Неспешно расхаживая по своей темной зашторенной гостиной, потея в липкой дремотной духоте, то и дело почесывая жирную, как у рыночной торговки, грудь, У По Кин похвалялся перед супругой. Жена сидела на циновке, курила тонкую белую сигару. Через раскрытую дверь в спальню виднелся угол монументального, торжественного, напоминавшего катафалк ложа, на котором великое множество раз судья тешил плоть сладострастным насилием.
Ма Кин услышала наконец про то самое «другое дело», которое побудило мужа начать атаку на доктора Верасвами. Презирая женский ум, глава семьи все-таки рано или поздно поверял свои тайны супруге, ибо в ближайшем окружении лишь она нисколько его не боялась, так что было особенно приятно поражать, восхищать именно ее.
– Ну, Кин-Кин, смотри, все по плану! Восемнадцать анонимных писем, одно лучше другого. Я б тебе даже кое-что почитал, умей ты оценить.
– А если белые не обратят внимания?
– Не обратят? Х-ха! Еще как, еще как обратят! Уж я-то их натуру знаю, и, скажу тебе, насчет этаких письмишек я умею: сочиню всегда в точности, чтобы их пронять.
Действительно, У По Кин знал и умел. Письма уже успели растревожить адресатов, наиболее впечатлив важнейшего из них – мистера Макгрегора.
Два дня назад представитель комиссара весь вечер беспокойно размышлял относительно возможной нелояльности доктора. Открытое сопротивление властям, разумеется, исключено, но сколь надежны внутренние убеждения? В Индии человека оценивают не по тому, что делается им, а по тому, каков он. Малейшая тень нелояльности мгновенно губит карьеру туземного чиновника. Впрочем, мистер Макгрегор был слишком справедлив для того, чтобы немедленно отлучить даже уроженца Востока. Поэтому и за полночь он все еще сидел над грудой секретных бумаг, включавших пять анонимных писем, полученных им лично, и два скрепленных иглой кактуса письма из почты начальника полиции.
Не утихали также слухи и пересуды. У По Кин понимал, что одних обвинений доктора в измене будет недостаточно, необходимо очернить его во всем статьям. Так что, помимо политической измены, доктору вменялись в вину пытки, взятки, изнасилования, подпольные хирургические операции, а также проведение законных операций в пьяном виде, убийства посредством ядов и магии, нарушение заповедей индуизма и попрание буддийских святынь (ношение обуви в пагоде), продажа разбойникам свидетельств о скоропостижной смерти их жертв вследствие ангины и гомосексуальные преследования юного барабанщика из полицейского отряда. Мистер Макгрегор поначалу равнодушно воспринимал сообщения об этой единоличной сумме пороков Макиавелли, Джека-потрошителя и маркиза де Сада: представитель комиссара давно привык не обращать внимания на подобные доносы. Однако последняя анонимка нанесла удар действительно великолепный.
Дело касалось сбежавшего бандита. Отсидев половину срока из положенных ему семи лет, разбойник Нга Шуэ О стал готовиться к побегу. Для начала его друзья на воле сумели подкупить охранника. С авансом в сто рупий тюремный страж отпросился в деревню хоронить родственника и неделю блаженствовал в мандалайских борделях. Затем, поскольку время шло, но побег все откладывался, тоскующий по борделям охранник решил еще подзаработать, выдав преступный план судье. У По Кин случай, конечно, не упустил – охраннику, пригрозив, велел держать язык за зубами, а в самую ночь побега, когда уж поздно было чем-либо воспрепятствовать, анонимно уведомил главу округа о лихом злоумышленном сговоре, во главе которого был назван, разумеется, тюремный начальник, известный мздоимец Верасвами.
