Все дамы и мужчины много хвалили остроту мадонны Оретты, а королева приказала Пампинее продолжать; поэтому она так начала: – Прекрасные дамы, я сама по себе не умею решить, кто более погрешает: природа ли, уготовляя благородной душе презренное тело, или судьба, доставляя телу, одаренному благородной душой, низменное ремесло, как то мы могли видеть на Чисти, нашем согражданине, и еще на многих других. Этого Чисти, обладавшего высоким духом, судьба сделала хлебником. И я наверно прокляла бы одинаково и природу и судьбу, если бы не знала, что природа мудра, а у фортуны тысяча глаз, хотя глупцы и изображают ее слепой. Я полагаю, что, будучи многомудрыми, они поступают, как часто делают смертные люди, которые при неизвестности будущего хоронят для своих надобностей самые дорогие свои вещи в самых невидных местах своего дома, как менее возбуждающих подозрения, но извлекают их оттуда в случае большой нужды, ибо невидное место сохранит их вернее, чем сделала бы то прекрасная комната. Так и обе прислужницы света скрывают свои наиболее дорогие предметы под сенью ремесл, почитаемых самыми низкими, дабы тем ярче проявился их блеск, когда они извлекут их оттуда, когда нужно. В каком малозначащем деле проявил это хлебник Чисти, открыв духовные очи мессеру Джери Спина, о котором напомнила мне новелла, рассказанная о мадонне Оретте, его жене, – это я хочу пояснить очень хорошенькой новеллой.
Итак, скажу, что, когда папа Бонифаций, у которого мессер Джери Спина был в большой силе, послал во Флоренцию по некоторым своим делам именитых послов и они остановились в доме мессера Джери, обсуждавшего вместе с ними дела папы, мессер Джери, с этими папскими послами, по какому бы то ни было поводу, каждый день ходил пешком мимо церкви Санта Мария Уги, где у хлебника Чисти была своя пекарня и он сам занимался своим ремеслом. Хотя судьба уделила ему ремесло очень низменное, тем не менее так ему в нем благоприятствовала, что он стал богачом, но, ни за что не желая переменить его на какое-нибудь другое, жил очень роскошно, держа, в числе прочих хороших вещей, лучшие белые и красные вина, какие только можно было найти во Флоренции или в окрестности. Видя, что мессер Джери и папские послы всякое утро проходят мимо его двери, а жар стоял большой, он подумал, что было бы очень радушно с его стороны дать им напиться его доброго белого вина; но, сравнивая свое положение с положением мессера Джери, полагал, что будет неприлично, если он отважится пригласить его, и он приискал способ, который побудил бы мессера Джери напроситься самому. В белоснежной куртке, всегда в чисто выстиранном переднике, дававшем ему скорее вид мельника, чем пекаря, каждое утро, в час, когда, по его соображениям, должен был проходить мессер Джери с посланниками, он приказывал ставить перед дверью новенькое луженое ведро с холодной водою, небольшой болонский кувшин своего хорошего белого вина и два стакана, казавшиеся серебряными, так они блестели; усевшись, когда они проходили, и сплюнув раз или два, он принимался пить свое вино, да так вкусно, что у мертвых возбудил бы к нему охоту. Увидев это раз и два утром, мессер Джери спросил на третье: «Ну, каково оно, Чисти, хорошо ли?» Чисти, тотчас же встав, ответил: «Да, мессере, но насколько, этого я не могу дать вам понять, если вы сами не отведаете». У мессера Джери, от погоды ли, или оттого, что он устал более обыкновенного, либо заманило его, как пил Чисти, явилась жажда; обратившись к посланникам, он сказал, улыбаясь: «Господа, хорошо бы нам отведать вина у этого почтенного человека, может быть, оно такое, что мы не раскаемся». И он вместе с ними направился к Чисти; тот велел вытащить из пекарни хорошую лавку и попросил их сесть, а их слугам, подошедшим выполоскать стаканы, сказал: «Ступайте себе, братцы, дайте сделать это мне, потому что наливать я умею не хуже, чем ставить хлебы; и не думайте, чтобы вам удалось отведать хоть капельку». Так сказав, он сам выполоскал четыре хороших новых стакана, велел принести небольшой кувшинчик своего доброго вина и стал прилежно наливать мессеру Джери с товарищами. Вино показалось им таким, что лучше его они давно не пивали, потому они очень расхвалили его, и пока оставались там посланники, почти каждый день мессер Джери ходил с ними пить.
Когда они покончили свои дела и готовились к отъезду, мессер Джери устроил великолепный пир, на который, приглашая нескольких из наиболее именитых граждан, велел позвать и Чисти, который ни под каким видом не захотел пойти. Тогда мессер Джери приказал одному из своих слуг пойти к Чисти за бутылью вина, чтобы за первым блюдом каждому гостю налить его по полустакану. Слуга, может быть, рассерженный тем, что ему ни разу не удалось отведать того вина, взял большую бутыль; когда Чисти увидел ее, сказал: «Сын мой, мессер Джери не ко мне послал тебя». Слуга несколько раз заверял его в том и, не добившись другого ответа, вернулся к мессеру Джери и сказал ему о том. Мессер Джери возразил ему: «Вернись туда и скажи, что посылаю тебя к нему я; если же он еще раз ответит тебе так же, спроси его, к кому я тебя послал». Вернувшись, слуга сказал: «Чисти, мессер Джери в самом деле послал меня к тебе». На это Чисти ответил: «Наверно не ко мне, сын мой». – «Коли так, то к кому же он послал меня?» Чисти ответил: «На Арно».
