, и к великому удовольствию Салабаэтто, которому казалось, что она вся тает от любви к нему, они долгое время пробыли вместе.

Когда даме показалось, что пора встать, позвав рабынь, они оделись, снова несколько подкрепили себя напитками и сластями, а лицо и руки омыли теми ароматическими водами. Расставаясь, дама сказала Салабаэтто: «Мне было бы очень приятно, если б ты пожелал сегодня вечером прийти поужинать и переночевать у меня». Салабаэтто, уже увлеченный ее красотой и хитрой приветливостью и твердо убежденный, что она любит его пуще глаза, отвечал: «Мадонна, всякое ваше желание мне в высшей степени приятно, потому и сегодня вечером и всегда я намерен делать все, что вам угодно и что будет вами приказано». Вернувшись домой, дама приказала хорошенько убрать свою комнату утварью и вещами и, заказав роскошный ужин, стала поджидать Салабаэтто. Когда немного смерклось, он отправился туда и, радостно встреченный, весело поужинал, и ему прекрасно прислуживали. Войдя затем в ее комнату, он ощутил чудесный запах алойного дерева, увидел постель, богато вышитую киприйскими птичками, а на вешалках много красивых платьев. Все это взятое вместе и каждое в особенности заставило его предположить, что она знатная и богатая дама. Хотя об ее жизни, слышал он, сказывали иное, он ни за что на свете не хотел тому верить и если и допускал, что она кое-кого провела, никоим образом не предполагал, чтобы то же могло случиться и с ним. Он пробыл с ней ночь в величайшем удовольствии, воспаляясь к ней все более и более. Когда настало утро, она надела на него красивый и изящный серебряный поясок с прекрасным кошельком и сказала ему: «Милый мой Салабаэтто, не забывай меня, и как сама я в твоем распоряжении, так и все, что тут есть и что я могу сделать, все к твоим услугам». Салабаэтто весело обнял ее и поцеловал и, выйдя из дома, отправился туда, где собирались купцы.

Так он бывал у нее раз и два, ничего не затрачивая и с каждым часом все более увязая в западне. Случилось, что он распродал свои сукна на чистые деньги и порядочно на них заработал, о чем дама тотчас же узнала не от него, а через других. Когда однажды вечером Салабаэтто к ней отправился, она принялась болтать с ним и шутить, целуя и обнимая его и представляясь столь в него влюбленной, что, казалось, она изноет от любви в его объятиях; она пожелала подарить ему еще два прекрасных серебряных кубка, которые у нее были, но Салабаэтто не захотел брать их, потому что получил от нее раз и другой вещи стоимостью флоринов в тридцать золотом, а никогда не мог добиться того, чтобы она приняла от него что-либо, что стоило грош. Наконец, когда она хорошенько его воспламенила, притворяясь влюбленной и щедрой, одна из ее рабынь, по уговору с нею, позвала ее, вследствие чего, выйдя из комнаты и помешкав некоторое время, она вернулась назад плача и, бросившись ничком на кровать, стала так жалобно стонать, как ни одна женщина. Изумленный Салабаэтто обнял ее и принялся сам с ней плакать, говоря: «Увы мне! сердце вы мое, что с вами вдруг сталось, что за причина такой печали? Скажите мне это, душа моя». Заставив себя долго упрашивать, она сказала: «Увы мне, милый мой повелитель, я не знаю, что мне начать и что мне сказать. Я только что получила письмо из Мессины, пишет мне мой брат, чтобы, если б даже мне пришлось продать и заложить все, что у меня есть, я непременно прислала ему через неделю тысячу флоринов золотом, иначе ему отрубят голову. Я не знаю, что мне сделать, чтобы достать их так скоро: будь у меня две недели впереди, я нашла бы способ раздобыть их из одного места, где мне следует получить гораздо более, или продала бы какое-нибудь из своих поместий; но я не в состоянии этого сделать и готова была бы скорее умереть, чем получить столь дурную весть». Так сказав, притворяясь сильно опечаленной, она не переставала плакать.

<< 1 ... 17 18 19 20 21 22 23 24 25 ... 39 >>
На страницу:
21 из 39