
Голос Бога
Толис обошёл манекен со всех сторон, критически осматривая каждую мелочь на великолепном одеянии. В большие окна под высоким потолком бил яркий свет, и в его лучах чудесные перламутровые пуговицы и золотистые нити сверкали, как россыпь алмазов. Доминус в это время сбросил с себя обыкновенную серую мантию с чёрным поясом и остался в длинной полотняной рубахе, чёрных штанах и серых замшевых башмаках без каблуков.
Облачение заняло много времени, ибо втиснуться в столь тяжёлые одежды с множеством элементов было совсем непросто. Толис застегнул многочисленные пуговицы, подвязал шнуры и расправил длинные шлейфы. Не забыл он и разгладить высокий стоячий воротник да затянуть широкий пояс. В конце концов келейник отошёл от доминуса на несколько шагов и, оглядев его с ног до головы, удовлетворённо кивнул. Затем он склонил голову, дотронувшись двумя пальцами до своего лба, и направился к дверям, чтобы распахнуть их перед шествующим священным главой. Тот покинул гардеробную – скудно обставленный зал с мраморным полом, громадным зеркалом и вереницей встроенных в стены шкафов, – и торжественно зашагал к выходу из кайола.
Шелестя по ступеням неимоверно длинным шлейфом, он спустился с широкой лестницы в просторный зал, откуда по коридору прошествовал к главным дверям, которые услужливо распахнули перед ним послушники. Все встречные священнослужители и прочие обитатели кайола кланялись ему, с восторгом любуясь его праздничным обликом. Когда же доминус ступил на крыльцо кайола, выйдя навстречу солнцу и весеннему ветру, фастарцы встретили его всеобщим ликованием – многие почитали за счастливый знак лицезреть исход доминуса из гигантского куба.
Благословляя каждого, на кого падал его чистый взгляд, Доминус медленно сошёл с лестницы и двинулся по улице в одиночестве, блистая невероятно красочным обликом на скудно расцвеченных улицах Фастара. Словно сама весна плыл он по бетонному тротуару – громадными зелёно-голубыми крыльями развевались позади него пятиметровые шлейфы одеяния. Были они расшиты фантастическим узором – цветы и листья переплетались со сложным геометрическим рисунком, многочисленными орнаментами и священными символами. Ткань окутывала его плечи словно обнимающие руки, тяжело нависнув на груди парчовыми складками.
Таких нарядов было не встретить ни на ком, кроме человека его рода занятий, подобные ткани и вовсе не производили для пошива одежды. Фастарцы предпочитали удобный покрой немарких цветов, особая мода была на рабочий костюм, и совершенно беспроигрышным и элегантным вариантом считался комбинезон, какие носили рабочие в цехах. Люди передвигались по городу пешком, на велосипедах и поездах, они спешили по своим делам, умудряясь на ходу перекусывать или рыться в собственных сумках. Разумеется, такой темп жизни не предполагал размеренных шествий с влачащимися подолами. Посему на диковинный облик доминуса глазели многие.
Впрочем, привлекал он людей не столько своими нарядами, сколько своей светлой и мудрой натурой, являя собою образец халедской нравственности, а потому не было ничего удивительного, что на улицах ему кланялись, ловили его взгляд и протягивали руки. Он же шёл по тротуару как самый разобычный прохожий и приветливо кивал встречным людям.
Доминус невозмутимо прошествовал к зданию Консенсуса через площадь, где уже начал собираться народ. Из громкоговорителей лилась праздничная музыка, кругом пестрели разноцветные флажки, которые продавались на каждом углу, также у многих в руках были пучки тонких прутьев с набухшими почками – их раздавали бесплатно, и эти своеобразные букеты торчали после праздника из каждой урны. Но сейчас ими благоговейно взмахивали, как и флагами, и под это радостное колыхание доминус добрался до дверей Консенсуса.
В этом внушительном многоэтажном здании, на чьём шпиле колыхался флаг Объединенного Халехайда – четыре квадрата, вписанные друг в друга на зелёном поле, – заседали правительственные Советы Консенсуса, большой и малый. Малый представлял из себя всего четыре кресла, одно из которых и занимал святой доминус Халедского Кайола – лицо и голос правительства, горячо любимые народом.