Когда слуга донес о том мессеру Джери, у него вдруг открылись глаза, и он сказал слуге: «Покажи-ка мне, какую бутыль ты туда носил?» Увидев ее, он сказал: «Правду говорит Чисти»; и, побранив слугу, он велел взять более подходящую. Когда Чисти увидел ее, сказал: «Вот теперь я вижу, что он посылает тебя ко мне, и охотно наполню ее». В тот же день, распорядившись налить тем же вином бочонок, он велел тихонько снесть его в дом мессера Джери, затем пошел туда сам и, встретив его, сказал: «Мессере, я не желал бы, чтобы вы подумали, что меня испугала утрешняя бутыль, но так как мне представилось, вы забыли, что я показал вам намедни моими маленькими кувшинами, то есть, что это вино не столовое, я и хотел напомнить вам об этом сегодня утром. Теперь, не желая быть более его сторожем, я послал его вам все: делайте с ним впредь, что хотите».
Мессер Джери очень охотно принял подарок Чисти, воздал ему благодарность, какая ему показалась приличной, и с тех пор всегда считал его человеком достойным и своим приятелем.
Новелла третья
Монна Нонна находчивым ответом прекращает менее чем приличные шутки флорентийского епископа
Когда Пампинея окончила свою новеллу и все очень похвалили ответ и щедрость Чисти, королеве заблагорассудилось, чтобы далее рассказывала Лауретта, которая и начала весело таким образом: – Милые дамы, сначала Пампинея, а теперь Филомена очень верно коснулись и нашей малой умелости, и красот острого слова; к этому нечего более возвращаться, разве к тому, что сказано было об остротах, о которых я хочу напомнить вам, что они, по существу, должны причинить такое укушение слушателю, как кусает овца, не как собака; ибо если бы острота грызла как собака, была бы не остротою, а бранью. Вот это и сделали отлично и слова мадонны Оретты и ответ Чисти. Правда, если говорится в ответ и отвечающий кусает как собака, ибо и он был наперед угрызен как бы собакой, за это не надо упрекать, как бы то следовало, если бы того не случилось; поэтому необходимо смотреть, как и когда и кому, а также и где говорятся остроты. Так как некогда один наш прелат мало принял это во внимание, то получил укушение не меньше того, какое сам учинил, что и я хочу показать вам в короткой новелле.
Когда епископом Флоренции был мессер Антонио д’Орзо, достойный и умный прелат, во Флоренцию прибыл некий каталонский дворянин по имени Дего делла Ратта в качестве маршала короля Роберта. Будучи красивым собою и большим волокитой, он случайно увлекся одной из числа других флорентийских дам, очень красивой, приходившейся внучкой брату означенного епископа. Узнав, что ее муж, хотя из хорошего рода, был крайне скуп и человек дрянной, он сошелся с ним на том, что даст ему пятьсот флоринов золотом, а тот дозволит ему проспать одну ночь с его женой; поэтому, приказав позолотить серебряные монеты в два сольда, бывшие тогда в обращении, проспав с его женою, хотя это было и против ее желания, отдал их ему. Когда потом все это узналось, дрянному мужу достался лишь урон и насмешки, а епископ, как человек умный, представился, будто обо всем этом ничего не знает.
Так как епископ и маршал часто бывали вместе, случилось в Иванов день, что, когда они ехали рядом верхом и увидели дам на улице, где совершается бег взапуски, епископ заметил одну молодую даму, которую унесла нынешняя чума, по имени монну Нонну деи Пульчи, двоюродную сестру мессера Алессио Ринуччи, которую все вы, должно быть, знали; ее-то, тогда свежую и молодую, находчивую и решительную, незадолго перед тем вышедшую замуж в Порта Сан Пьеро, он и показал маршалу; затем, когда был близко от нее, положил ему руки на плечо и сказал: «Нонна, как тебе это покажется? Уверена ли ты в том, что с ним совладаешь?» Нонне показалось, что эти слова несколько задели ее честь и должны были запятнать ее во мнении тех, кто их слышал, а их было много; потому, не затем чтобы смыть это пятно, а чтобы воздать ударом на удар, она тут же ответила: «Мессере, может быть, он и не одолел бы меня, но я желала бы во всяком случае, чтобы деньги были настоящие».
Когда услыхали эти слова маршал и епископ, почувствовали, что их одинаково укорили: одного – как учинившего бесчестную проделку с внучкой брата епископа, другого – как оскорбленного в лице внучки собственного брата; не взглянув друг на друга, стыдясь, они молча удалились, ничего не ответив ей в тот день. Таким образом, молодой женщине, задетой, не непристойно было задеть и другого остротою.
Новелла четвертая
Кикибио, повар Куррадо Джьянфильяцци, метким словом, сказанным в свое спасение, обращает гнев Куррадо в смех и избегает злой участи, которой грозил ему Куррадо
Уже Лауретта умолкла и все высоко превозносили Нонну, когда королева повелела Неифиле продолжать. Она сказала: – Любезные дамы, хотя находчивый ум часто внушает говорящим, смотря по обстоятельствам, быстрые, полезные и прекрасные слова, но и случай, являющийся иногда в помощь боязливым, внезапно кладет им в уста таковые же, которые в покойном состоянии духа говорящий никогда не сумел бы и найти. Это я хочу показать вам моей новеллой.