Утром в тюрьме поднялся тарарам, полиция и конвоиры носились, обыскивая каждый закоулок (Нга Шуэ О уже далеко уплыл в заботливо приготовленном судьей сампане). Мистер Макгрегор был сражен. Кем бы ни являлся анонимщик, на сей раз донос подтвердился и сговор, безусловно, имел место. А коль скоро возникли основания подозревать доктора во взятках, то – логика не совсем строгая, но вполне ясная представителю комиссара – значительно вероятнее сделалась и скрытая политическая неблагонадежность.
Одновременно У По Кин обрабатывал и других белых. Отогнать от Верасвами гаранта его престижа, трусливого дружочка Флори, не составляло труда. Сложнее было с Вестфилдом; у начальника полиции имелось немало информации насчет делишек местного судьи; к тому же полицейские извечно ненавидят судейских. Но даже такой расклад У По Кин сумел обернуть себе на пользу – очередная анонимка винила доктора в союзе с отъявленным мерзавцем и вымогателем У По Кином. Это Вестфилда убедило.
Эллису писать было незачем, он и без понуждений рвался съесть доктора живьем. Зато одно из писем знаток европейских душ не поленился послать миссис Лакерстин. Чувствительной (и влиятельной) леди кратко сообщалось, что Верасвами подстрекает аборигенов похищать и насиловать белых женщин. Детали не понадобились – У По Кин точно определил больное место: «мятеж», «пропаганда», «националисты» рисовались миссис Лакерстин одной жуткой, порой до утра не дававшей уснуть картиной сверкающих глазами и яростно срывающих с нее платье смуглых грузчиков. В общем, сколь ни благоприятно было прежде мнение европейцев о докторе Верасвами, теперь оно стремительно менялось к худшему.
– Видишь? – самодовольно подытожил У По Кин. – Я его подрубил со всех сторон, осталось лишь толкнуть мертвое дерево. Недельки через три я и толкну.
– Как это?
– Ладно, расскажу тебе. Смыслишь ты мало, но рот на замке держать умеешь. Слышала ты про бунт, который затевают в Тхонгве?
– Ой, глупые крестьяне, куда им с их дахами и копьями против индийских солдат? Их же перестреляют, как зверей в лесу.
– Ясное дело! Начнут беситься – перебьют. Ишь, темнота, рубах, которые пуль не боятся, накупили. Тупая деревенщина!
– Бедные люди! Почему ты их не остановишь? Не надо арестовывать, просто скажи им, что все тебе, судье, про них известно, и они сразу притихнут.
– Ну, я, конечно, мог бы, мог бы. Но уж не стану, нет! Только смотри молчи, жена, – мятеж-то мой. Я сам его готовлю.
– Ты?!
Сигара выпала изо рта Ма Кин, узкие глаза в ужасе округлились.
– Что ты такое говоришь? Ты и мятеж? Этого быть не может!
– Может, может. И пришлось-таки мне похлопотать. Колдуна этого нашел в Рангуне – отменный плут, факир, всю Индию с цирком объехал, рубахи от пуль мы с ним на распродаже по полторы рупии сторговали. Денег-то, я тебе скажу, порядочно ушло.
– Но мятеж! Битва, кровь, столько людей убьют! Ты не сошел с ума? Ты не боишься, что и тебя застрелят?
У По Кин оцепенел от изумления.
– Святые небеса! О чем ты, женщина? Я, что ли, буду бунтовать? Я, испытанный, вернейший слуга правительства? Ну, ты надумаешь! Я тебе говорю, что здесь мои мозги, а не мое участие. Шкуры пускай дырявят олухам деревенским. Про мое к этому касательство известно только двоим-троим надежным людям, сам я чист как стеклышко.
– Но ведь ты подговаривал взбунтоваться?
– А как же? Если Верасвами изменник, должен я для доказательства всем показать мятеж? А? Должен или нет?
– Ах вот оно что! И потом ты скажешь, что доктор виноват?
