Я чувствовал глубочайшую благодарность. Я стал свидетелем чего-то бесценного, и мой день совершил неожиданный и чудесный поворот. Джоан подошла ко мне и обняла – слегка официально. Я проводил ее до двери. Ее чувства трудно было прочесть, но я видел: она отличалась от себя прежней – той, что ворвалась в мой кабинет чуть раньше. Рядом с ней словно веял ветерок. Ее лицо просветлело. Мне нечасто удается стать свидетелем того, к чему приводят мои беседы, но только что я видел, как женщина двинулась навстречу тому Единственному, кто из своей великой любви мог простить любой грех и избавить ее от тяжести вины и стыда. Это был лучший обеденный перерыв в моей жизни. Ведь что могло быть лучше, чем помочь другому поговорить с Богом? Такая беседа способна исцелить нас и совершить то, на что не способен ни один врач.
Да, и я тоже
.
* * *
Когда я начал молиться вместе с больными, то вскоре понял, что не увижу, как изменится их жизнь, – наши беседы длились очень недолго. Да и разве я мог следить за ними? Даже по медицинским резонам – и то вряд ли. Мне редко доводится видеть всю панораму их странствий по дорогам веры. Я причастен лишь к короткой встрече, к снимку в альбоме жизни, сделанному во время чрезвычайных обстоятельств. Я мог лишь дать им некое подобие покоя – в дни страха и боли – и отдать все силы на то, чтобы успешно провести операцию; дальше они уходили своими дорогами. Вряд ли кто-то посмел бы винить их за желание держаться вдалеке от больниц – после всего, через что они прошли. Если наши беседы и повлияли на них, узнать об этом я не мог – разве что иногда, спустя несколько месяцев после операции, они присылали мне письмо или открытку. Многие благодарили; их было достаточно, чтобы я продолжал идти той же дорогой, – но я думал, что не так уж и сильно менял их повседневную жизнь. Я утешался тем, что дал им все возможное и их жизнь стала чуть лучше – даже если кому-то мог показаться странным возносивший молитвы врач.
Время от времени больные приходили в госпиталь и делились своими историями. Глория, милая женщина, разменявшая шестой десяток, однажды заглянула ко мне – спросить о снимке, который она сделала в ходе врачебного наблюдения после выписки. В последний раз мы виделись полгода назад – у нее в затылочной области нашли доброкачественный пучок чуждых сосудов, а также несколько небольших аневризм. Снимок показал, что аневризмы остались без изменений, и мы решили не проводить операцию.
– Помните подругу, с которой я приходила в прошлый раз? – спросила Глория, когда мы обсудили снимок.
– Вроде, но не очень, – признал я.
– Ее звали Гейл. Не помните? Вы еще за нас молились.
– Да, видимо, – согласился я, так ничего особо и не вспомнив.
– Так вот, вы за нас помолились, мы потом вышли из вашего кабинета, прошли в коридор и просто обнимали друг друга и плакали. Мы не могли понять, почему плачем. Это было так необычно! Мы просто хотели плакать от счастья.
Это меня заинтересовало. Я и не представлял, что таким может быть отклик на простую молитву о здоровье.
– Примерно через неделю, – продолжила Глория, – она сказала мне, что снова хочет принять Бога, и попросила моей помощи. Я отвела ее в церковь. Гейл хотела поговорить с пастором и исповедаться.
– Чудесно, – удивился я.
– Через несколько недель у нее нашли рак. Месяца не прошло, как она умерла, и я ее схоронила. Это было через три месяца после визита к вам.
Я пораженно молчал.
– Я просто хотела поблагодарить вас, доктор Леви, – сказала она. – За то, что не побоялись завести разговор о молитве. Мир моей подруги стал совершенно другим.
Мне часто приходила мысль о том, что ничего особенного мои молитвы не дают. Но оказалось, я очень многого не видел.