Как то всякая из вас могла слышать и видеть, Куррадо Джьянфильяцци, именитый гражданин нашего города, был всегда щедрым и гостеприимным и, живя по-рыцарски, постоянно находил удовольствие в собаках и ловчих птицах; о других его больших деяниях я теперь не говорю. Однажды, когда поблизости Перетолы его сокол взял журавля, он, найдя птицу молодой и жирной, послал ее своему хорошему повару, по имени Кикибио, венецианцу, велев сказать ему, чтобы он изжарил его и старательно приготовил к ужину. Кикибио, будучи легкомысленным, каким и казался, приготовил журавля, поставил на огонь и стал его тщательно жарить. Когда он почти уже изжарил его и от него пошел сильнейший запах, одна женщина той местности, по имени Брунетта, в которую Кикибио был сильно влюблен, случайно зашла на кухню и, почувствовав запах журавля и увидев его, стала умильно просить Кикибио дать ей бедро. Кикибио ответил ей, напевая: «Не получить вам его от меня, донна Брунетта, не получить». Разгневанная этим, донна Брунетта сказала ему: «Клянусь Богом, если ты не дашь мне его, никогда не получишь от меня ничего, чего бы ты захотел». Одним словом, спор поднялся великий; под конец Кикибио, чтобы не огорчить свою милую, отнял одно бедро журавля и дал ей. Когда затем Куррадо и его гостям подан был журавль без одного бедра и Куррадо дался диву, он велел позвать Кикибио и спросил его, что сталось с другим бедром журавля. На это любивший прилгнуть венецианец тотчас же ответил: «Господин мой, у журавлей всего лишь одно бедро и одна нога». Тогда Куррадо гневно сказал: «Как, черт возьми, у них всего одно бедро и одна нога? Будто я, кроме этого, не видел других журавлей?» Кикибио продолжал утверждать: «Оно так, как я вам говорю, мессере, и если вам угодно, я покажу это вам на живых». Куррадо, из внимания к бывшим у него гостям, не захотел рассуждать далее, но сказал: «Так как ты готов показать мне на живых, чего я никогда не видел и не слыхал, чтобы так было, я хочу увидеть это завтра же и удовлетворюсь; но клянусь тебе телом Господним, если окажется иначе, я велю так тебя отделать, что, пока ты будешь жив, станешь, на твою беду, поминать мое имя».
Так кончился спор в этот вечер, но на следующее утро, лишь только занялся день, Куррадо, у которого гнев не прошел со сном, поднялся еще рассерженный, велел привести коней и, посадив Кикибио на клячу, направился с ним к реке, где обыкновенно перед рассветом водились журавли, и говорит: «Сейчас мы увидим, кто вчера солгал, ты или я». Видя, что у Куррадо гнев еще не прошел, а ему приходится оправдать свою ложь, и не зная, как это сделать, Кикибио ехал за Куррадо в величайшем в свете страхе и охотно бы убежал, кабы мог; не будучи в состоянии это сделать, он посматривал то вперед, то назад, то по сторонам, и что ни увидит, ему и кажется, что то журавли стоят на двух ногах. Уже они были близко от реки, когда он раньше других увидел на ее берегу двенадцать журавлей, стоявших на одной ноге, как они это обыкновенно делают, когда спят. Потому он тотчас же показал их Куррадо, сказав: «Вы можете легко убедиться, ведь вчера вечером я правду вам говорил, что у журавлей одно лишь бедро и одна лишь нога; посмотрите-ка на тех, что там стоят». Увидев их, Куррадо сказал: «Подожди, я покажу тебе, что у них по две ноги», и, подойдя к ним поближе, закричал: «Охо-хо!» От этого крика журавли спустили другую ногу и, сделав несколько шагов, пустились наутек. Тогда, обратившись к Кикибио, Куррадо сказал: «Что скажешь ты на это, обжора? Веришь ли, что у них две ноги?» Кикибио, почти растерявшись, ответил, сам не зная, откуда у него явился ответ: «Да, мессере, но вы не закричали охо-хо! тому, что был вчера вечером, ибо, если бы так закричали, он бы так же спустил другое бедро и другую ногу, как то сделали эти». Куррадо так понравился этот ответ, что весь его гнев обратился в веселость и смех, и он сказал: «Ты прав, Кикибио, мне так бы и сделать». Так-то Кикибио быстрым и потешным ответом избежал невзгоды, и его господин помирился с ним.
Новелла пятая
Мессер Форезе да Рабатта и мессер Джьотто, живописец, возвращаясь из Муджелло, взаимно издеваются над своим жалким видом
Когда Неифила умолкла и дамы выразили большое одобрение ответу Кикибио, Памфило так начал по желанию королевы: – Дражайшие дамы, часто случается, что как фортуна среди низких ремесл таит иногда величайшие сокровища доблести, что недавно показала Пампинея, так природа скрывает в безобразнейших человеческих телах чудеснейшие дарования. Это ясно проявилось в двух наших согражданах, о которых я намерен коротенько рассказать вам. Ибо один из них, прозванный мессер Форезе да Рабатта, был маленького роста, безобразный, с таким плоским лицом и такой курносый, что было бы гадко и тому из семьи Барончи, у которого лицо было всего уродливее; а вместе с тем у него было такое понимание законов, что многие знающие люди прозвали его сокровищницей гражданского права. Другой, имя которому было Джьотто, обладал таким превосходным талантом, что не было ничего, что в вечном вращении небес производит природа, мать и устроительница всего сущего, что бы он карандашом либо пером и кистью ни написал так сходно с нею, что казалось, это не сходство, а скорее сам предмет, почему нередко случалось, что вещи, им сделанные, вводили в заблуждение чувство зрения людей, принимавших за действительность, что было написано. Так как он снова вывел на свет искусство, в течение многих столетий погребенное по заблуждению тех, кто писал, желая скорее угодить глазам невежд, чем пониманию разумных, он по праву может быть назван одним из светочей флорентийской славы; тем более, чем с большею скромностью он приобрел ее, будучи, пока жил, мастером надо всеми и постоянно отказываясь от названия мастера. И этот отверженный им титул тем более блестел на нем, чем с большим желанием и жадностью им злоупотребляли те, что знали менее его, либо его ученики. Но хотя его искусство было и превосходное, он тем не менее ни фигурой, ни лицом не был ничем красивее мессера Форезе.
