Следующая линия атаки скептика непосредственно проистекает из последнего соображения. По-прежнему склонный заклеймить правовую систему, в которой отсутствует суверенное право принуждения, как фиктивную, он возобновляет атаку, сравнивая эту так называемую международную систему с тем, что он считает, наоборот, настоящей правовой системой – т. е. с национальной правовой системой. Вот она-то реальна и достойна уважения, говорит он, потому, что национальная система едина и внутренне согласованна. Она представляет собой пирамиду или вертикаль инстанций, облеченных суверенной властью, способную заставить закон работать и гарантировать, что нарушитель закона понесет наказание. Все, что не дотягивает до этого, утверждает скептик, не заслуживает великой чести именоваться правом.
Этот довод звучит внушительно, но его предпосылки ложны. Описание национальной системы права носит идеализированный характер, в реальности едва ли узнаваемый. Это политические и правовые теоретики хотят, чтобы мы верили в то, что национальные правовые системы устроены именно так, как описано выше, а не так, как они выглядят на деле. Много ли на свете есть стран, в которых каждый подданный или гражданин повинуется всем законам, а каждый акт непослушания неизбежно распознается и наказывается? Нет, и сама идея такой страны, между прочим, может породить вопрос о том, было ли бы приятно жить в такой стране. В то же время существует немало стран, как приятных, так и неприятных для жизни, где многие законы постоянно нарушаются, где равенство всех перед законом – это дурная шутка и где нарушители редко призываются к ответу. Если же обсуждение дойдет до того, что будет замечено, что игнорирование права и пренебрежение им, доведенные до определенного уровня допустимости (который варьируется в зависимости от места), сводят на нет претензии государства на уважение (поскольку оно не может сделать то, для чего вообще существуют государства), ответ может быть только один: государства с такой позорной репутацией тем не менее обычно продолжают считаться членами международного сообщества, хотя и встречают в той или иной степени холодный прием. И очень трудно сказать с определенностью, соблюдается ли международное право в своей области применения хуже, чем национальное право в юрисдикции некоторых государств с дурной репутацией, о которых, несомненно, уже вспомнил читатель.
Различия между правовыми системами государств и межгосударственной правовой системой, безусловно, имеют намного большее значение, чем их сходство. Их сопоставление в предыдущем абзаце было проведено лишь для того, чтобы особо подчеркнуть, что, каковы бы ни были недостатки последней, их нельзя использовать как основание для того, чтобы осудить ее, не осуждая также неявным образом многие недостатки первых. Но одно из явных различий между двумя системами требует вдумчивых комментариев, потому, что представляет собой одну из наиболее специфических характеристик международного права. Значительная часть международного права в наши дни, не в последнюю очередь в гуманитарной сфере и в сфере защиты прав человека, особенно там, где задействована Генеральная Ассамблея ООН, носит «нормативный» характер. «Нормативный» – значит устанавливающий стандарт, добавляющий к существующей государственной практике желаемую идею государственной практики, как ее хотят, намереваются или надеются видеть когда-нибудь в будущем. Обычный человек, возможно, сочтет неудобным то, что великое слово «Право» теперь может применяться в двух разных смыслах, а именно: то, что соблюдается и подкрепляется санкцией здесь и сейчас, и то, что должно соблюдаться и подкрепляться санкцией в будущем – в том будущем, к которому следует стремиться. Экспертное сообщество в сфере международных отношений попыталось как-то справиться с этим расщеплением понятий, придумав два вида права: «жесткое» и «мягкое», разница между которыми состоит в том, что если в первом случае в настоящее время существует определенная возможность наказывать за нарушения правовой нормы, то во втором случае такая возможность отсутствует. И если все тот же скептик, упорно желая продолжать препирательства, подводит обычного человека к выводу, что «мягкое право» – это не то, к чему он привык в собственной стране, ответ обоим опять-таки состоит в том, что национальное законодательство, возможно, на самом деле имеет не столь уж единообразно «жесткую» консистенцию, как любят заявлять политические теоретики и пропагандисты. Британец, например, едва ли обнаружит большую жесткость в законодательстве, когда речь идет о регулировании скорости на дорогах и трезвости водителей в его стране, о собаках, гадящих на тротуарах и в общественных парках, и об использовании наушников, в которых так грохочет музыка, что это не может не раздражать пассажиров в поездах и автобусах. Поле международного права не единственное, в котором возможность устанавливать стандарты превращает законодателей в мечтателей.
С точки зрения своих источников международное право и национальное право имеют минимум общего. Во всяком случае, в национальных правовых системах власть суверена, о котором говорят теоретики, является более или менее неоспоримой, что позволяет ясно видеть, откуда проистекает право и как оно создается. Законодательный орган или законодательная ветвь власти присутствует как составляющая в любой конституции. Но источники международного права намного более сложны для понимания и запутанны, главным образом потому, что слишком многие из них взаимно перекрываются. Один из этих источников – уже упомянутая государственная практика. Процедуры и устоявшиеся обычаи, которые государства в целом находят настолько полезными во взаимодействии друг с другом, что они становятся формализованными и привычными, имеют тенденцию превращаться в обычное право. Еще глубже, нежели основы обычного права, находятся определенные общие или фундаментальные принципы, например «элементарные соображения гуманности»[3 - The Corfu Channel case: International Court of Justice, Judgement on the merits, 9 Apr. 1949, of?cial report, p. 22 (Leiden, Sithoff, n.d.).]. Некоторые наиболее фундаментальные из них относятся, по мнению некоторых экспертов, к jus cogens, т. е. «императивным нормам», которые не могут быть предметом споров (тем не менее о них спорят!). Формальные договоренности и соглашения между государствами (по вопросам, которые, кстати, могут уже быть заложены в обычном праве) фиксируются в пактах, конвенциях и уставах, а также, как это становится все более явным на протяжении жизни последнего поколения, в формах, носящих намного менее внушительные названия, такие как договор и соглашение. Международное право, сформированное таким образом, обычно называется «конвенционное право», что звучит непонятно для обычного человека, естественно склонного думать, что конвенционное означает обычное. Он, вероятно, впадет в еще большее недоумение, услышав, что «конвенционное право» (в некоторой части), принятое почти всеми государствами на протяжении некоторого весьма значительного времени, может действительно стать «обычным правом». Так, например, Международный военный трибунал и другие военные трибуналы после Второй мировой войны стали считать, что это имело место в отношении по крайней мере части норм IV Гаагской конвенции о законах и обычаях сухопутной войны и Конвенции об обращении с военнопленными 1929 г.[4 - Я использую осторожное выражение «по крайней мере часть норм», имея в виду предостережение, высказанное Теодором Мероном (Theodor Meron, “Geneva Conventions as Customary Law”. AmJIL 81 (1987), 348–370, p. 359), а также учитывая изложение этого вопроса Лаутерпахтом в его авторитетной статье (BYILб 1953, 373 n.): «Международный военный трибунал в Нюрнберге и другие трибуналы по военным преступлениям однозначно подтвердили в отношении обращения с военнопленными, что многочисленные положения Гаагской и Женевской конвенций были просто явными формулировками существующего международного права». Даже Калсховен, не менее авторитетный специалист, чем любой другой современный автор, судя по всему, склонен с осторожностью высказываться по этому вопросу в своей книге: «Нам остается упомянуть, что в соответствии с широко распространенной точкой зрения принципы и правила, содержащиеся [в Гаагских положениях] к моменту начала Второй мировой войны, были настолько широко приняты государствами, что стали частью международного обычного права. После войны эта точка зрения получила свое подтверждение во множестве слов, произнесенных на Международном военном трибунале в Нюрнберге» (Kalshoven F. Constraints on the Waging of War (Geneva, 1987), p. 18). Поддержка МВТ этой точки зрения проявляется в его многократно переизданном решении; раздел, озаглавленный «Право, имеющее отношение к военным преступлениям и преступлениям против человечности», пятый параграф. Соответствующий текст содержится на с. 65 официального издания этого решения Британским управлением по изданию официальных документов (London, 1946, Cmd 6964). C конвенционным и обычным правом тесно связан еще один, несколько меньший дополняющий источник – прецедентное право, определяемое всевозможными судами, которые могут осуществлять правосудие в рамках международного права (многие из которых являются национальными, как, например, суды по морскому призовому праву и военные трибуналы).]