– Наконец-то дошло! Тут и тупице ясно, что мне бунт нужен, только чтобы подавить его. Я этот… слово еще у Макгрегора такое длинное?.. Я про-во-ка-тор. Умный провокатор, понимаешь? Э-э, где тебе. Сам разжигаю дураков, сам и ловлю. Чуть забурлят, а я их – хоп, и под арест! Кого повесят, кого в каторгу, а я – я буду первый, кто бросился в бой со злодеями. Бесстрашный, благородный У По Кин, герой Кьяктады!
Улыбнувшись и приосанившись, судья вновь принялся прохаживаться вперевалку туда-сюда. После некоторых молчаливых размышлений Ма Кин сказала:
– Все-таки не пойму зачем? Куда это ведет? И при чем здесь индийский доктор?
– Пустая твоя голова! Не помнишь разве, как я говорил: мне Верасвами поперек дороги. Что бунт его рук дело, может, и не доказать, но все равно доверие он потеряет, это точно. Европейцы наверняка подумают, что он как-то замешан, так уж мозги у них устроены. А Верасвами падает – я поднимаюсь, ему больше позора – мне больше чести. Теперь ясно?
– Ясно, что ум у тебя насквозь злой и план твой подлый. Не стыдно ли тебе все это мне рассказывать?
– Давай-давай! Давно не причитала?
– И почему тебе хорошо только, если другим вред? Ты подумай, как будет доктору, когда его уволят, каково будет тем несчастным деревенским, которых застрелят, или выпорют до полусмерти, или в тюрьму посадят на всю жизнь. Что тебе с этого? Денег все мало?
– Деньги! Кто говорит про деньги? Пора сообразить, что бывает кое-что поважнее. Слава. Величие. А вдруг сам губернатор орден к моей груди приколет? А? Не гордилась бы такой честью?
Ма Кин грустно покачала головой.
– Когда ты вспомнишь, что не вечный? Знаешь ведь, что настигнет творивших зло. Станешь вот жабой или крысой. Или еще хуже – в ад попадешь. Один священник рассказывал, он сам читал в англичанских святых книгах: тысячи веков два огненных копья будут терзать грешное сердце, а потом еще тысячи веков других ужасных адских казней. Не страшно?
У По Кин, смеясь, ладонью прочертил в воздухе волну, что означало «пагоды! пагоды!».
– Хорошо бы тебе перед смертью так смеяться, – вздохнула жена. – А вот мне бы не хотелось отвечать за такую жизнь.
Дернув худым плечиком, она снова зажгла сигару и отвернулась. Супруг еще немного походил, потом, остановившись, заговорил тоном гораздо более серьезным, даже несколько неуверенным:
– Слушай, Кин-Кин, я тебе одну вещь скажу, никогда никому не говорил, сейчас скажу.
– Не буду слушать про новое зло!
– Нет-нет. Ты вот все спрашиваешь «для чего?», думаешь, я хочу прихлопнуть Верасвами, потому что ненавижу таких чистюль. Не только потому. Есть кое-что – еще важнее для меня, да и тебя касается.
– Что же такое?
– Не мечтаешь ли ты иной раз о том, чтобы стать как-то повыше? Не обижает тебя, что наши, вернее, мои, успехи и не особенно заметны? Ну, накопил я много тысяч рупий, да, много, а погляди на этот дом – очень отличишь от простой хибары? Надоело есть деревенскую еду, общаться с туземной шушерой. Богатства мало, я хочу другого положения. А ты? Не желала бы ты как-то поднять свою жизнь, как-то, я назову это – возвыситься?
– Не знаю, чего еще тут хотеть. Мне, когда я жила в деревне, такие дома и не снились. Вон стулья наши, я на них хоть не сажусь, а любоваться-то какая гордость!
– Кх! В деревне тебе и место, бадьи на голове таскать. Но мне, хвала небу, честь дорога. И я теперь тебе открою, для чего мне падение Верасвами. Я намерен достичь действительно великого. Обрести самое высокое, самое благородное! Удостоиться высочайшей награды, какую только может заслужить житель Востока. Поняла уже, о чем я?
– Н-нет. О чем ты?