Но, обращаясь к новелле, скажу, что у мессера Форезе и Джьотто были в Муджелло имения; случилось мессеру Форезе поехать поглядеть на свои, в ту пору, когда летом суды не действуют, и он уже возвращался верхом на дрянной лошаденке, когда встретил Джьотто, также осмотревшего свои поместья и возвращавшегося во Флоренцию. Был он и по лошади и по убранству ничем его не лучше; как люди старые, двигаясь тихим шагом, они поехали вместе. Случилось, как то часто бывает летом, что их внезапно захватил дождь, от которого они как могли скорее укрылись в доме одного крестьянина, приятеля и знакомого того и другого. По некотором времени, когда не видно было, что дождь перестанет, а им хотелось в тот же день попасть во Флоренцию, они попросили крестьянина ссудить им два старых плаща, какие носят в Романье, и две шляпы, изношенных до ветхости, ибо лучших не было, и пустились в путь. И вот, когда они проехали немного, видя себя совсем промокшими и загрязненными брызгами, которые лошади, ступая, производят в большом количестве (что обыкновенно не умножает благоприличия), они, долго ехавшие молча, принялись беседовать, так как и погода несколько разгулялась. Мессер Форезе ехал, слушая Джьотто, который был отличный собеседник; начав разглядывать его сбоку, с головы до ног и всего кругом и видя его таким растрепанным и некрасивым, он, не обращая внимания на самого себя, засмеялся и сказал: «Джьотто, что, если бы теперь встретился с нами какой-нибудь чужой человек, никогда не видевший тебя, как ты полагаешь: поверил ли бы он, что ты – лучший живописец в мире, каков ты и есть?» На это Джьотто тотчас же ответил: «Мессере, я думаю, что поверил бы, если бы, взглянув на вас, поверил, что вы знаете аз-буки-веди». Как услышал это мессер Форезе, познал свою оплошность и увидел, что каков был товар, такова была и цена.
Новелла шестая
Микеле Скальца доказывает некоторым молодым людям, что Барончи – самые благородные люди на свете и в приморье, и выигрывает ужин
Дамы еще смеялись над прекрасным и быстрым ответом Джьотто, когда королева велела продолжать Фьямметте, начавшей говорить таким образом: – Юные дамы, Барончи, упомянутые Памфило, может быть, не так вам известные, как ему, напомнили мне новеллу, в которой доказывается, каково их благородство. Не отходя от нашего предмета, я хочу рассказать вам ее.
Не мало времени прошло с тех пор, как в нашем городе жил юноша по имени Микеле Скальца, самый приятный и потешный человек в свете, у которого наготове были самые невероятные рассказы, почему молодым флорентийцам было очень приятно залучить его к себе, когда они собирались обществом. Случилось однажды, когда он был с некоторыми другими в Монт Уги, что между ними возник такой спор: какие из флорентийцев самые родовитые и древнего рода? Из них одни говорили, что Уберти, другие – что Ламберти; один – одно, другой – другое, как кому казалось. Слушал это Скальца и, усмехнувшись, сказал: «Убирайтесь вы, убирайтесь, дураки, вы сами не знаете, что говорите: самые благородные и древние – Барончи; в этом согласны все философы и все, кто их знает, как я; и дабы вы не подумали, что я разумею других, я говорю о Барончи у Санта Мария Маджьоре, ваших соседях». Как услышали это молодые люди, ожидавшие, что он скажет другое, все начали издеваться над ним, говоря: «Ты смеешься над нами, точно мы не знаем Барончи, как и ты». Скальца сказал: «Клянусь Евангелием, я не смеюсь, а говорю правду, и если есть между вами кто-нибудь, кто побьется об ужин для победителя и шестерых товарищей по его благоусмотрению, я охотно его поставлю и сделаю еще больше, предоставив себя суду всякого, кого вам будет угодно». Один из них, по имени Нери Моннини, сказал: «Я намерен выиграть этот ужин». Сговорившись выбрать судьею Пьеро ди Фьорентино, в доме которого они находились, они пошли к нему, а за ними и все другие, чтобы посмотреть, как проиграет Скальца, и раздосадовать его. Когда они рассказали все, что было говорено, Пьеро, юноша разумный, выслушал сперва доводы Нери, затем, обратившись к Скальца, сказал: «А ты как докажешь то, что утверждаешь?» Скальца ответил: «Как? Я докажу это таким доводом, что не только ты, но и он, отрицающий это, скажет, что я говорю правду. Вы знаете, что чем род древнее, тем благороднее, это и они только что промеж себя утверждали. Барончи древнее всех других, стало быть, благороднее; доказав, что они древнее, я без сомнения выиграю заклад. Вы должны знать, что Барончи были сотворены природою в то время, когда она начала учиться живописи, а другие люди были созданы ею, когда она уже умела писать. А что я говорю в данном случае правду, то обратите внимание на Барончи и на других людей: тогда как у всех других вы увидите лица благообразные и соответственно правильные, из Барончи у одного вы найдете лицо очень длинное и узкое, у другого чрезмерно широкое, у кого нос очень длинный, у кого короткий; у иного подбородок выпятился вперед и загнут кверху, скулы точно у осла; есть такие, у которых один глаз более другого, у иных один ниже другого, как бывает на лицах, которые чертят дети, когда впервые учатся рисовать. Из чего, как я уже сказал, видно очень ясно, что природа устроила их, когда училась живописи, так что они древнее других, стало быть, и благороднее».