Таковы различные источники, из которых проистекает международное публичное право – известное и под более полным названием «международное право мира, войны и нейтралитета», – и те пути, которыми оно проходит: «Грандиозный лабиринт, но не лишенный плана». План – это желание и воля государств, направленные на то, чтобы свод норм, который эти государства породили или которому позволили появиться на свет, выполнял свое предназначение: облегчать и смягчать отношения между ними не только в условиях мира (т. е. предположительно в условиях их нормальных взаимоотношений), но и в состоянии войны, которое политическая теория в целом рассматривает как наименее обычное состояние дел и которое, таким образом, если оно умеряется правом, не станет, как можно надеяться, чем-то большим, чем кратковременная гроза в нормальных отношениях государств.
Идея верховенства права в международных отношениях относится к войне в той же мере, что и к миру, а в международном праве войны эта идея обретает плоть. Наш скептик может здесь снова вмешаться в разговор. Он заявит, что эта отрасль международного права, каковы бы ни были ее временные и ограниченные успехи, в конечном счете не что иное, как маскировка и жульничество; не поразительное и парадоксальное достижение цивилизации, как его иногда представляют, а скорее удобный инструмент, с помощью которого некоторые теоретики цивилизации набрасывают вуаль благопристойности на ужасные черты неумолимого чудовища, поскольку успех этой цивилизации, по-видимому, неотделим от его успеха. В данном случае скептику гораздо труднее возразить. Право войны никогда не действовало так же эффективно, как по большей части действует право мира. Разумный цивилизованный человек, понимающий, что такое война, и не ожидает ничего другого. Он будет удовлетворен тем, что есть, потому что это меньшее из зол; по крайней мере это лучше, чем ничего. В истории права войны были свои взлеты и падения. В период взлетов – в определенные относительно счастливые времена, в удачных местах и эпизодах – оно достигало большего, чем может допустить скептик. Оно продемонстрировало, что вполне может приблизиться к состоянию, соответствующему цивилизованному представлению о нем. Но вопросы о том, можно ли утверждать, что эти взлеты в совокупности перевешивают падения, и могут ли падения быть столь продолжительными и ужасающими, чтобы эффективно продемонстрировать несостоятельность самой идеи и показать, что вера в право войны не есть лучше, чем ничего, – эти вопросы скептик по-прежнему вправе задавать, поскольку ни историк, ни любой другой ученый не может с уверенностью ответить на них. Лучшее, что каждый из нас может сделать, – это черпать информацию у историков и социологов, которые изучают причины вооруженных конфликтов и все то, что происходит во время них; пытаться выделить те культурные и политические обстоятельства, которые минимизируют, а не максимизируют риски и бедствия, связанные с вооруженными конфликтами; основываясь на этом знании, поощрять и поддерживать такую политику в собственном государстве и других государствах, находящихся в пределах досягаемости, которая рассчитана на то, чтобы привести к созданию таких обстоятельств; и быть готовым нести бремя непопулярности, ибо она, очевидно, должна быть решительной и жесткой.
Цели, методы и рамки этой книги
Моя цель и моя надежда при написании этой книги состояли в том, что ее тема заинтересует представителей разных сфер человеческой деятельности, таких как политика, история, этика, военная наука и право. Я хотел бы объяснить этим разным заинтересованным группам, а также широкому кругу читателей, в эти группы не попадающих, что они смогут извлечь из нее – и соответственно чего не смогут.
В мире, в котором новости о вооруженных конфликтах приходят каждый день, а комментарии по их поводу зачастую основываются на предположении об их беззаконном, внеправовом характере, нет нужды специально разъяснять значимость книги, посвященной тем аспектам международного права, которые предназначены ограничивать насилие во время войн, защищать жертвы этого насилия и помогать им в беде. Нельзя сказать, что книг на эту тему выходит мало. Международное право войны, или гуманитарное право, превратилось в отрасль права, переживающую своего рода бум, и в этой сфере появилось множество профессиональных экспертов. Однако манера, в которой эти эксперты пишут и дискутируют между собой, далеко не всегда непосредственно доступна для прочих людей, также живо интересующихся предметом, при этом некоторые из этих последних также все больше пишут и обсуждают его, сознавая при этом, что помимо правовых экспертов, с которыми они, возможно к счастью, имеют контакт, есть многие другие, от общения с которыми они отрезаны.