Доминус миновал многоступенчатые лестницы, спускающиеся от здания к площади, и вступил в распахнутые двери Консенсуса, где его встретили услужливые секретари, призванные озаботиться о грандиозных шлейфах своего главы. Поднявшись на лифте на десятый этаж, он уже из окон совещательного зала обозревал праздник, на который прибывали и прибывали фастарцы. Доминус с улыбкой созерцал свою паству, озаряемую жарким весенним солнцем, и ожидал своего часа. Он будет держать речь перед своим народом и обратится к нему со словом божьим.
Абинур скучающе смотрел на группу своих сокурсников, размахивающих флагами и весело хохочущих друг другу в лицо. Он только что приехал с работы и теперь сидел на перилах лестницы, ведущей к эстакаде, уныло оглядывая площадь, где уже заприметил множество знакомых.
Абби не махал им рукой, не спешил приветствовать и смотрел на них как на голую брусчатку. Он никогда не здоровался первым, но в ответ же всегда был учтив и сдержан – Абби не выискивал для каждого свою тональность разговора и держался со всеми однообразно и предсказуемо. Этим он нравился людям и его охотно принимали, полагая, что отрешённый молодой человек жаждал общения, но не мог побороть свою стеснительность. Однако Абби было совершенно наплевать на общение – он знал наперед всё, что ему скажут, и ужасно тяготился аурой скуки, которой разило за версту от его приятелей, родителей и знакомых. Незнакомцы также ничем его не привлекали, и, казалось, все были на одно лицо, как братья и сёстры. Он молча анализировал их, едва скользнув по ним равнодушным взглядом, и, не сумев ни за что уцепиться, тут же напрочь забывал о них.
– Эй, Абби!
Его заметили. Он махнул приятелям рукой, соскочил с ограды и двинулся в их сторону. После нескольких рукопожатий ему вручили бутылку с какой-то жижей. На обёртке значилось «Варенец». Какое-то пойло, не яд – установил мозг Абби. Он отхлебнул и вернул бутылку владельцу. Не обратив внимания на вкус, Абби тут же забыл название напитка и вновь уставился на толпу, попутно кивая и поддакивая своим собеседникам. Все они громко разговаривали и пялились на сцену, где некто уже горячо поздравлял фастарцев с началом весны. Потом под хлёст аплодисментов к людям вышли двое и слаженно запели под музыку что-то очень знакомое – Абби, должно быть, уже слышал эту песню по радио.
Громадная сцена была ничем иным как продолжением монументального Т-образного крыльца здания Консенсуса. Выдающаяся его часть и была площадкой для выступающих. Вокруг неё сгрудился народ, неистово хлопающий каждому слову каждого оратора.
Абби кто-то всучил ветвь, ещё не выпустившую листья, облепленную влажными зеленоватыми почками. Что это было за дерево Абби не знал. Он оглядел прут и понюхал его, брезгливо скривившись. Прямо перед его носом одна из почек, выпустив, точно слезу, каплю древесного сока, раскрылась крохотным листком.
Глупое дерево! – с негодованием подумал Абби. – Не понимает, что его расчленили, жить пытается. Как легко можно его обмануть. Вот человека не обманешь! Если ему отрубить руку, та точно цвести не будет. Дохлая рука начнёт гнить и смердеть. Налетят мухи, поползут черви. Человек всегда точно знает, жив он или мёртв.
Абби раздражённо фыркнул, обернулся в поисках урны и сунул в неё прут. Едва отпрянув от урны, он вздрогнул, оглушённый рукоплесканиями и громогласным рёвом, раздавшимся со всех сторон.
– Сейчас выйдет доминус! – гаркнул кто-то под ухом Абби. – Святой доминус!
Отхлопав свои восторги, бурливая площадь примолкла и заурчала, точно сытый зверь. Люди склоняли головы перед сценой, каждый благоговейно улыбался, указательным пальцем вырисовывая на лбу квадрат. Абби тоже почесал лоб.
В распахнутых дверях показался доминус. Полоща на ветру своими внушительными одеждами, он прошёлся по протяжённому крыльцу, словно по подиуму, к самому краю сцены и предстал перед своим народом во всей своей весенней красе, точно гигантский цветок орхидеи. Указав пальцем в толпу, доминус начертал в воздухе квадрат. Люди тотчас подхватили этот жест и вывели каждый на своём лбу невидимую фигуру.
Абби также поковырялся у себя в бровях, не особенно старательно выводя ровные стороны квадрата. Он не задумывался о важности и нужности этого жеста, но раз то было необходимо, раз так было положено – он не спорил и прилежно повторял за всеми. Он не знал никого, кто не вырисовывал бы на лбу квадрат, и потому ни на секунду не сомневался в необходимости сего действия.