Когда Пьеро, бывший судьею, и Нери, побившийся о заклад об ужин, и все другие представили себе все это, выслушав забавный довод Скальца, принялись все смеяться и утверждать, что Скальца прав и выиграл ужин и что поистине Барончи самые благородные и древние, какие есть, не только во Флоренции, но на свете и в приморье. Поэтому, желая сказать, что лицо у мессера Форезе некрасиво, Памфило имел право выразиться, что и для любого из Барончи оно было бы гадким.
Новелла седьмая
Мадонна Филиппа, захваченная мужем с ее любовником и вызванная в суд, освобождает себя быстрым, шутливым ответом и дает тем повод изменить закон
Уже Фьямметта умолкла, а все еще смеялись над необычным доводом, приведенным Скальца с целью возвысить над всеми другими благородство Барончи, когда королева приказала Филострато рассказывать, и он начал: – Доблестные дамы, прекрасное дело – уметь во всех случаях хорошо владеть словом, но прекраснейшим представляется мне такое уменье, когда того требует необходимость. Этим отлично владела одна благородная дама, о которой я хочу вам рассказать, не только вызвавшая в слушателях веселье и смех, но и освободившаяся от уз позорной смерти, как вы то услышите.
В городе Прато был когда-то закон, не менее достойный порицания, чем жестокий, повелевающий безразлично предавать сожжению как женщину, захваченную мужем в прелюбодеянии с любовником, так и ту, которую нашли бы отдавшейся кому-нибудь за деньги. Пока действовал этот закон, случилось, что одна благородная и красивая дама, влюбленная более, чем какая-либо иная, по имени мадонна Филиппа, найдена была однажды ночью мужем своим, Ринальдо деи Пульези, в ее собственной комнате в объятиях Ладзарино деи Гваццалльотри, из того же города, благородного и прекрасного юноши, которого она любила, как самое себя. Когда увидел это Ринальдо, сильно разгневавшись, едва удержался, чтобы не броситься на них и не убить, и если бы не опасение за самого себя, он так бы и сделал, следуя влечению своего гнева. Воздержавшись от этого, он не воздержался от желания потребовать от законов Прато того, чего сам не имел права учинить, то есть смерти своей жены. Потому, имея в доказательство ее проступка весьма достаточные свидетельства, лишь только настал день, он, ни у кого не спросившись, обвинил жену и вызвал ее в суд. Дама, очень решительная, как обыкновенно бывают все истинно влюбленные, твердо решилась явиться, хотя ее и отговаривали многие друзья и родные, ибо желала скорее мужественно умереть, объявив истину, чем, бежав малодушно, жить вследствие неявки в изгнании и оказаться недостойной такого любовника, каков был тот, в чьих объятиях она провела прошлую ночь. В большом сопровождении женщин и мужчин, убеждавших ее отречься, она, представ перед подесту, с спокойным лицом и твердым голосом спросила, что ему от нее нужно. Подеста поглядел на нее и, видя, что она очень красива и держит себя очень похвально и, судя по ее речам, женщина сильная духом, ощутил к ней жалость и боязнь, как бы она не призналась в чем-нибудь, за что ему пришлось бы, оберегая свою честь, осудить ее на смерть. Тем не менее, не будучи в состоянии обойтись без допроса о том, что было на нее взведено, он сказал: «Мадонна, вот, как видите, муж ваш Ринальдо жалуется на вас, говоря, что застал вас в прелюбодеянии с другим мужчиной, и потому требует, чтобы я, согласно с одним существующим законом, наказал вас за это, приговорив вас к смерти; но я не могу сделать это, если вы не сознаетесь; поэтому подумайте хорошенько, что вы станете отвечать, и скажите мне, правда ли то, в чем обвиняет вас муж». Дама, ничуть не растерявшись, отвечала очень веселым голосом: «Мессере, верно, что Ринальдо – мне муж и что в прошлую ночь он нашел меня в объятиях Ладзарино, в которых, по истинной и совершенной любви, которую я к нему питаю, я бывала много раз. От этого я никогда не отрекусь; но вы знаете, – я в том уверена, – что законы должны быть общие, постановленные с согласия тех, которых они касаются, что не оправдывается этим законом, ибо он связывает бедных женщин, которые гораздо более, чем мужчины, были бы в состоянии удовлетворить многих; кроме того, не только ни одна женщина не выражала на него своего согласия, когда его постановляли, но ни одна не была и призвана, почему он по справедливости может быть назван злостным. Если вы хотите, в ущерб моего тела и своей души, быть его исполнителем, это ваше дело; но, прежде чем вы приступите к какому-либо решению, я попрошу у вас небольшой милости, то есть, чтобы вы спросили моего мужа, не принадлежала ли я ему всецело всякий раз и сколько бы раз ему ни желалось, или нет». На это Ринальдо, не выжидая, чтобы подеста спросил его, тотчас же ответил, что без сомнения его жена по всякой его просьбе всегда подчинялась его желанию. «Итак, – быстро продолжала жена, – я спрашиваю, мессер подеста: если он всегда брал с меня все, что ему было надобно и нравилось, что мне-то было и приходится делать с тем, что у меня в излишке? Собакам, что ли, бросить? Не лучше ли услужить этим благородному человеку, любящему меня более самого себя, чем дать ему потеряться или испортиться?» На это следствие, к тому же по поводу такой и столь известной дамы, собрались почти все жители Прато, которые, услышав столь потешный вопрос, вдоволь нахохотавшись, тотчас же почти единогласно закричали, что жена права и говорит ладно; и прежде чем разойтись оттуда, с поощрения подесты, изменили жестокий закон и положили, чтоб он касался лишь тех жен, которые из-за денег преступаются против своих мужей. Таким-то образом Ринальдо, смущенный своею глупой затеей, удалился из суда, а жена, веселая и свободная, будто восстав из костра, вернулась домой со славой.