Я начинал свою профессиональную деятельность как историк, главным образом британской религии и культуры. Заинтересовавшись этикой и социологией войны, я в середине своей карьеры перешел от национальной истории к международной и от гражданских вопросов к военным, занялся историей и современным положением права войны и изучением деятельности его институтов и в конце концов пришел к выводу, что лучшее основание, исходя из которого я могу завершить свою работу и написать эту книгу, – это отрасль исследований, обобщенно именуемая международными отношениями. С представителями этой отрасли я с успехом взаимодействовал в последние десять лет в Лондонской школе экономики и Оксфорде. Если эта книга окажется смесью фрагментов всех так называемых академических дисциплин, с которыми я имел дело за последние сорок лет, то это неизбежный результат того, по какому пути двигалось мое мышление. Мне пришлось следовать туда, куда вели соответствующие аргументы, и я действительно считаю, что адекватная оценка важности международного гуманитарного права для всего мира, понимание того, как оно стало частью того, что мы считаем цивилизацией, и того, до какой степени цивилизация от него зависит, в принципе требует привлечения всех дисциплин и заинтересованных исследователей. Предмет содержит в себе слишком много крови и слишком связан с будущим всего человечества, чтобы его можно было без опасения отдать на попечение какой-либо из тех нескольких заинтересованных сторон, которые на него претендуют. Но о том, удалось ли мне соединить их, могут судить лишь мои критики (надеюсь, они не слишком поддадутся сектантскому духу)[5 - Есть одна область МГП, которой я, оставаясь в выбранных мною рамках, по-видимому, не уделил достаточно внимания. Речь идет о праве войны на море. Читатель найдет страницы, где говорится о подводных лодках, плавучих госпиталях, минах и блокадах, но он не найдет многих сведений по темам, на которые так много говорилось во время ирано-иракской войны 80-х годов: правила применения силы, смена флага, территориальные воды и зоны военных действий. В качестве оправдания недостаточного освещения этих вопросов я не могу предложить ничего лучше, чем тот факт, что право войны на море всегда было до определенной степени отдельным предметом (чего так всегда желали военно-морские ведомства!) и что теперешние усилия ICRC и других органов по его прояснению и модернизации пока еще ни к чему не привели. Хороший обзор ситуации, существующей на данный момент, дается в работе: Ross Lebow,‘The Iran-Iraq Con?ict in the Gulf: The Law of War Zones’, in ICLQ 37 (1988), 629–644. См. также: Dieter Fleck‘Rules of Engagement for Maritime Forces and the Limitation of the Use of Force under the UN Charter’, German Yearbook of IL, 31 (1988), 166–186 и W. J. Fenrick, ‘Legal Aspect of Targeting in the Law of Naval Warfare’, Canadian Yearbook of IL, 29 (1991), 238–281.].
Однако к одной группе читателей я должен обратиться с предупреждением, что эта книга, будучи неправильно понятой, может подставить под серьезный удар их профессиональную состоятельность. Я говорю о студентах юридических факультетов. Надеюсь, многие из них все-таки прочитают ее и отдадут должное моим объяснениям того, каким образом этот важнейший предмет их обучения стал тем, чем он стал, что еще, помимо права, повлияло на его формирование и как он функционирует в рамках политической жизни международного сообщества. Но я не юрист и не обязан думать о праве так, как обязаны думать юристы, и не пытаюсь писать о нем так, как пишут они. Например, когда я пишу о практике «конвенциональной» (conventional), я имею в виду традиционную, т. е. обычную, «всегдашнюю» практику, а не употребляю это слово в международно-правовом смысле, т. е. в смысле практики, происходящей от конвенции (договора). Аспекты права, которые представляются важными для хода моего исследования и повествования, не обязательно совпадают с теми, которые должны быть важны в юридическом толковании и обсуждении. Точно так же, создавая этот текст именно с такими целями и в таких рамках, я не претендую на такую полноту охвата темы, какую мог бы обеспечить профессиональный эксперт. Всякий, кто воспользуется этой книгой для подготовки к университетскому экзамену по международному праву войны и мира, тем самым будет напрашиваться на неприятности!
Терминология и принятые сокращения
Говоря о предмете этой книги, я не стремился к безукоризненной последовательности в наименовании основного объекта моих исследований, так как на протяжении тех лет, когда я писал книгу, принятая терминология изменялась и я допускал соответствующие изменения в названии. К концу девятнадцатого века в англоговорящем мире предмет моих исследований получил известность под именем «право войны» [law of war] или какими-то похожими наименованиями, например «законы и обычаи войны» [laws and customs of war] или «международное право войны и мира» [international law of war and peace]. В Германии и Франции, где вышла большая часть трудов на эту тему, предмет назывался соответственно Kriegsrecht и Droit de la guerre. Среди представителей прошлого поколения, по причинам, объясняемым в свой черед, в моду вошло смягчать наименования; таким образом «война» стала называться «вооруженным конфликтом», и было введено слово «гуманитарный». Мой высокоуважаемый коллега Адам Робертс, профессор международных отношений в Оксфорде и выдающийся эксперт в вопросах, рассматриваемых в данной книге, обладает более решительным характером и продолжает во втором издании сборника документов, соредактором которого он выступил, называть этот предмет «законами войны» [laws of war]. В другом стандартном сборнике, составленном швейцарскими экспертами Шиндлером и Томаном, они называются «законы вооруженных конфликтов» [laws of armed conflicts]. В объемистых сборниках статей (известных также как Festschriften), недавно выпущенных в честь двух самых выдающихся светил в этой области, Жана Пикте и Фрица Калсховена, употребляется термин «(международное) гуманитарное право вооруженных конфликтов» [(international) humanitarian law of armed conflicts]. Сегодня многие укорачивают его удобства ради до «гуманитарного права». Меня самого не очень привлекает эта новомодная терминология по причинам, которые станут ясны из изложенного ниже, но я понимаю, почему она появилась, и очень беспокоюсь о том, чтобы не создать препятствий ее приверженцам при прочтении этой книги, поскольку ее предмет для них не менее важен, чем для меня. Поэтому я позволил «праву войны», или «законам войны», о которых идет речь в первой части книги, превратиться в «международное гуманитарное право» во второй. Но при таком количестве перекрестных ссылок неизбежны некоторые несоответствия, за что я приношу извинения тем, кого они будут раздражать.
Вместо труднопроизносимого словосочетания «международное гуманитарное право» я систематически использую аббревиатуру МГП. В книге будут и другие сокращения, позволяющие сэкономить место, поэтому будет уместно привести их здесь как часть краткого описания основных линий в истории предмета. Правовыми инструментами, создавшими основу МГП, с 1864 г. являлись Женевские конвенции, или ЖК. Последние и существующие на данный момент ЖК датируются 1949 г., третья из них имеет дело с военнопленными (POW). Существуют также Гаагские конвенции от 1899 и 1907 г. и законы и обычаи сухопутной войны как приложение к IV Гаагской конвенции 1907 г. (термины не сокращаются). С 1977 г. существуют два дополнительных протокола к Женевской конвенции ДПI и ДПII. Эти протоколы сами по себе плод работы знаменитой конференции 1974–1977 гг., которая упоминается в книге как CDDH, общепринятая аббревиатура от Geneva Confеrence Diplomatique sur la Rеaffirmation et le Dеveloppment du Droit International Humanitaire applicable dans les Conflits Armеs. Наиболее важные для МГП институты – это различные элементы того, что теперь называется собственным именем «Движение Международного Красного Креста и Красного Полумесяца». Читатель будет часто встречать аббревиатуру МККК, а иногда и просто МК или «Красный Крест», означающие Международный Комитет Красного Креста, для обозначения движения в целом. Объясняя смысл договоров и их предполагаемое действие, я буду сокращать термин «Высокие Договаривающиеся Стороны» до ВДС, а «Державы-Покровительницы» до ДП. Уверен, что нет необходимости объяснять, что означает ООН. Аббревиатура PR также должна быть известна читателю. Частота, с которой это сочетание букв будет попадаться на страницах, возможно, удивит, однако факт остается фактом: невозможно с достаточной долей реализма обсуждать применение гуманитарного права и норм о правах человека, не учитывая той роли, которую они предназначены играть в быстро растущем политическом бизнесе «связей с общественностью» [public relations]. Это понятие включает старую добрую пропаганду, но в наши дни оно стало намного шире. Законодательство о правах человека значит все больше в этой сфере. Всеобщая декларация прав человека от 1948 г., породившая его, будет упоминаться как ВДПЧ.