Доминус тем временем приблизился губами к установленному в стойке микрофону и, торжественно воздев руки, принялся возвещать людям своё слово. Он говорил громко и чисто, обратив взор больших и блестящих, как у лошади, глаз к небу. Речь его струилась вдохновенно и выразительно, это был очевидный экспромт, и его жаркая стихийность пленяла даже больше, нежели мелодичность и чистота голоса доминуса, который, обладая ко всему прочему ещё и поэтическим талантом, разливал по площади свою проповедь как хрустальный ручей.
Поздравив фастарцев с началом тёплого сезона, он пустился в повествование о богах и сотворении мира, поскольку посчитал эту тему по случаю весьма символичной.
– Наш мир, – он продемонстрировал зрителям сжатые в кулак пальцы, – наш мир возник из Средоточия – тёмного семени, частицы Первоначала. Не было Средоточие пустым, таило оно в себе Напряжение, рождающее безумные вихри, которые разрываются и застывают, даруя почву семенам жизни, что всегда торжествует на останках былого безумия.
Мы движемся в мировом кровотоке космоса, мы – дети Средоточия, нашего единого Бога, которого пробудили и раскрыли цветком жизни Четыре Сущности – четыре демиурга.
Первый из них есть Аго – Действие. Разверз он Средоточие наше, будто сжатый в гневе кулак, являя гладкую, дающую длань! – доминус медленно расправил пальцы. Народ на площади также потянул свои четырёхпалые кисти вверх. – Благословление его – наше вечное рождение. Вселенная наша не окончена и не окончены мы. Мы продолжаемся, мы бежим в великом кровотоке жизни, сменяя друг друга. Продолжается и мир наш, он ширится, всё ещё растет. И наши жизни предназначены во славу его расцвета. Ибо мы не пыль, но сама Жизнь – мы то, что рождается, мы то, что умирает, мы то, что родится вновь, чтобы явить новую жизнь. Суть нашего Средоточия – беспрерывное действие. Беспрерывное Аго.
Второй из демиургов есть Лумо – Свет. Пронизана им Вселенная, яростно пылает он, несясь из Средоточия мириадами волн. Его творения, вскормленные лучами живительного тепла, видим и осязаем мы, такие же творения его, не способные жить без божьего света.
Третий из демиургов есть Соно – Звук. Наполнил он вселенную собою, как неповержимой необходимостью. Мертво беззвучное, благословенно же всё то, что вплетается в хор вселенной, где главное соло отдано Гласу Божьему, снизошедшей до нас великой Благодати. Слышим мы и внимаем ему как гласу истины. И да будем вечно спасены, живя заветами его, воздавая хвалы и благодарения ему. Его дар храним мы с великим тщанием и любовью. Ибо снисхождение Гласа Божьего явилось спасением рода людского и началом эпохи Мира, где спасён всяк кто верует. Воистину это так.
Четвёртый из демиургов есть Демо – Неизвестный. То, что способен дать сей великий Аноним, несёт в себе Прозрение. Не постигает человек тайны смерти и великого космического пути. Сие мы не способны понять без дара Неизвестного. Слепы мы, не замечаем очевидного, ибо не разумеем как прозреть. И о Прозрении Великом молим мы неустанно Неизвестного! Дабы даровал он нам Прозрение, как даровал Соно Глас Божий. Аго, Лумо, Соно, Демо – молимся мы во славу Четырёх Сущностей. Да будет благословлен род наш человеческий, что смиренно служит во славу расцвета мира. Аго, Лумо, Соно, Демо! – громко пропел он последние четыре слова.
Площадь хором отозвалась доминусу той же молитвой. И вновь стало тихо, не был слышен даже шум транспорта, а безупречно голубое небо не оскверняли ни облака, ни заводской дым.
Абби пробормотал молитвенные слова вслед за всеми, но мыслями был далёк от благочестивых и возвышенных стремлений к расцвету мира и постижению тайн мироздания. Он разглядывал наряд доминуса и не находил его ни красивым, ни напыщенным, – лишь рассуждал о том, что из такой плотной расшитой парчи вышли бы замечательные шторы. В жаркие летние дни было бы славно укрыться за таким пологом от изнуряющего солнца на своей маленькой кухне, попивая чай с карамелью да слушая радио. Лёгкие занавески, что нынче там висели, плохо защищали от слепящего зноя. А зной настигал даже под вечер, настырно пытаясь заглянуть в крохотную квартирку Абби, где кроме кровати, шкафа, плиты и стола со стулом не было иной мебели.