Новелла восьмая
Фреско советует своей племяннице не смотреться в зеркало, если, как она говорила, ей неприятно видеть людей противных
Новелла, рассказанная Филострато, на первых порах слегка уязвила стыдом сердца слушавших дам, знаком чего был стыдливый румянец, показавшийся на их лицах; затем, переглядываясь друг с другом и едва удерживаясь от смеха, они, хихикая, дослушали рассказ. Когда он пришел к концу, королева, обратясь к Емилии, велела ей продолжать. И она начала, глубоко переводя дух, точно недавно проснулась: – Милые девушки, так как продолжительное раздумье усиленно и долго держало меня вдали отсюда, я, повинуясь королеве, обойдусь новеллой, быть может, более краткой, чем бы то сделала, если бы была здесь духом, и расскажу вам о глупом заблуждении одной девушки, которое шутливым словом исправил бы ее дядя, если бы она была в состоянии понять его.
Итак, у одного человека, по имени Фреско да Челатико, была племянница, которую звали уменьшительно Ческа; хотя она была красива станом и лицом (не из тех, впрочем, ангельских лиц, какие мы нередко встречаем), она считала себя таковой и столь превосходной, что у нее вошло в обычай порицать мужчин и женщин и все, что она ни видела, вовсе не принимая в расчет самое себя, а была она тем неприятнее, докучливее и придирчивее всякой другой, что ничего нельзя было сделать ей по нраву, к тому же она была столь надменна, что, если бы даже она происходила из французского королевского рода, того было бы слишком. Когда она шла по улице, обнаруживала такую гадливость, что ничего другого не делала, как только морщилась, точно воняло от всякого, кого она видела или встречала. Не говорю о многих других неприятных и противных ее выходках; случилось однажды, что вернувшись домой, где был и Фреско, сев с ним рядом и кривляясь, она то и делала, что отдувалась, вследствие чего Фреско спросил ее: «Что это значит, Ческа, что сегодня праздник, а ты так скоро вернулась домой?» На это она, вся исходя жеманством, ответила: «То правда, что я вернулась скоро, но не воображала же я, чтобы в этом городе мужчины и женщины могли быть так неприятны и невыносимы, как теперь; нет ни одного прохожего на улице, который не был бы мне противен, как лихо, и нет, я думаю, на свете женщины, которой было бы досаднее видеть неприятных людей, чем мне; так чтоб не видеть их, я так скоро и вернулась». Фреско, которому страшно не нравились презрительные ухватки племянницы, отвечал ей на это: «Дочь моя, если тебе так не нравятся неприятные люди, как ты это говоришь, и ты желаешь жить весело, не глядись никогда в зеркало». Но та, которая была пустее тростника, а мудростью мнила сравниться с Соломоном, поняла смысл остроты Фреско не лучше, чем то сделал бы баран; напротив того, сказала, что станет глядеться в зеркало, как и другие. Так она и осталась при своей дурости и теперь еще остается.
Новелла девятая
Гвидо Кавальканти язвит, под видом приличной шутки, нескольких флорентийских дворян, заставших его врасплох
Когда королева заметила, что Емилия отбыла свою новеллу и что никому не осталось рассказывать, кроме нее, за исключением того, кто пользовался льготой говорить последним, она начала так: – Прелестные дамы, хотя сегодня вы предвосхитили у меня более двух новелл, из которых я намеревалась рассказать вам какую-нибудь, тем не менее у меня осталась для сообщения одна, в заключении которой есть такое острое слово, что столь глубокомысленного еще не было сказано.
Итак, вы должны знать, что в прежние времена были в нашем городе очень хорошие и похвальные обычаи, из которых ныне не осталось ни одного благодаря любостяжанию, развившемуся в нем вместе с богатствами и всех их изгнавшему. В числе их был и такой, что по разным местностям Флоренции собирались именитые граждане соседних улиц и составляли общество из известного числа лиц, наблюдая, чтобы принимались лишь такие, которые были бы в состоянии надлежащим образом понести расходы.
Сегодня один, завтра другой, и так все по порядку держали стол, каждый в свой день, для всего общества, причем часто угощали именитых чужеземцев, когда таковые приезжали, а также и других горожан. Точно так же, по крайней мере раз в году, они являлись одетыми на один лад, в некоторые особые дни разъезжали вместе по городу, иногда устраивали военные игры, преимущественно в главные праздники или когда приходила в город какая-нибудь радостная весть о победе или о чем другом.