Глава 2
Законы войны от раннего Нового времени до второй Мировой войны
Очерк оснований
Никто не знает, как начались войны между людьми, однако есть доказательства того, что они велись уже в самый ранний период истории человечества; эти доказательства существуют не только в виде оружия, предназначенного для сражений, и человеческих останков, поврежденных этим оружием, – сами по себе они не свидетельствуют о таком серьезном явлении, как война, – но имеются и данные, позволяющие сделать вывод о существовании борьбы между организованными группами ради их групповых целей. Защита или захват территории и/или собственности – вот наиболее вероятная цель войн, но нетрудно предположить, что мотивами могут быть также уязвленная гордость и честь, нехватка женщин и прочего жизненно необходимого племенного материала или же попросту удовлетворение страстей, алчности и мании величия деспотических правителей.
Известно, что на протяжении своей истории государства участвовали в боевых действиях с применением оружия для достижения таких примитивных целей, однако этим занимались не только государства, но и, гораздо чаще, группировки бандитов, разбойников, грабителей и преступников, которые также вполне были способны воевать за лошадей, женщин и территорию. Различия между государствами и другими сообществами, между войнами государств и другими формами вооруженных конфликтов имеют важнейшее значение во многих отношениях, и критически настроенный читатель может быть уверен, что эти различия будут должным образом соблюдены, когда этого потребует контекст. Но в одном отношении различие несущественно: все сообщества, независимо от их политического характера, от того, есть ли у них вообще политический характер, вырабатывают свой собственный кодекс поведения в конфликте. То, что на одних уровнях называется рыцарским кодексом благородства, взаимным уважением между джентльменами или честной игрой спортсменов, на других уровнях будет воровским кодексом чести и законом кровной мести. Те своды правил, которые стали общественной моралью и законами государства (отсюда, исходя из этого, в конечном итоге и публичным правом межгосударственных отношений), получают наибольшее практическое значение в историческом и политическом отношении, но их действие невозможно должным образом понять, если не учитывать широкую разветвленность их социальных и психологических корней.
С самого раннего времени, о котором имеются устные и письменные свидетельства, сохранились доказательства того, что те, кто планировал и вел публичные войны, могли восхвалять и одобрять общественные практики, предназначенные для того, чтобы контролировать ведение войны и смягчать ее отвратительные последствия. Правители могли демонстрировать гуманные склонности, и им нравилось, когда другие видели эту демонстрацию. Или же при формулировании целей готовящейся войны они находили для себя выгодным не стремиться к более разрушительным действиям, чем это было необходимо. Священники и прорицатели (даже если не учитывать того, что они принимали определенное участие в формировании мышления правителей) могли резко осуждать уж слишком очевидную бойню или защищать «невинных». Касты воинов насаждали у себя кодексы поведения, которые определяли методы проведения сражений, и эти методы были отчасти направлены на то, чтобы сберегать жизнь – во всяком случае, жизнь таких же воинов. Создатели войск стремились ограничивать потери среди солдат, обучение которых было связано с большими затратами и которым было бы трудно найти замену. Полководцы без труда признавали здравый смысл в том, чтобы не разорять земли, на которых рано или поздно их же армиям придется искать пропитание. И так далее. Склонность к ограничениям и запретам на поведение во время войны можно разглядеть в достаточном количестве ранних цивилизаций и/или культур, созданных родом человеческим, чтобы историк мог рассматривать эту склонность как по сути дела нормальное устремление, практически столь же древнее, как и сама война. И в этом смысле есть основания считать, что попытки нашего поколения развивать эту склонность в конце двадцатого века имеют под собой некую историческую основу.
Все это так. Но за этими попытками стоят также исторические факты многочисленных разочарований в этих устремлениях и провалов подобных же попыток, которые во многих отношениях были ошибочными и иллюзорными. Есть соблазн слишком переоценить их, особенно характерный для тех, кто хочет убедить нас, что неудачи в ограничении конфликтов в наши дни выглядят позорными провалами на фоне прежних успехов. Неудач в прежние времена было не меньше, чем теперь, и по сходным причинам. То поведение, которое правители или жрецы предписывали как наилучшее, имело мало отношения к тому, что армия делала в наихудших ситуациях; а именно в такие ситуации, разумеется, и попадали армии благодаря естественным для войны опасностям и невзгодам, а также зачастую бездарной работе тех, кто планировал военные кампании. Практику применения всех этих похвальных гуманных предписаний в любом случае необходимо подвергнуть критической оценке. В каждом случае нам следует выяснять, какого рода и какого уровня война имелась в виду, когда были выпущены эти предписания. Предписанные и даже принудительно введенные ограничения касались только культурно близкого противника, достойного уважения, но они не имели никакого отношения к тому, что можно было бы ожидать при конфликте с теми, кто воспринимался как варвары, дикари, неверные, недочеловеки и пр.
Кроме того, нельзя не принимать в расчет обстоятельства. Высокие стандарты гуманности и самоограничения соблюдались, когда военная кампания проходила честно и легко, но они рушились, как только дела начинали идти плохо, даже если враг считался достойным уважения. Что касается религии, то призывы к гуманности в военное время, провозглашаемые любой значительной религией, не должны восприниматься как точное описание реальности. Если отставить в сторону то, что в прошлом войны часто велись по религиозным причинам, и то, что войны, рассматриваемые как походы против неверных или священные войны, всегда оказывались в числе наиболее жестоких, нельзя отрицать, что всякая распространенная религия может подобрать тексты, направленные на то, чтобы контролировать действия своих последователей во время войны. Было бы слишком безапелляционным усомниться в той серьезности, с которой эти верующие желали бы вести себя таким образом. Но только представьте себе, из скольких источников выливается в военное время поток нечистот на чистые религиозные идеалы! Помимо обычной запутанной системы конкурирующих или параллельных групповых лояльностей (племенных, расовых, национальных, культурных и т. д.), которую духовные лидеры зачастую распознают или признают с большой неохотой, в вооруженных силах, в особенности в воюющей армии, существуют еще и другие факторы – постоянно присутствующее и сильное давление со стороны боевых товарищей, патриотизм, озверение, трудности и невзгоды, соблазны, страх и исступление. Давно известно, что молот войны самых лучших людей побуждает вести себя наихудшим образом.