Тем временем на сцену вышли восемь инфидатов. Они выстроились в шеренги за спиной доминуса и принялись вместе с ним исполнять слаженным хором тягучие песнопения. Среди прочих слов постоянно проскальзывали непременные «Аго, Лумо, Соно, Демо», остальная речь была малопонятна. Абби не вслушивался в текст песни – древнехаледский он не знал, как и большинство его сограждан. Впрочем, об истории древних халедов он знал предостаточно, ибо прилежно учился и вообще во всём был прилежен, чем значительно облегчал себе холостяцкий быт.
Абби глядел на поющих священников, обдумывая хлеб свой насущный – сварить пару яиц, вот тебе и ужин. По дороге купить свежего хлеба. После ужина славно будет выпить чаю с тем же хлебом – раздробить карамель и размазать её сладкие осколки вместе с жидкой начинкой прямо по пористому куску. Очень сладко, вполне вкусно, довольно сносно. А значит, сгодится. А значит, лучше и не выдумать.
Он искоса глянул на приятелей. Те, самозабвенно уставившись на сцену, едва дыша внимали нежному, проникновенному пению, на глазах у некоторых выступили слёзы. Абби огляделся. Оказывается, многие на площади расчувствовались и с трепетом вслушивались в протяжные напевы хора, словно понимали в них каждое слово, разящее тоской по ушедшим древним временам, когда люди только начали постигать мудрость халедской религии.
Абби скользнул взглядом по зрителям, словно расчёской по своим жёстким волосам, чтобы вновь упорядочить свои представления о скучной, однообразной толпе, однако на сей раз споткнулся глазами о нечто совершенно из ряда вон выходящее.
Он увидел в толпе лицо.
Казалось, не было в том ничего странного – сотни симпатичных лиц фастарцев следили за сценой, словно подсолнухи за солнцем, и выделить какое-либо среди них Абби прежде никак не удавалось. Но то был не простой лик. Абби не запомнил ни пола, ни цвета кожи и волос незнакомца, но взгляд… встретившись с ним глазами, Абби вздрогнул и по его щекам забегали мурашки. То было лишь мгновение, незнакомец быстро исчез – толпа поглотила его, и напрасно Абби выискивал его среди зрителей, напрасно протискивался среди широкоплечих гостей праздника, стараясь убедиться, что ему не почудилось.
То странное лицо не было обращено к сцене, оно глядело по сторонам, как и Абби, внимательно изучая зрителей. Блестящие его глаза отнюдь не лучились радостью и восхищением, но сверкали чем-то тревожным и зловещим, как капля крови на белоснежном платье. Они глядели тяжело и мрачно, верхнее веко чуть прикрывало зрачок, маленький, будто и вовсе потерянный в карем море радужной оболочки. Веки были темны и опухши, они нависали вокруг глаз серыми мешками и остро контрастировали с пронзительно белыми склерами. Рот незнакомца был сжат в тонкую нить, такую прямую и тонкую, словно там и не должно было быть никакого рта, но был лишь узкий алый порез.
Сердце Абби бурно забилось, в виски горячо ударила кровь. Ему вдруг стало страшно. Он резко замер на месте, застыв посреди восторженной толпы, и прекратил преследование. Чувство тревоги, нарастая с каждой секундой, забилось в нём как белка в капкане, и Абби, схватившись за грудь, поплёлся прочь, к лестнице на эстакаду, откуда недавно спустился на площадь. Присев на ступени, он тяжело перевёл дух и сжал ладонями лицо, тщетно силясь выбросить из памяти пугающий взгляд. Так разительно он отличался от окружающих, был таким странным и несуразным, словно распотрошённый труп свиньи посреди василькового поля, что забыть его Абби попросту не мог. Нет, ему не привиделось – бурной фантазией Абби никогда не отличался, как не отличался и фобиями и вообще чем бы то ни было.
Окружающих ничуть не волновало происшествие с Абби – все взоры были обращены к сцене. А странный незнакомец с ужасным лицом бродил где-то среди них. Но они не видели его, они созерцали прекрасного доминуса и голубое небо, лучившееся благостным весенним теплом.
Абби страшно захотелось уйти прочь. И поскольку он не нашёл ни одной причины препятствовать себе, то побрёл с площади, украдкой озираясь по сторонам. Он пытливо всматривался во все встречные лица, но так и не увидел больше тех страшных сверкающих глаз.
