Но он только ухмыльнулся и замотал головой, и я с досадой понял, что если для меня эта сделка казалась выгодной, то для него она была еще выгоднее.
Возле экипажа мой извозчик секретничал с полисменом. Впрочем, блюститель порядка ограничился тем, что окинул меня испытующим взглядом – особенно узелок, который я держал под мышкой, – и пошел прочь, оставив извозчика кипеть гневом в одиночку. А тот не тронулся с места, пока я не вручил ему семь шиллингов шесть пенсов. После этого он готов был отвезти меня хоть на край света и смиренно просил прощения за свою настойчивость, оправдываясь тем, что мало ли каких подозрительных седоков приходится иной раз возить по Лондону.
Но я доехал только до Хайбери-Вейл в северной части Лондона, где я оставил свой багаж. Здесь на следующий день я снял с себя ботинки (не без сожаления – ведь они были так легки и удобны!), свой мягкий серый дорожный костюм и все, что было на мне, и начал облачаться в чужие обноски, принадлежавшие неизвестным мне людям, которым, видимо, здорово не повезло, если им пришлось продать свое тряпье старьевщику за какие-то жалкие гроши.
В пройму кочегарской фуфайки я зашил соверен (более чем скромный запас на всякий случай) и натянул на себя фуфайку. Затем я сел и прочел сам себе мораль на тему о том, что годы удачи и сытая жизнь изнежили мою кожу и сделали ее непомерно чувствительной. Надо сказать, что самый суровый отшельник не так страдал от своей власяницы, как я страдал еще целые сутки от этой жесткой, колючей фуфайки.
Обрядиться в остальное тряпье не составило особого труда, хотя с башмаками я изрядно намучился. Твердые, негнущиеся, они были словно выдолблены из дерева; я долго колотил кулаками по верхам, и лишь после этого мне удалось протолкнуть в них свои ступни. Рассовав по карманам мелкие монеты, нож, носовой платок, коричневую курительную бумагу и немного табаку, я прогромыхал вниз по лестнице и распростился со своими друзьями, исполненными самых мрачных предчувствий на мой счет. Когда я уже выходил из дому, прислуга – благообразная женщина средних лет – не смогла подавить улыбку, и рот ее раскрывался все шире и шире до тех пор, пока из горла не вырвались странные лающие звуки, порожденные, должно быть, невольным сочувствием ко мне и почему-то именуемые «смехом».
Едва покинув дом, я сразу ощутил, как отражается на положении человека его одежда. Простые люди утратили в обращении со мной прежнее подобострастие. Хлоп! – и в мгновение ока я, так сказать, стал таким, как они. Потертый, продранный на локтях пиджак был явным свидетельством моей принадлежности к их классу, и это ставило меня на одну доску с ними, – вот почему угодливость и чрезмерно почтительное внимание к моей особе сменились товарищеским обращением. Человек в плисовом костюме, с грязным шарфом на шее не называл меня больше ни «сэр», ни «хозяин». Теперь он обращался ко мне со словом «товарищ» – прекрасным, сердечным, теплым и приветливым словом, совсем непохожим на те два. Слово «хозяин» связано с представлением о господстве власти, праве командовать, – это дань, которую человек, стоящий внизу, платит человеку, забравшемуся наверх, в надежде, что тот, наверху, даст ему передышку, ослабит свой нажим. По существу, это та же мольба о милостыне, только в иной форме.
Лохмотья дали мне, кстати, возможность испытать то наслаждение, которого лишен за границей рядовой американец. Путешествуя по Европе, скромный приезжий из Штатов, не крез, вскоре начинает чувствовать себя закоренелым скрягой, если он пытается противостоять шайке раболепствующих грабителей, преследующих его с утра до ночи и разоряющих его почище, чем любые ростовщики.
Обтрепанный костюм избавил меня от неприятной обязанности давать чаевые и позволил держаться с людьми на равной ноге. Больше того – я настолько вошел в свою роль, что на исходе первого дня сам с чувством сказал: «Благодарю вас, сэр», одному джентльмену, который бросил пенни в мою протянутую ладонь за то, что я подержал его лошадь.