Эти предостерегающие замечания по поводу условий соблюдения законов войны как в древности, так и в наши дни не следует понимать в циничном или деструктивном духе. Они просто задают реалистический контекст для моего исследования, относящегося к недавнему прошлому и к современной стадии. Как бы то ни было, очевидно, что исторические факты, свидетельствующие о древности, повсеместности и постоянстве предложений по наложению ограничений на ведение войны, доказывают непреходящую привлекательность (по крайней мере для некоторых частей большинства известных нам обществ) идеи о том, что война, коль скоро с ней нельзя покончить или без нее нельзя обойтись, должна подчиняться этическому и юридическому контролю. В принципе эта идея, применимая равным образом и к конфликтам в рамках государств, и к конфликтам между государствами, естественным образом отражалась в примитивных кодексах отношений между государствами, существовавшими на территории наиболее развитых ранних цивилизаций: в Индии, например, а также в том регионе, который мы теперь называем Индонезией, на Ближнем Востоке, в Греции и Риме, а также в мусульманских странах. Тот все более сложный и детально проработанный кодекс, который эволюционировал в Западной Европе начиная с XV в. pari passu[6 - Наравне и одновременно (лат.). – Ред.] с ее торговой, морской и военной экспансией, основан не на чем другом, как на средиземноморских и европейских источниках. Однако относительная легкость, с которой эта выработанная на региональном уровне модель стала универсальной и превратилась в публичное международное право сегодняшнего мира, объясняется в основном тем, что идеи, заложенные в этот кодекс, не были чужды другим регионам, а также тем, что некоторые из этих регионов уже обладали опытом чего-то подобного[7 - Эта обширная тема, по непонятной причине долгое время не замечаемая авторами, пишущими о международных отношениях, наконец была поднята Хедли Буллом и Адамом Уотсоном в работе: Hedley Bull and Adam Watson (eds.), The Expansion of International Society (Oxford, 1984 г.). Мне хотелось бы думать, что моя книга добавляет к этой теме недостающую грань.].
В 1980 г. я опубликовал книгу под названием «Человечество на войне», посвященную общей современной истории той отрасли публичного международного права, которая регулирует именно вопросы войны. Книга была хорошо принята, но, если бы мне пришлось начать сначала, я написал бы ее по-другому. В данной книге – являющейся до определенной степени продолжением предыдущей – я пользуюсь возможностью en passant[8 - Мимоходом (фр.). – Ред.] исправить то, что сейчас воспринимаю как ее недостатки. О некоторых из них писали критики, о других – нет, и не всякая критика была обоснованной. Один популярный писатель-историк, обладая столь ярко выраженным холерическим темпераментом, что, очевидно, не в состоянии был одолеть главы, следующие после первой, (или, пропустив первую, читать дальше), высказал претензии по поводу того, что я начал свой рассказ только с XVIII в. Причина, по которой я так поступил, кажется мне достаточно веской. Рыцарство, честь, дисциплина и самоограничение с незапамятных времен были достаточно распространенными понятиями среди тех, кто размышлял о войне, а древний мир всегда оставался главным источником похвальных примеров, которые все публицисты так любят приводить. Но только в период набравшего силу Просвещения что-то похожее на наше современное международное право войны обрело полноценную форму, получило у философов и публицистов соответствующее литературное отражение и стало присутствовать в общих рассуждениях правящих элит всей системы европейских государств.
Более справедливо меня упрекали в евроцентричности. Книга действительно такова в большей степени, чем я считаю обоснованным сегодня. Невозможно обойти тот факт, что основная часть права, уже сформировавшегося ко времени Второй мировой войны, была целиком европейской или (что в данном случае с культурной точки зрения во многом одно и то же) американской. Но когда речь зашла о том, как это право применялось, я слишком сильно сосредоточился на войнах, которые вели между собой европейцы и североамериканцы, и почти не уделил внимание войнам, сопровождавшим имперскую и колониальную экспансию этих стран. Возможно также, что я был неправ, не уделив внимания войнам в Африке и Азии, которые велись без участия европейцев. Этот недостаток, в той степени, в какой он являлся таковым, исправлен в данной книге. Практически все вооруженные конфликты, освещенные во второй части, происходили в «менее развитых» частях мира. Международное право войны, противоречивый опыт применения которого в этих регионах стал целью этой книги, больше не является исключительно европейским и американским продуктом, и это делает данное исследование подлинно международным по своему характеру в соответствии с международным характером его объекта.
Более достойна сожаления, хотя и вполне объяснима скудость освещения в той книге периода после 1945 г. Будучи в то время преподавателем истории, а не международных отношений, я тогда еще не слишком интересовался современным периодом. Трем мировым войнам (считая первой войну 1792–1815 гг., каковой она и являлась) я уделил такое внимание, в котором отказывал мировым конфликтам нашего времени и сопровождающим их исключительным политическим обстоятельствам. Подобно большинству авторов того времени, я не замечал растущей важности нового международного права в сфере прав человека и чрезмерно полагался на благоприятные перспективы Дополнительных протоколов 1977 г. Если я в чем-то сомневался, то, можно так выразиться, предпочитал хранить верность женевской версии этого сюжета, вместо того чтобы остановиться и подумать, а не могло ли там быть чего-то еще, о чем можно сказать. Будучи неоправданно оптимистичным в отношении одних деталей современной картины и излишне пессимистичным в отношении других, во время написания книги я только начал ощущать то, что впоследствии отчетливо осознал, а именно что я стал терять чувство перспективы и направления, которыми руководствовался при написании начальных глав. То, что я написал в них, полностью выдержало испытание временем. Тем не менее я изменил свое мнение по некоторым вопросам, таким как роль Руссо в развитии этого сюжета или значение Петербургской декларации, и, полагаю, могу теперь лучше распознавать наиболее значимые события и явления. Таким образом, часть книги, которую читатель держит в руках, до определенной степени представляет собой, с одной стороны, пересмотр, а с другой стороны, квинтэссенцию того, что я написал четырнадцать лет назад.
Jus ad bellum и jus in bello начиная с XVII в
Праву войны как явлению, получившему свое развитие в европейской истории и атлантической цивилизации, начиная с конца XVII в. и до рубежа XX в., свойственны все признаки «истории успеха». Война оставалась почтенным и, согласно самым авторитетным оценкам, необходимым элементом международных отношений, но связанные с ней риски осознавались все лучше, а попытки избежать войны (посредством давления со стороны великих держав или, что не всегда означало одно и то же, посредством рассмотрения спора в третейском суде) часто увенчивались успехом. Когда же война все-таки начиналась, сражения на деле становились все более смертоносны для участвующих в них армий, однако прогресс медицины, с одной стороны, и мода на гуманитарную деятельность – с другой, сделали наконец свое дело и восстановили равновесие. Соответственно и гражданское население, судя по всему, страдало в меньшей степени, чем раньше. Политическая наука считает Международный Комитет Красного Креста (созданный, хотя и под другим названием, в 1863 г.) величайшей из первых НПО. Новую страницу в военном разделе истории международного права открыли Женевская конвенция 1864 г. (первый многосторонний гуманитарный договор) и Санкт-Петербургская декларация 1868 г. (первый договор об ограничении вооружений). Знаменитая Конференция мира и разоружения, созванная в Гааге в 1899 г., стала предвестником явлений, доселе неведомых. Прогресс, который быстро почувствовали мужчины XIX в.(не могу быть уверен насчет женщин) в переменах, происходивших вокруг, ощущался и в этой области. Войны, возможно, и становились все более тяжелыми, но, по общему признанию, они происходили реже и продолжались не так долго. Уже не казалось невозможным, что буржуазная цивилизация даже в столь важной сфере сможет угнаться сразу за двумя зайцами.