Кто он таков? Что с ним? Чего он хочет? Абби шёл по улице, уставившись себе под ноги, и отчаянно пытался представить, что это был за человек и чем он жил. Но у него ничего не получалось – он не имел никакого понятия о чужом образе мыслей, о чужих чувствах и чаяниях, и в конце концов он совсем не умел воображать. Всей той скучающей интуитивной мудрости, которой, по разумению Абби, он обладал, совершенно не хватало, чтобы постичь такие взгляды, полыхающие жуткими искрами, и разгадать личину таинственного незнакомца.
Тогда Абби обратился к своим познаниям в области истории, и ему пришли на ум лекции и проповеди, посвящённые далёким временам, тёмному прошлому человечества до пришествия Гласа Божьего. Среди бесконечных дат, имён и понятий, покрытых пыльной вуалью скуки, одно слово всегда выбивалось своей страшной и яркой загадочностью, своей нелогичностью и тайной, которую Абби никогда не мог понять, боялся, а потому и не пытался уразуметь. Он мысленно произнёс его, припоминая все связанные с ним суждения и вопросы. Ненависть.
Давным-давно ненависть правила обществом, заставляя людей воевать и выживать зачастую по самым пустяковым поводам, приводя к самым трагическим последствиям. Ненависть уродовала человечество, и Глас Божий усмирил, изгнал её, навек поселившись в человеческом сознании для полного излечения сей печальной пагубы.
Но излечились не все… Абби остановился. Он никогда не сталкивался с безумцами. По слухам, те сопротивлялись внутренней Благодати, спорили с Голосом и творили ужасные вещи – они не могли навредить окружающим, поэтому вредили себе, калечили себя, расплачиваясь за отвратительные поступки, которые пытались совершить. Всех их отправляли в клиники для сумасшедших, где заставляли слушать Благодать и во всём подчиняться ей, что зачастую приводило к смерти.
Абби, до сей поры не встречавшийся с подобным, полагал всё это городской полулегендой. Но теперь, впервые столкнувшись с новым, отличным от других, а потому мистическим для него образом, тотчас поверил всем толкам и пересудам о страшных безумцах, посмевших перечить Гласу Божьему.
Ведь что, если… что, если то и был лик ненависти? Полный тяжёлого гнева, лютой враждебности взгляд безумца, вздумавшего отвергать Глас Божий. Что, если это был он? Но кого… кого он так ненавидит?
Абби медленно двинулся по улице, глядя, как ступают по дороге его лёгкие ботинки с металлическими клёпками вместо шнуровки. Эта светлая бетонная дорога была знакома ему каждым пятнышком, каждой щербинкой – ежедневно он шагал по ней в университет. Вечером, приехав с работы, он шёл по ней же со станции домой, всё так же цепляясь взглядом за знакомые трещины и камешки. Он совсем не обращал внимания на высокие угловатые дома с большими окнами, большими дверями и широкими лестницами, выстроившиеся вокруг него, точно шеренги атлетичных спортсменов. Не глядел он на причёсанные газоны и стриженные кусты. Фастарцы, как, впрочем, и большинство халехайдцев, ценили уют и изящество в сочетании с монументальностью, а потому оценить красоту столицы можно было в полноте своей лишь задрав голову. Но Абби не любил смотреть вверх.
Он всё шел, рассеянно уставившись себе под ноги да кое-как огибая встречных прохожих. Но вскоре всё же налетел на здоровенного рабочего в тёмно-синем комбинезоне с шевроном металлургического комбината. Рабочий ужасно спешил, по-видимому, он хотел попасть на давно начавшийся праздник и потому быстро шагал по дороге. Встретив грудью нос Абби, он отшатнулся, споткнулся и крепко треснулся лбом о ближайший фонарный столб. Абби же рухнул наземь, просыпав из кармана мелочь, которую перекатывал в кулаке.
Рабочий охнул и схватился за больное место, подхватив свалившийся с головы залатанный картуз. Повернувшись к Абби, покрасневший здоровяк прохрипел:
– Не ушибся?
Затем схватил Абби за грудки и легко поднял его на ноги, притянув к своему свирепому лицу.
– Так не ушибся?
– Нет, спасибо. А вы?
– Пустяк, – мрачно бросил рабочий.
– Прошу прощения.
– Прошу прощения, – эхом выскрежетал зубами рабочий. Он утёр с красного лба выступивший пот, оправил одежду Абби и поднял упавшие на дорогу монеты. Увесисто вкладывая их по одной штуке в его ладонь, рабочий словно впечатывал так же туда и свои слова:
– Чтоб мать твоя… была здорова. Да чтоб сам ты… был здоров. Доброго дня, парень.
