– Послушайте, мне было очень больно. Я дала вам слово и снова обещаю. Вы можете снова, если хотите, наклеить пластырь – вот он. Но я ведь уже могла закричать, если бы хотела. Я же не закричала.
Отдала мне пластырь и глядит на меня, и в глазах у нее что-то такое – я не смог ей снова рот заклеить. Говорю, ладно, обойдемся руками. Она была в своем зеленом платье, но в блузке, которую я для нее купил, и ясно было, что белье на ней тоже новое, из того, что я покупал. Связал ей за спиной руки.
Говорю, мне самому неприятно, что приходится быть таким подозрительным, только ведь вы – все, что у меня есть в этой жизни. Только ради этого живу. Конечно, я понимал, что не время говорить такое, не тот момент, но ведь она стояла так близко, я не выдержал.
Говорю, если вы уйдете, я на себя руки наложу.
– Вам надо лечиться.
Я только хмыкнул.
– Я хотела бы вам помочь.
Вы думаете, я сумасшедший, раз сделал то, что сделал. Я не сумасшедший. Просто вы – ну, просто вы – единственная. Больше никого нет. И никогда не было. Только вы.
– Это и есть самая настоящая болезнь, – говорит и лицо ко мне повернула. Весь этот разговор шел, пока я ей руки связывал. Глаза опустила и говорит: – Мне жаль вас. – Потом другим тоном: – А как быть с бельем? Я кое-что постирала. Я могу это где-нибудь повесить? Или вы сдаете в прачечную?
Говорю, высушу все в кухне. Нельзя ничего сдавать в прачечную.
– А теперь что? – И огляделась. Иногда у нее был такой лукавый вид, понятно было, она что-то затевает, не со зла, а так, чтоб поддразнить, в шутку. – Не хотите мне показать дом?
И улыбается, по-настоящему, первый раз за все время; и я не мог ей не улыбнуться.
Поздно ведь, говорю.
– Он очень старый? – спрашивает, вроде и не слышит меня.
Над дверью камень с надписью «1621».
– Этот ковер сюда не годится, и цвет не тот, – говорит. – Надо бы плетеные циновки или что-нибудь в этом роде. И эти картины – ужасно!
Пошла по площадке, посмотреть поближе. Взгляд такой лукавый.
Говорю, они довольно дорого обошлись.
– Не по деньгам же судить!
Прямо выразить не могу, как все это было странно: стоим рядом, и она все критикует, типично по-женски.
– А в комнаты можно заглянуть?
Я был прямо сам не свой, не мог отказать себе в этом удовольствии, открывал двери и останавливался с ней на пороге, показывал ей комнаты, ту, что для тетушки Энни приготовил, ту, что для Мейбл, если они когда-нибудь приедут, и свою. Миранда очень внимательно их оглядывала. Ну, занавеси, конечно, были задернуты, и я внимательно за ней следил и стоял совсем рядом, чтоб она не вытворила чего.
Когда мы остановились в дверях моей комнаты, я сказал, мол, специальную фирму приглашал все это сделать.
– Вы очень аккуратны.
Увидела старые картины с бабочками – я их в антикварном магазине купил.
Сам выбирал, говорю.
– Эти картины – единственная достойная вещь здесь у вас в доме.
Ну вот, дошло дело и до комплиментов, и, должен сказать, мне было это приятно.
Потом она говорит:
– Как тут тихо. Слушаю, слушаю – ни одной машины. Думаю, мы где-то в Северном Эссексе.
Я сразу понял, она меня ловит и смотрит так внимательно. Притворился удивленным, говорю, мол, как это вы догадались? Вдруг она говорит:
– Странно, я должна бы трястись от страха. А я чувствую себя с вами в безопасности.
Я никогда не причиню вам боли. Если только вы меня сами не вынудите.
И вот вдруг стало, как я всегда надеялся: мы начали узнавать друг друга, она начала меня понимать, увидела, какой я на самом деле.
Она говорит:
– Воздух в саду замечательный. Вы даже представить себе не можете. Даже здесь, наверху. Он свободный. Не то что я.
И пошла вниз, быстро, мне пришлось ее догонять. Внизу, в холле, остановилась.
– А здесь можно посмотреть?
Ну, семь бед – один ответ, думаю, все равно ставни заперты, занавеси задернуты. Она вошла в залу и стала ее осматривать, ходит, смотрит, разглядывает всякие вещи, руки за спиной связаны, выглядело это, по правде говоря, довольно смешно.
– Какая красивая, прелестная комната. Жестоко забивать такую комнату всяким хламом. Какая гадость! – И ногой толкнула одно из кресел. Думаю, на лице у меня было написано, что я тогда чувствовал (обида), потому что она сказала: – Но вы же сами понимаете, что это все не то! Эти претенциозные лампы на стенах ужасны, и фарфоровые утки (вдруг она их заметила) – этого еще не хватало! – Она по-настоящему рассердилась, сердито посмотрела на меня, потом снова на этих уток. – Очень больно руки. Будьте добры, если не возражаете, свяжите мне их для разнообразия не за спиной, а впереди.
Мне не хотелось, как говорится, портить настроение, и ничего плохого в ее просьбе я не видел; как только я развязал шнур у нее на руках (и уже готов был ко всяким неприятностям), она сразу повернулась ко мне лицом и руки сложенные протянула, чтобы я связал; ну, я так и сделал. Ну, тут она меня потрясла. Подошла к камину, над которым эти дикие утки висели, их было три, по тридцать шиллингов штука, и не успел я и слово вымолвить, как она сдернула их с крюков и – хлоп, трах! – разбила их о каминную решетку. Вдребезги.
Огромное вам спасибо, говорю ей, таким саркастическим тоном.
– Дом этот такой старый, он как живой, в нем есть душа. И нельзя делать с ним то, что вы сделали с этой замечательной комнатой, такой красивой, такой старой-престарой, в ней ведь жили люди, много людей, поколение за поколением. Разве вы сами этого не чувствуете?
У меня нет опыта, я никогда еще дома не обставлял, говорю.
Она странно так на меня взглянула и прошла мимо, в комнату напротив; я называл эту комнату столовой, хотя эти люди из фирмы, которые ее обставляли, назвали ее «комнатой двойного назначения». Полкомнаты было отведено для работы. Там стояли мои три шкафа, и она их сразу заметила.
– А вы не покажете мне товарок по несчастью?
Ничего лучшего я и желать не мог. Вытащил пару самых интересных ящиков, с представителями одного вида, на самом деле ничего серьезного, так, просто для показа.
– Вы их купили?
Конечно нет, говорю. Всех сам поймал или вывел и сам накалывал, аранжировка тоже моя. Все мое.
– Очень красиво сделано.