Вскоре оказалось, что это заблуждение, и нетрудно понять причину ошибки. Развитие в XVIII и XIX в. международного права войны – факт сам по себе замечательный и достойный восхищения – оказалось однобоким. Покинув на своем предшествующем важном этапе монастыри и университеты и переместившись в суды и конторы, оно увенчалось в 1625 г. трудом Гроция «De Jure Belli ac Pacis», но продолжало двигаться колеей, проложенной с самого начала. Его предметом были в равной степени причины войны и само ведение войны; говоря уместным здесь техническим языком науки jus ad bellum, в той же степени, что и jus in bello. Во времена Гроция оно много уделяло внимания вопросу о том, как люди должны вести себя во время сражения, но в то же время продолжало серьезно заниматься вопросом о том, должны ли они вообще сражаться. Правомерность ведения войны все так же была предметом права войны и мира, как и правомерность того или иного образа действий во время войны.
Но однобокость уже начинала проявляться. В бесконечных рассуждениях о jus ad bellum был некоторый смысл в предшествующие века, когда носители политической власти в Европе оставались в рамках единого христианского мира и папский престол был в состоянии выступать в качестве всеобщей юрисдикции. Когда к XVI в. прежнее единство распалось, и вдобавок главы государств, независимо от того, сопротивлялись они Риму или сохраняли верность ему, заговорили на новом политическом языке верховной власти – независимой, автономной и почти всегда основанной на божественном праве королей – все эти рассуждения стали приобретать все более теоретический характер. Новые представления о власти не всегда подразумевали абсолютно неподотчетную власть. Политические теоретики вскоре начали обсуждать вопрос о том, являются ли правители ответственными только перед Богом или же перед народом – а от последнего утверждения не так далеко и до современной доктрины народного суверенитета. Но, куда бы ни заводили политические дискуссии о главе государства, национальное государство было самостоятельным, решение о том, участвовать в войне или нет, считалось его собственным делом и принималось в свете его собственного понимания национальных интересов и степени уважения этого государства к стандартам, задаваемым его цивилизацией (эта степень, разумеется, могла быть весьма высокой).
Признание факта происшедших изменений в течение долгого времени было затруднено тем, что по-прежнему употреблялся старый язык jus ad bellum. Он считался полезным для представления наиболее жестких аспектов государственной политики в благоприятном свете, но к реальному миру он едва ли был приложим. Идея верховной власти, которая могла бы судить деяния национальных правителей или правительств, утеряла связь с реальными институтами, которая прежде придавала ей убедительность. Дольше всего эта идея держалась в юридических и политических текстах, но в конце концов исчезла и оттуда. После периода призрачного существования между жизнью и смертью эта идея впала в длительную спячку, из которой вышла, только когда универсальная юрисдикция снова стала темой, которую государственные деятели могли обсуждать, не боясь показаться эксцентричными или нелепыми, т. е. после 1900 г.
Однако неверно считать, что эта история была лишь историей неудачи. В то время как jus ad bellum засохло на корню, jus in bello расцвело, как вечнозеленый лавр. Можно было бы подумать, что здесь сработал какой-то таинственный закон компенсации, но на самом деле все было гораздо проще. Европейская политическая система и стандарты менялись, но общая для всех европейских стран культура осталась нетронутой – я здесь имею в виду культуру в широком смысле, культуру элит, которые управляли государствами Европы, поддерживали соответствующие социальные стандарты и командовали европейскими вооруженными силами. Через эти элиты распространялись общие представления и благодаря им появлялась способность к взаимному признанию, которая умеряла естественную силу национальных и региональных привязанностей. В особенности, разумеется, это относилось к титулованной аристократии, наиболее просвещенные члены которой могли быть вполне космополитичны. Но в той или иной степени это относилось и к профессиональным классам, которые во многом перенимали стиль жизни у аристократов, и если были религиозны, то едва ли могли быть кем-то, кроме как христианами. И образование этих классов, насколько оно вообще у них имелось, основывалось на той же самой латинской и греческой классике. В особенности это относилось к военной профессии, представители которой были вдобавок связаны между собой исключительно прочными узами кодекса военной чести. Среди них, более чем среди всех других, было распространено чувство общих ценностей и взаимного уважения, особенно необходимого для соблюдения неписаных правил достойного и благородного поведения.
Таким образом, неудивительно, что jus in bello должно было расцвести в Европе XVIII–XIX вв. в достаточной степени, что о нем стало известно и сформировалось положительное отношение к нему. Для офицеров, на которых почти исключительно лежала ответственность за его соблюдение, оно было просто частью их профессиональной этики и образом жизни. Об основных его принципах можно было узнать из простых пособий по военной науке, более серьезные знания все шире предоставляли ученые мужи, которые к началу XIX в. приблизились к тому, чтобы называться юристами по международному праву. По большей же части законы и обычаи войны молодой офицер постигал на службе, разделяя со старшими их образ мыслей и действий. Не следует думать, что изменения, которые эти законы и обычаи привнесли в практику военных действий, имели более чем эпизодическое и ограниченное влияние. В частности, к самовосхвалениям эпохи Просвещения нужно относиться с большой осторожностью. Война отнюдь не стала по чудесному мановению руки гуманной деятельностью[9 - Ужасная реальность войны в то время недавно была впечатляюще описана Кристофером Даффи в книге: Christopher Duffy, The Military Experience in the Age of Reason (London, 1987).]. Простые солдаты, большинство которых вышли из слоев, весьма отличных от офицерской среды, продолжали поступать так, как всегда поступали с врагами и мирным населением, оказавшимся поблизости от пути их следования или стоянки. Преднамеренная жестокость и бессмысленные зверства как происходили раньше, так и продолжали происходить. Но они стали получать огласку и их начали порицать, чего, в общем, не наблюдалось в прежние времена. Стремление снизить масштаб жестокостей было подлинным, и к концу XVIII в. оно приобрело заметный размах. Уже сформировалось сообщество заинтересованной публики для обсуждения и дискуссий по поводу применения принципов права в конкретных случаях, эти принципы уже стали считаться само собой разумеющимися, а их основа содержалась в самой культуре общества, а не только в его правовой надстройке. Никогда, вплоть до конца XIX в., не требовалось упоминать того рода договоры, ссылками на которые наполнены современные учебники по данному предмету (впрочем, и в конце XIX в. не было большой необходимости в таких ссылках). В тот год, когда был заключен первый такой договор, один английский эксперт, не лишенный дара предвидения, написал: «Всегда следует иметь в виду, что позитивные законы войны, как и законы чести или этикета, создаются практикой их употребления, хотя опираются на разум и выгоду, – они продолжают существовать благодаря силе традиции и отмирают по мере устаревания»[10 - Montague Bernard, in Oxford Essays (Oxford, 1856), 88—136 at 120.].