– Доброго дня.
Рабочий, недовольно оглядываясь, зашагал дальше, а Абби, пятясь, свернул в какой-то тупиковый переулок, в конце которого красовалась разноцветная вывеска магазина сладостей. Абби ни разу не бывал здесь, и обычно не имел привычки заходить в незнакомые магазины, но раз уж день выдался таким странным и насыщенным, отчего бы не сделать его совершенно из ряда вон выходящим?
Он вошёл в магазин и, не осматривая его пёстрых витрин, направился прямиком к продавцу.
Худощавый старик в белом переднике долго и подозрительно оглядывал посетителя и не торопился взвешивать кулёк карамели, что тот попросил.
– Ты чего это? – он указал пальцем в лицо Абби. – Чего это с тобой, милок?
Абби спокойно смотрел на продавца, проводя ладонью по лицу.
– Простите?
– Чем болен, говорю?
Абби глянул в стеклянную витрину за спиной продавца. Щёки его были пунцовыми как раскалённые конфорки – левой он врезался в прохожего и на ней теперь красовалась оставленная металлическим шевроном здоровенная ссадина, а правая щека покраснела просто за компанию. Жаркий лик его почти сливался с рыжими волосами, обычно аккуратно убранными за уши, но после падения растрёпанными, как пылающая головка спички. Дополнял картину крупный бурый крап, густо покрывший всё его лицо от лба до подбородка. Весеннее солнце сделало свое дело – здоровенные веснушки вновь облепили его голову, грудь, руки и затылок.
– Я не болен, я просто рыжий, – пояснил Абби. – А ещё я упал.
– Рыжий? – продавец скрестил на груди руки и поглядел на него сверху вниз. – Это я вижу. Положим, рыжий, положим, упал. Но отчего весь пятнами пошёл? Что это за сыпь такая? Ну-ка покажи-ка справку! Справка имеется ведь, а?
Он выжидающе уставился на Абби, и тому пришлось расстегнуть комбинезон, обнажив пёструю грудь, и вынуть бейдж, болтающийся на шнурке. Продавец схватил карточку и внимательно принялся читать, сощурив глаза.
– Гиперпигментация… – забормотал он, тщательно изучая справку Абби. – Уж прости парень, перебдел я, – переменился в тоне продавец, возвращая документ, – но знаешь ведь, шляются, бывает, всякие. Из этих. Самовредящих. Чем они там болеют, кто его знает! Тут надо держать ухо востро, – всё ворчал он, взвешивая карамель. – Тут и перебдеть не грех! А то знаешь, обслуживать-то таких нельзя. И заговаривать-то нельзя. Кто его знает, что там на уме у них.
– Ага.
Абби выложил на прилавок монеты и взял бумажный кулёк, полный его любимой абрикосовой карамели.
– Ты, верно, из этих… – продавец щёлкнул пальцами, нахмуривши седые брови, – из восточной Алавии…
– Ладриец.
– Да-да, из Ладрии. Там полно рыжих. Пёстрый народец, халеды-то издревле довольно блёклы.
– Ага.
Абби попятился к выходу.
– Ну, будь здоров, парень.
– Ага.
Продавец махнул ему рукой.
– Ты заходи, давай. Свешаю тебе чего-нибудь поинтереснее в следующий раз, – прокричал он Абби, приоткрывшему дверь.
– Ага.
Абби уже не помнил, как купил по дороге свежего хлеба. Как добрался до квартиры. Как сварил пару яиц, моментально проглотил их, затем поставил чайник, налил себе горячего горького чаю с календулой, раздавил ложкой карамель и размазал её по куску хлеба.
Он встрепенулся, лишь когда по радио раздался голос доминуса. Это была та самая песнь, которую сегодня исполнял на площади глава кайола. До этого Абби жевал свой сладкий хлеб, рассеянно глядя в бежевую стену, но сейчас перевёл взгляд на окно. Коричневые шторки стали оранжевыми – солнце садилось и посылало свои последние лучи, петляющие среди зданий, заглянуть напоследок в комнату Абби. Но та была сокрыта от любых взглядов. И сам он не горел желанием любоваться на закат. Он вновь подумал о страшном взгляде незнакомого типа на празднике. Что он делает сейчас? Носится по городу, сверкая глазами? Или притаился где-то, напропалую безумствуя? Интересно, как это – безумствовать?