Она порывисто обняла меня, когда мы выходили из кабинета. В тот день мной владело странное чувство: я понял, что даже самые мелкие решения могут оказать огромное влияние на чью-то жизнь, – и на жизнь тех, с кем я беседую, и на жизнь их близких, даже если я этого не замечаю. Мне часто приходила мысль о том, что ничего особенного мои молитвы не дают. Но оказалось, я очень многого не видел.
И вряд ли увижу когда-нибудь.
* * *
Пока что почти все больные, с которыми я молился, были доброжелательны и благодарны. Казалось, их приятно удивляло, что нейрохирург – воплощение безликой и холодной науки – говорит с ними о том, как связаны здоровье, вера и чувства. Они явно не ожидали, что мы вместе будем просить Бога о помощи. И в том, что мы с ними оказывались наравне, проявлялось некое смирение, не свойственное врачам.
Даже когда я просто касался их плеча или держал за руку, это казалось странным, словно я входил в их личное пространство. Среди машин и скальпелей, на пограничной земле между жизнью и смертью они вдруг встречали простое человеческое участие. Мое прикосновение было из таких, какие не вписать в историю болезни. Иными словами – не то случайное касание, каких немало при проверке пульса или при наложении повязки, чисто «клиническое», от которого больной чувствует себя микробом в чашке Петри, – но такое, которое в верный момент соединяло наши жизни и обращалось к душе. Коснуться плеча, соединить руки, не давя, не нарушая границ медицинского этикета, – эти действия уравнивали нас, делали опыт глубоко личным и словно говорили: «Мы все – братья и сестры, мы вместе, и каждый вершит свое дело».
Понимаю: некоторые молятся вместе со мной лишь потому, что вскоре я загляну к ним в голову. Я прекрасно осознаю, насколько уязвимы больные, когда лежат на каталках в больничной одежде, увитые капельницами, и ждут, пока их куда-то увезут и кто-то, проведя трубку сквозь половину их тела, ворвется к ним в мозг. Для больного это не будни. И когда хирург подходит к вам в предоперационной и предлагает за вас помолиться, что вы ответите? «Да, конечно, док». Мне часто так отвечали. Иногда больные смотрели с недоверием, но смирялись и говорили: «Да на здоровье». Впрочем, многих молитва успокаивает – даже тех, кто уверяет, будто не верит в Бога. Люди часто плакали, и я чувствовал, как менялось настроение в комнате, и на месте тревоги воцарялся покой.
В какой-то момент я даже начал полагаться на эту перемену и уже предвидел, как молитва избавит нас от волнений. Мы даже могли забыть, что находимся в загруженной предоперационной или в смотровой. Мы отдавали себя в руки Божии – и я, и больные. Эти переживания стали такой же частью моих будней, как и сами операции. Я наслаждался молитвой наравне с другими делами: она дарила покой и позволяла по-иному взглянуть и на больного, и на его родных, и на себя самого. Лучшее, что мы могли предложить людям для устранения тревог с чисто медицинской точки зрения – это седативные препараты.
Но обратиться к страху на уровне духа и чувств – вместо химии – это казалось совершенно естественным и прекрасным. Более того, все это было настоящим и давало то, чего так не хватало науке – лекарство для души.
Да, я заботился и о своей душе: ведь теперь я открыто признал, кем был и во что верил. Я всегда стремился к идеалу – впрочем, этого и стоит ожидать от нейрохирурга, – и мне была прекрасно знакома темная сторона этого чувства. Я остался нейрохирургом, я все так же хотел совершенства, – но я обрел свободу и счастье. Я чувствовал, что стал сильнее и могу совладать с самыми неожиданными проблемами, все время возникающими в ходе операций. Я явно стал лучше находить общий язык с разгневанными родственниками больных. Мне даже казалось, что духовная забота, которую я оказывал, сделала меня лучшим врачом, чем я был.
Иногда мой новый путь словно поощрял меня, хотя сперва все казалось далеко не радужным. Вспоминаю одну старушку, Розу. У нее была аневризма и постоянные головные боли. Аневризму я вылечил, а вот боли продолжались. Так бывает, и довольно часто – просто аневризма ни при чем. Да, временами голова болит именно из-за нее, но далеко не всегда. У большинства людей, страдающих от головной боли, никаких аневризм нет. Я встречался с Розой несколько раз, и мы все время делали снимки: проверить, что лечение помогло. Она была уверена, что боли прекратятся, если операция пройдет успешно, – а значит, раз голова болит, то все прошло не так.