Но в красном яблочке уже завелся червячок. Со временем выяснилось, что jus in bello само по себе, с договорами или без них, не может набрать силу и стать достаточно универсальным, чтобы удерживать войну в тех рамках, которые порядочные люди могли бы назвать приемлемыми. Те офицеры и джентльмены, которые в целом серьезно воспринимали законы войны и положительно относились к идее минимизировать приносимое ею зло, на деле были ограничены некой рукой, которую не могли видеть так ясно, как ту, которую они видели. Та рука, которую они видели отчетливо, – это рука принципа. А другая рука, существование которой они едва ли осознавали, – это рука технологии. Находящиеся в их распоряжении средства для нанесения ран, увечья и убийства, какими бы мощными они ни казались в то время, по более поздним меркам были слабыми, близкодействующими и неточными. То, что они могли бы сделать, будь у них для этого средства (оружие, живая сила, мобильность), становится ясно из строк о законности и приличии, которыми пестрят страницы военной истории XVIII–XIX вв. Количество и частота этих строк свидетельствуют не о слабости права войны, а о его силе, не о невежестве, а об осведомленности. Принципы законов и обычаев войны вызывали всеобщее восхищение, но их применение к конкретным случаям было делом, по поводу которого разные люди могли иметь разное мнение. Явные нарушения закона беспокоили людей именно потому, что они столь высоко ценили его. Ни один признанный герой войны либо ученый муж не отзывался о праве войны с пренебрежением. Революционные голоса то там, то тут высказывались подобным образом, но французские армии 1790-х годов на практике пришли к тому, что стали вести себя в общем и целом так же, как и все остальные. Наполеон был приверженцем этого закона. Резкие формулировки Клаузевица по поводу взрывоопасной непредсказуемости войны и ее жестких условий были направлены не против принципов рыцарства и гуманности – сам он был образцом этих добродетелей, – но против наивных романтиков, которые хотели вывести войну из истории: закоснелых доктринеров, которые считали, что войну можно вести по сборникам правил, и сентименталистов, которые думали, что войну можно вести в лайковых перчатках. «Мы должны усвоить себе тот взгляд, – напоминал он им, – что получаемый войной облик вытекает из господствующих в данный момент идей, чувств и отношений»[11 - См. его знаменитую книгу: Carl von Clauzewitz, On war, ed by Michael Howard and Peter Paret (Princeton, NJ, 1976), Bk. 8, ch. 2, p. 580. [Русск. пер.: Клаузевиц К фон. О войне. В 2 т. М: АСТ; СПб.: Terra Fantastica, 2002. Т. 2. С. 390]].
В действительности каждый человек, обладающий реальным опытом участия в активных военных действиях, понимает две вещи: во-первых, что законы и обычаи могут соблюдаться только в зависимости от обстоятельств, и, во-вторых, что при столкновении закона и военной необходимости именно закон будет приспосабливаться к необходимости. Приспособиться – не значит быть разрушенным. Каждый раз, когда случается что-то особенно отвратительное или есть угроза этого, оказываются оскорблены человеческие чувства и немедленно происходит апелляция к принципу; но за рамками неприкосновенных абсолютных запретов и ограничений (которых сравнительно мало и которые в любом случае ощущаются отдельными людьми, а не группами) принцип не всегда легко привязать исключительно к одной стороне в споре. Люди чести относятся к нормам личного поведения как к чему-то незыблемому, но стратегия и тактика, а также тесно связанное с ними групповое поведение – это нечто совсем иное, и в эту сферу жесткие концепции чести и порядочности не могут быть перенесены напрямую. Принцип, который, если посмотреть на него с одного угла зрения, как будто осуждает действия на войне, без него осуществимые и успешные, выглядит менее запрещающим, если посмотреть на него с другого угла. Поясню это на нескольких примерах.
Даже принцип чести и самоуважения – квазирелигия всякого уважающего себя офицера – не свободен от силы обстоятельств. Во-первых, вмешиваются национальные предрассудки, которые сами по себе имеют определенную градацию. Ксенофобы вроде Нельсона и снобы вроде Веллингтона, как бы щепетильны они ни были в своем отношении к пленным французским офицерам, не слишком склонны были признавать последних джентльменами. Веллингтон как-то заметил: «Французский офицер перережет вам горло, если вы скажете ему, что он не джентльмен, но это не сделает его таковым»[12 - David Howarth, A Near Run Thing (London, 1968), 26.]. Но еще ниже британские офицеры ставили испанцев, вообще говоря, их союзников, – настолько ниже, что после битвы при Витории в 1813 г. они ходили по городу рука об руку с французскими пленными, с которыми делили стол, но с исключительным пренебрежением относились к испанцам. Что же касается негибкости, то интересно было бы узнать, оставалась ли честь незатронутой в таких вечно актуальных эпизодах, как тот, который был отражен Жаном Ренуаром в фильме «La Grande Illusion» 1937 г., посвященном Первой мировой войне. Немецкий аристократ, комендант тюрьмы, где содержатся французские офицеры, говорит французскому офицеру высокого ранга (тоже аристократу), что прекратит обыск камеры, если тот даст честное слово, что в ней не спрятаны орудия побега. Французский офицер дал такое обещание, но побег тем не менее состоялся. Веревка была спрятана не в камере – она висела снаружи, за окном.
Новые виды вооружений при первом их применении обычно вызывают всеобщий гнев, потому, что народ, против которого это оружие применяется, заявляет, что оно чрезмерно жестокое. Однако вызывает поношение чаще непривычность этого оружия и его очевидная эффективность, чем объективно измеряемые разрушительные свойства. Новое оружие разрывает связь, естественным образом сложившуюся в умах жертв, между оружием, к которому они привыкли (а также тактикой, которую они обыкновенно использовали), и нормами честных, «законопослушных» военных действий, которые, по их убеждению, они соблюдают.
Арбалет, порох, шрапнель, пули «дум-дум» – хорошо известные тому примеры. Все перечисленные виды оружия, за исключением последнего, вошли в широкое употребление, как только это позволили технология и финансы. А вот пули «дум-дум» (в широком смысле пули с головной частью из мягкого металла и с неполной или надпиленной оболочкой, которые разворачиваются или сплющиваются, попав в тело), остались под запретом, отнесенные массовой военной культурой к категории оружия до того страшного (во всяком случае в воображении), что о нем невыносимо даже подумать. Некоторые новые виды вооружения действительно в те дни даже могли остаться лишь на бумаге из соображений этики. Периодически повторяющийся на протяжении веков излюбленный сюжет наиболее утонченных авторов, пишущих о праве войны, состоит в том, что к благородному монарху приходит изобретатель нового великолепного средства убийства. Монарх отвечает изобретателю, что тот должен был бы стыдиться, и прогоняет его. Пьер Буасье, первый серьезный автор, пишущий об истории Международного Комитета Красного Креста, рассказывает еще более впечатляющую версию, согласно которой Людовик XV не только отверг предложение своих военных использовать подобного рода изобретение, но и посадил изобретателя пожизненно в тюрьму, с тем чтобы ни одно другое государство не соблазнилось использовать такое оружие[13 - Я услышал этот рассказ от него примерно в 1972 г. В его книге (Pierre Boissier, Histoire do Comitе Internationale de la Croix-Rouge: De Solfеrino ? Tsoushima. Paris, 1963, 172–176) Людовик XV предстает в ореоле высокой гуманности. Похожая история, где героем выступает дож, приводится в книге: James Morris, Venice (2nd edn., London, 1983). Историю, описанную в следующем предложении, я привожу в своей книге War and Society in Revolutionary Europe (London, 1982), 143 and 312.]. Говорят, что люди Наполеона с негодованием отвергли предложение американского инженера Роберта Фултона сделать своего рода подводную лодку или торпеду, которая уничтожила бы британский флот, осуществлявший блокаду Бреста.