В числе подобных обществ было и общество мессера Бетто Брунеллески, в которое мессер Бетто и его товарищи очень старались привлечь Гвидо, сына Кавальканте деи Кавальканти; и не без причины, ибо, не говоря о том, что он был из лучших логиков на свете и отличный знаток естественной философии (до чего обществу мало было дела), он был и приятнейший человек, хороших нравов, и прекрасный собеседник; и что бы он ни пожелал сделать, что пристало порядочному человеку, то он умел сделать лучше всякого другого; к тому же был он очень богат, а как умел почтить всякого, кто, по его мнению, был того достоин, того и не выразить словами. Но мессеру Бетто никогда не удавалось залучить его, и он с своими товарищами полагал, что происходило это оттого, что Гвидо, нередко отдаваясь своим мыслям, сильно чуждался людей. А так как он держался отчасти учения эпикурейцев, говорили в простом народе, что его размышления состояли лишь в искании, возможно ли открыть, что Бога нет.
Случилось однажды, что, выйдя из Орто Сан Микеле и пройдя по Корсо дельи Адимари, которым он часто хаживал, к Сан Джьовани, где кругом были большие мраморные гробницы, что ныне в Санта Репарата, и многие другие, Гвидо очутился между находящимися там колоннами из порфира, теми гробницами и дверями Сан Джьовани, которые были заперты, – когда мессер Бетто и общество, проезжая верхом по площади Санта Репарата, завидели Гвидо между теми гробницами и сказали: «Пойдем подразним его». Пришпорив коней, они, как бы в потешном набеге, почти наскакали на него, прежде чем он заметил, и стали говорить ему: «Гвидо, ты отказываешься быть в нашем обществе; но скажи, когда ты откроешь, что Бога нет, то что же из этого будет?» На это Гвидо, видя себя окруженным, тотчас же сказал: «Господа, вы можете говорить мне у себя дома все, что вам угодно», и, опершись рукою на одну из тех гробниц, – а они были высокие, – будучи очень легким, он сделал прыжок, перекинулся на другую сторону и, освободясь от них, удалился.
Те остались, переглядываясь друг с другом, и стали говорить, что Гвидо выжил из ума, ибо то, что он ответил, не имеет никакого смысла, и там, где они обретаются, у них дела не более, чем у всех других граждан, и у Гвидо – не менее, чем у кого-нибудь из них. На это, обратившись к ним, мессер Бетто сказал: «Сами вы выжили из ума, коли не поняли его: он вежливо и в немногих словах сказал нам величайшую в свете грубость, ибо, если вы хорошенько поразмыслите, эти гробницы – жилища мертвых, так как в них кладутся и покоятся мертвые, а он говорит, что это – наш дом, дабы показать нам, что мы и другие – простецы и неученые, сравнительно с ним и другими учеными людьми, хуже мертвых и потому, находясь здесь, обретаемся у себя дома». Тогда все поняли, что хотел сказать Гвидо и, застыдившись, никогда более не приставали к нему, а мессера Бетто считали с этих пор проницательным и умным человеком.
Новелла десятая
Брат Чиполла обещает некоторым крестьянам показать перо ангела, но, найдя вместо него угли, говорит, что это те, на которых изжарили Сан Лоренцо
Когда все из общества отбыли свои рассказы, Дионео увидел, что приходится говорить ему. Потому, не ожидая особо торжественного приказания, попросив умолкнуть тех, кто еще продолжал хвалить слышанную им остроту Гвидо, он начал: – Милые дамы, хотя у меня и есть льгота – рассказывать обо всем, что мне угодно, я не хочу сегодня отстать от предмета, о котором все вы очень удачно говорили, но, ступая по вашим следам, намерен показать вам, как искусно, спохватившись, один монах ордена св. Антония избежал глумления, уготованного ему двумя юношами. И вы не посетуйте, если я, чтобы хорошенько и подробнее рассказать новеллу, несколько распространюсь, ибо, поглядев на солнце, вы увидите, что оно еще в середине неба.
Чертальдо, как вы, быть может, слышали, местечко в долине Эльзы, лежащее в нашей области, и хотя оно невелико, в нем прежде жили родовитые и зажиточные люди. Туда-то, как в место злачное, имел обыкновение являться раз в году для сбора милостыни, которую подают им глупцы, один из монахов ордена св. Антония, по имени брат Чиполла (Луковица), которого там охотно принимали, быть может, не менее из-за имени, чем по иным соображениям набожности, ибо тамошняя почва производит луковицы, славящиеся по всей Тоскане.
Был этот брат Чиполла небольшого роста, с рыжими волосами и веселым лицом, один из самых ловких в свете проходимцев; к тому же, не имея никаких познаний, такой отличный, находчивый оратор, что кто не знал бы его, не только счел бы за большого риторика, но сказал бы, что это – сам Туллий, а может быть, и Квинтильян; и почти всем в той местности он приходился кумом, другом либо приятелем. И вот однажды он отправился туда, по своему обыкновению, в августе и утром в воскресенье, когда все добрые люди и женщины окружных деревень пришли к обедне в приходскую церковь, выступил, когда ему показалось, что пора, и сказал: «Господа и дамы, как вам известно, у вас в обычае ежегодно посылать бедным великомощного мессера св. Антония от вашей пшеницы и вашего жита, – кто мало, а кто и много, смотря по своему состоянию и благочестию, – дабы блаженный св. Антоний был на страже волов, и ослов, и свиней, и овец ваших; кроме того, у вас существует обыкновение, особенно у тех, кто приписан к нашему братству, платить тот небольшой должок, что платится раз в году. Для сбора всего этого я и послан моим наибольшим, то есть господином аббатом; потому, с благословения Божия, после девятого часа, когда вы услышите трезвон, приходите сюда к церкви, где я, по обычаю, скажу вам проповедь, а вы приложитесь ко кресту; а кроме того, зная, что все вы особенно почитаете великомощного мессера св. Антония, в виде особой милости я покажу вам святейшие и прекрасные мощи, которые я сам привез из святых мест за морем; это – одно из перьев ангела Гавриила, которое осталось в святилище Девы Марии, когда он сообщил ей в Назарете благую весть». Сказав это, он ушел и продолжал служить обедню.