Я обнаружил и другие перемены в своем положении, также вызванные моим новым обличьем. На оживленных уличных перекрестках от меня теперь требовалось особое проворство, чтобы не угодить под колеса и остаться целым, причем мне весьма выразительно давали понять, что цена моей жизни находится в прямой зависимости от цены моего костюма. Прежде, когда я спрашивал у полисмена, как попасть в то или иное место, он, в свою очередь, сначала спрашивал: «Вы как поедете, сэр, в омнибусе или в экипаже?» Теперь я слышал от него лаконичное: «Пешком?» А в билетной кассе на вокзале, где обычно спрашивают: «Первый класс или второй, сэр?», ныне мне безмолвно просовывали в окошечко билет третьего класса, словно это в порядке вещей.
Но все это компенсировалось другим. Впервые в жизни я вплотную столкнулся с англичанами из непривилегированного сословия и увидел их такими, каковы они есть. Если на уличном перекрестке или в кабаке какой-нибудь бродяга или мастеровой вступал со мной в беседу, это был разговор равного с равным – простой, естественный, без малейшего расчета выманить у меня что-то льстивыми словами.
И когда я попал, наконец, на Восточную сторону, то с радостью почувствовал, что освободился от страха перед толпой. Я стал частью ее. Огромное зловонное море захлестнуло меня – вернее, я сам осторожно погрузился в его пучину, – и в этом не было ничего страшного, если не считать моей кочегарской фуфайки.
Человек и бездна
– Скажите, у вас тут сдается что-нибудь?
Этот вопрос я бросил небрежно, полуобернувшись к пожилой толстой женщине, которая подавала мне еду в грязной кофейне неподалеку от Пула и Лаймхауза.
– Сдается, – отрезала она, решив, вероятно, что мой внешний вид не обещает того минимума состоятельности, который требуется для проживания в ее доме.
Я не сказал больше ничего и принялся молча дожевывать ломтик бекона, запивая его жидким чаем. Она тоже не обращала на меня ни малейшего внимания, пока я не вытащил из кармана монету в десять шиллингов, дабы расплатиться за свой завтрак стоимостью в четыре пенса. Желаемый эффект был достигнут.
– Да, сэр, – сразу оживилась она. – У меня отличное помещение, наверняка вам понравится. Вернулись из морской поездки, сэр?
– Сколько вы хотите за комнату? – спросил я, не стремясь удовлетворить ее любопытство.
Она оглядела меня с нескрываемым изумлением.
– Комнат я не сдаю даже своим постоянным жильцам, а уж чужим-то и подавно.
– Придется, значит, поискать в другом месте, – сказал я, делая огорченное лицо.
Но вид моих десяти шиллингов придал ей настойчивость.
– Я могу предложить вам очень хорошую койку в комнате, где у меня живут всего двое. Очень почтенные люди, постоянные жильцы.
– Но я не хочу спать вместе с чужими людьми, – отвечал я.
– Да вам и не придется. Там три постели, и комната не такая уж маленькая.
– Ну, а сколько это будет стоить? – спросил я.
– С постоянных жильцов я беру полкроны в неделю – два шиллинга шесть пенсов. Вам понравятся соседи, я уверена. Один из них служит на складе и живет у меня третий год. А второй вот уже шесть лет. Да, сэр, шесть лет и два месяца как раз будет в ту субботу. Он рабочий сцены, – продолжала она рассказывать, – приличный, солидный человек, работает вечерами и за все шесть лет ни одного прогула. И он очень доволен, говорит, что лучшего жилья не найти. Он у меня столуется и другие жильцы тоже.
– Небось, даже откладывает денежки, – ввернул я с невинной физиономией.
– Да нет, что вы, господь с вами! Но в другом месте он не мог бы прожить так хорошо на свой заработок.
Тут я подумал о моем родном просторном Западе, под небом которого можно было бы разместить тысячу таких городов, как Лондон, и всем хватило бы воздуха; а вот здесь этот человек – положительный, строгих правил, за шесть лет ни одного прогула, скромный и честный – ютится в одной комнате с двумя другими мужчинами за два доллара пятьдесят центов в месяц на наши деньги, зная по опыту, что лучшего ему не найти. И невесть откуда прихожу я и благодаря своим десяти шиллингам водворяюсь со всем своим тряпьем на соседнюю с ним кровать. Человеческая душа знакома с тоской, но как, наверное, бывает ей тоскливо, когда в комнате три кровати и любой случайный прохожий может занять одну из них, если у него есть десять шиллингов в кармане!