Я пытался объяснить, что это неверный подход, что с аневризмой мы расправились и я уже ничего не могу для нее сделать.
– Ну а с чего тогда голова болит? – все твердила она.
В конце концов, отчасти от раздражения, я предложил помолиться ради того, чтобы головные боли ее оставили, – как молился за нее до и после операции. Роза согласилась. Я накрыл ее лоб ладонью и попросил Бога убрать боль. Молитва была очень краткой, и когда я умолк, она сказала: «Спасибо, доктор, мне лучше», – и вышла из кабинета.
Мы встретились спустя полгода. Я этого совершенно не ожидал и был удивлен, когда увидел ее имя в своем расписании.
– Зачем вы назначили ей консультацию? – спросил я у секретаря. – Мне нечего ей сказать.
– Она очень настаивала, – ответила та.
Помню, я вздохнул. Мне и так нужно было как-то распределить и без того забитый график, чтобы внести другого пациента. Но Роза уже сидела в моей смотровой.
У порога я нацепил улыбку и решил: была не была. Проявлю уважение – бог с ним, с графиком, и пусть даже консультация будет напрасной потерей времени. Роза приветствовала меня широкой улыбкой.
– Чем могу помочь? – спросил я, усевшись в кресло. Я тоже любезно улыбался – как будто располагал всем временем мира.
– У меня болит голова, – сказала она.
Я скрежетнул зубами. Так, надо быть добрее.
– Я же говорил, медицина в вашем случае бессильна. Мы вместе смотрели ангиограммы. Ваша аневризма вылечена, причина боли не в ней. Больше я ничего не могу сделать, – я развел руками и, словно в утешение, добавил: – Но если хотите, я буду рад за вас помолиться.
Она посмотрела на меня, как будто это я чего-то не понимал.
– Так я за тем и пришла, доктор, – сказала она. – Мне не нужны ни операция, ни таблетки. Вы тогда помолились, и все прошло. А месяц назад голова опять разболелась, и вот я здесь.
Она улыбнулась и устроилась поудобнее, готовая принять благословение. Испытывая муки совести – и некую странную легкость, – я подошел к ней, положил ладонь на лоб и попросил Бога, чтобы ее боли ушли. Услышав «аминь», она улыбнулась и сказала: «Спасибо», словно говоря: «И что, я много просила?» Она получила именно то, что искала. Прощаясь, ее близкие сверкали улыбками, жали мне руку и осыпали благодарностями. Больше я никогда ее не видел.
Слезы на наших беседах и после них стали обычным явлением, и я быстро научился из-за них не тревожиться. Я даже стал расценивать их как хороший знак, как искренний отклик на страх или заботу. Люди чувствовали, что в моем кабинете проявлять чувства безопаснее, нежели дома или при друзьях. Я уже привык к слезам и просто раздавал платочки. Много раз люди выходили из моего кабинета, забирая их с собой и промокая глаза после приема и молитвы.
Я понял, насколько привык к ним, когда встретился с Дарлой, стройной блондинкой. Ей было где-то под пятьдесят. У нее нашли аневризму на сонной артерии, в области шеи, и то была наша первая встреча.
Я протянул руку и представился.
– Вы же не будете доводить меня до слез, правда? – тут же спросила она.
Я ничего не ответил, но был сбит с толку. Никто и никогда не задавал мне такого вопроса. Моя растерянность, должно быть, отразилась на лице.
– Я тушь не нанесла, – объяснила она, – а мне на работу потом.
Я был настолько ошарашен, что даже не спросил, почему она решила, будто я заставлю ее плакать, – но уверил ее, что не сделаю этого. Мы обсудили ее случай, и только позже, размышляя об этом, я подумал: наверное, она видела, как другие выходят в приемную в слезах, и боялась того же.