Когда брат Чиполла говорил это, были в церкви, в числе многих других, и двое молодых людей, очень лукавых; один – по имени Джьованни дель Брагоньера, другой – Биаджио Пиццини. Немного посмеявшись промеж себя над мощами брата Чиполла, хотя оба были его друзьями и с ним водились, они решились сыграть с ним по поводу того пера некую шутку. Проведав, что брат Чиполла в то утро обедает в замке у одного своего приятеля, лишь только они узнали, что он за столом, вышли на улицу и отправились в гостиницу, где остановился брат Чиполла, с таким намерением, что Биаджио должен вступить в беседу с слугой брата, а Джьованни поищет в вещах брата то перо, каково бы оно ни было, и стащит его у него, дабы посмотреть, что он потом расскажет о том народу.
У брата Чиполла был слуга, которого одни звали Гуччьо Балена (Кит), другие – Гуччьо Имбратта (Замараха), а кто звал его и Гуччьо Порко (Свинья); и был он такой юродивый, что Липпо Топо наверное никогда не делал ничего подобного; брат Чиполла часто, бывало, шутил над ним в своем кружке и говорил: «У моего слуги девять таких качеств, что если бы любое из них было у Соломона или Аристотеля, либо у Сенеки, этого было бы достаточно, чтобы испортить всякую их добродетель, всю их мудрость и всю их святость. Представьте теперь, что это должен быть за человек, у которого нет никакой добродетели, ни мудрости, ни святости, а тех качеств девять?» И когда порой его спрашивали, какие эти девять качеств, он, сложив их в рифмы, отвечал: «Я скажу вам это: он ленив, грязен и лжив; нерадив, непослушлив и бранчив, незаботлив, безнравствен и непамятлив; кроме того, за ним водятся при этих и некоторые другие грешки, о которых лучше умолчать. А что всего смешнее из его проделок, это – то, что он всюду хочет жениться и нанять дом; а так как у него борода большая, черная и масленая, он считает себя столь красивым и привлекательным, что полагает, сколько бы женщин его ни увидали, все в него влюбляются; если бы дать ему свободу, он стал бы бегать за всеми, обронив ремень от портков. Правда, он мне в большую помощь, ибо нет никого, кто бы пожелал поговорить со мною столь тайно, чтобы он не захотел послушать и на свою долю, а когда случится меня о чем-либо спросят, он так боится, что я не сумею ответить, что тотчас же отвечает да или нет, как, по его мнению, следует».
Ему-то, оставив его в гостинице, брат Чиполла наказал хорошенько смотреть, чтобы никто не касался его вещей, особенно его мешков, ибо в них были святыни. Но Гуччьо Имбратта, которому пребывать на кухне было милее, чем соловью на зеленых ветках, особенно когда он чуял там какую-нибудь служанку, увидел на кухне хозяина одну, жирную и толстую, маленькую и безобразную, с парой грудей, что две навозных корзины, с лицом точно у Барончи, всю потную, засаленную и продымленную; не иначе, как ястреб бросается на падаль, он спустился туда, оставив на произвол комнату брата Чиполла и все его вещи, и, хотя дело было в августе, подсев к огню, завел с служанкой беседу – а ей имя было Нута, – говоря, что он дворянин по доверенности и у него тысячи лжефлоринов, не считая тех, которые он должен другим, а их скорее более, чем менее; что он – мастер на все руки, на слово и на дело, так что Боже упаси. Невзирая на свою рясу, на которой было столько жира, что он оздобил бы похлебку в монастырском котле Альтопашьо, на свою куртку, рваную и штопаную, лоснившуюся от грязи на воротнике и под мышками, с большим количеством и более разноцветных пятен, чем какие когда-либо встречались на татарских и индийских тканях; забыв о своих башмаках, совсем разодранных, и о дырявых чулках, он сказал ей, точно он был сир Кастильонский, что хочет одеть ее и устроить и, избавив от печальной необходимости жить у других, не обещая богатства, открыть ей надежду на лучшую судьбу, и еще многое другое; но хотя говорил он ей это очень любезно, все было точно на ветер и, как большая часть его предприятий, не послужило ни к чему.
Итак, оба юноши нашли Гуччьо Порко занятым около Нуты; очень довольные этим, ибо их дело было сделано наполовину, они без чьего-либо препятствия вошли в комнату брата Чиполла, которую нашли открытою, и первое, что они принялись обыскивать, был мешок, где находилось перо; раскрыв его, они нашли в большом узле, обернутом шелковой тканью, небольшой ларчик, отворив который обрели перо из хвоста попугая, и предположили, что это и есть то самое, которое он обещал показать жителям Чертальдо. Он в самом деле мог в те времена легко уверить их в этом, ибо роскошные диковинки Египта лишь в малой мере перешли тогда в Тоскану, как потом перешли в величайшем изобилии к общему разложению Италии. И если вообще они мало были известны, в той местности жители почти их не знали; мало того, пока еще в силе была грубая простота дедов, они не только не видали попугаев, но никогда и вовсе не слышали упоминания о них.