– Давно вы здесь живете? – спросил я.
– Тринадцать лет, сэр. Ну, как вы решаете?
Разговаривая со мной, она не переставала грузно передвигаться по маленькой кухне, где готовила пищу для своих квартирантов. Я застал ее за работой, и она ни на секунду не оторвалась от своих дел. Несомненно, у этой женщины уйма хлопот: «встаешь в половине шестого, ложишься ночью, когда все уже спят, работаешь, пока не свалишься с ног», – и так все тринадцать лет; а наградой за это седая голова, засаленное платье, сутулая спина, расплывшаяся фигура и бесконечный труд в грязной и шумной кофейне, окна которой отстоят на десять футов от стены соседнего дома, в окружении портовых трущоб, мрачных и грязных, чтобы не сказать больше.
– Вы сюда еще заглянете? – спросила она с робкой надеждой в голосе, когда я уже отворял дверь.
Я посмотрел на нее и только тут ощутил всю правду мудрого старого изречения: «Добродетель сама себе награда».
Я снова шагнул к ней.
– У вас была когда-нибудь передышка? – спросил я.
– Передышка?
– Ну да, денька два в деревне, отдых на свежем воздухе?
– Боже упаси! – Она начала смеяться и впервые даже отвлеклась от работы. – Отдых! Отдых для нашего брата? Нет, подумать только! – И вдруг крикнула мне: – Эй, осторожно! – так как я в эту секунду споткнулся о прогнившую доску порога.
Возле Вест-индских доков я заметил молодого парня, который уныло глядел на мутную воду реки. Кочегарская кепка, сдвинутая на глаза, и покрой его помятой одежды сразу изобличали в нем моряка.
– Здорово, приятель! Не скажешь ли, как пройти в Уоппинг? – спросил я его, чтобы начать разговор.
– С парохода? Ехал проводником скота? – в свою очередь спросил он, мгновенно угадав мою национальность.
Завязалась беседа, которую мы продолжили в трактире за двумя пинтами дешевого пива, темного со светлым пополам. Это сблизило нас настолько, что, когда я выгреб из кармана на шиллинг медяков (давая понять, что это – вся моя наличность) и, отделив шесть пенсов на ночлег, выложил остальные на пиво, он великодушно предложил пропить весь шиллинг.
– Мой сосед по комнате так скандалил вчера ночью, что полисмены забрали его, – сказал он. – Можешь спать на его койке. Идет?
Я согласился и, распив с ним на целый шиллинг пива и проведя ночь в жалкой конуре, на жалкой постели, составил себе некоторое представление об этом парне. Позднее я по опыту убедился, что в каком-то отношении он является довольно типичным представителем большинства лондонских чернорабочих.
Он родился в Лондоне, отец его был пьяница-кочегар, и сын пошел по его стопам. Домом для ребенка служили улицы и доки. Читать он не научился и никогда не испытывал в этом потребности, убежденный, что грамота – никчемное дело, во всяком случае, для человека в его положении.
У него была мать и куча горластых братьев и сестер. Они ютились в двух комнатенках, питались скверно, а то и вовсе голодали, и себя одного он мог прокормить лучше. Поэтому он редко являлся домой, только в тех случаях, когда совсем уже нечего было есть. Он воровал, попрошайничал на улицах и пристанях, дважды плавал на пароходе слугой в кают-компании, потом несколько раз помощником кочегара и достиг вершины, став, наконец, кочегаром.
За это время он выработал себе жизненную философию, довольно мерзкую и отталкивающую, но, с его точки зрения, весьма здравую и логичную. Когда я спросил, для чего он живет, он отвечал не задумываясь: «Да чтоб выпить». Наймется на пароход (ведь подработать-то надо!), в конце плавания – расчет и грандиозная попойка. Затем выпивки поскромнее, от случая к случаю, выклянченные в кабаках у приятелей, вроде меня, не успевших еще растратить свои медяки; а потом, когда и этот источник иссякнет, – опять пароход и весь дьявольский круг сначала.
– А женщины? – поинтересовался я, когда он кончил восхваление попойки как единственной цели существования.