Трудно сказать, до какой степени все эти истории соответствуют истине. В них, несомненно, есть правдивые элементы: что идея умножения ужасов войны не привлекает мыслящих полководцев, что сама по себе убойная сила нового оружия – не единственный критерий, применяющийся при рассмотрении таких предложений, что ум штатского человека может быть намного более кровожадным, чем ум военного, и т. д. История того раздела права войны, который имеет дело с ограничением вооружений, свидетельствует о том же. Начиная с первого образца документов такого рода, датируемого 1868 г., наблюдается устойчивая заинтересованность в запрете оружия, «способного причинить излишние повреждения или излишние страдания», – «of a nature to cause superfluous injury or unnecessary sufferings», как гласит последний (1977 г.), англоязычный вариант этой старинной формулы[14 - ДПI, ст. 35(2) – вторая из трех «основных норм» раздела «Методы и средства ведения войны».]. Но эта заинтересованность намного опережала достижения. Истина в отношении истории новшеств в сфере вооружений состоит в том, что почти все они, с какими бы по содержанию и по силе возражениями им ни пришлось столкнуться, постепенно входят в широкое употребление, как только возражающим предоставляется возможность заполучить это оружие для себя. После чего соответствующим образом изменяется право. Так же как предметы роскоши одного поколения становятся средствами первой необходимости для следующего, так и оружие или методы ведения войны, считавшиеся предосудительными в одном веке, как правило, становятся общепринятыми в следующем. История войн показывает, как трудно остановить соперничество в вооружениях между государствами, достаточно богатыми, чтобы позволить их себе, и что единственное оружие, от которого государства охотно берут на себя обязательства отказаться, это то оружие, в котором они видят мало пользы для себя. Период новейшей истории, рассматриваемый в этой книге, является исторически беспрецедентным, так как засвидетельствовал создание оружия, которое даже государства, могущие себе его позволить, по-видимому, склонны запретить.
Другой старинный принцип с полной превратностей историей касается ограничения воздействия боевых действий самими участниками вооруженной борьбы. Из самых старых существующих письменных источников, свидетельствующих о человеческих законах и указах правителей, нам известно о предписаниях, направленных на то, чтобы различать в сражении воюющих и всех остальных: проводить различие между «комбатантами», т. е. частью общества, которая носит оружие и является единственной группой людей, способной вести войну, и всеми остальными, «некомбатантами», чей вклад в войну может быть в лучшем случае косвенным, а если говорить о стариках, женщинах и детях, которые всегда рассматривались как некомбатанты по своей сути, то они, скорее всего, не могут вносить даже и косвенного вклада в войну.
Прочность этой тонкой нити преемственности между поведением людей раннего периода истории и современным гуманизмом не стоит преувеличивать. Если захотеть, то можно точно так же подобрать предписания более кровожадного характера, и, что еще важнее, в этих источниках редко указывались значимые параметры, как то – была ли данная война оборонительной или захватнической, между родственниками или чужаками, велась ли она с целью захвата или разрушения и т. д. Комментаторы-гуманисты нашего времени слишком легко впадают в непреднамеренную ошибку, перенося свои универсалистские принципы на другие эпохи и на народы, чьи взгляды на себе подобных были исключительно дискриминационными. Тем не менее факт остается фактом: у принципа, который теперь нам известен как неприкосновенность мирного населения, уже была долгая история постепенного признания, до того как европейские авторы XIX в. включили его в свои проекты глобального международного права, добавив к нему (что великолепно характеризует эту эпоху) еще и защиту частной собственности.
Но равным образом нужно иметь в виду и другой факт политического, а не военного плана. На протяжении почти всей истории и, насколько я знаю, во всем мире подданные должны были делить радости и беды войны наравне с воинами, поскольку все без исключения считались плывущими в одной политической лодке. Подданные испытывали вместе с правителями (или по воле последних) последствия конфликтов, в которых эти правители участвовали. Гуманное сердце, способное воспринимать отдельных людей и группы как жертв войны, не имело органической связи с политической головой.
Подданные должны были, в принципе, целиком и полностью поддерживать войну, ведущуюся правителями, и в этом была их судьба и долг – принять ее исход таким, каким его сформировали правители.
Самые тяжелые логические последствия того или иного исхода войны – смерть и порабощение – на практике редко проводились в жизнь. Tour d’horizon[15 - Обзор (фр.). – Ред.] всемирной истории международных войн заставляет сделать вывод о том, что военная практика и политическая теория, как правило, идут не в ногу. В таком кратком очерке можно лишь упомянуть те разнообразные обстоятельства и смешанные мотивы, которые подталкивали правителей к более умеренным заключениям и делали войну в целом менее разрушительной и смертоносной, чем диктовала их политическая теория, причем правители, поступая таким образом, создавали – как общепринятый побочный продукт, а не как исходную посылку – исключительно важное понятие некомбатанта. Очевидно, что одним из этих мотивов (возможно, но не обязательно основанным на религиозных соображениях) было человеколюбие. В частности, дарование пощады женщинам и вообще людям, не способным себя защитить, затрагивало ту душевную струну, которая была связана со старинным рыцарством. В той степени, в которой jus in bello имело своим истоком христианскую доктрину справедливой войны, в него вошло и милосердие к «невинным». Другим мотивом, менее очевидным, был личный интерес. Социальные группы, обладающие статусом, богатством, сильными позициями в переговорах и торге и контактами, выходящими за рамки группы (например, монархи, «феодальная» знать, священничество и военная каста), разрабатывали правила к взаимной пользе.
Если говорить о более низких социальных слоях, то, где бы ни возникали оседлые цивилизации, всем, за исключением разве что идеологически помешанных, быстро становилось ясно, что живые подданные – производительные, способные платить налоги и пригодные для службы – предпочтительнее мертвых, особенно если считалось, что в регионе, где они проживали, имеет место нехватка населения. Ничто другое не могло лучше стимулировать оформление и применение на практике понятия «некомбатанта», чем осознание того факта, что, помимо того что некомбатант безобиден, он еще может быть и полезен; понимание более глубокое там и тогда, где и когда ограничительные принципы меркантилизма уступили дорогу прогрессивной идее о том, что население – это человеческий капитал, из которого вырастает богатство нации. Помимо этого соображения, могли быть также технические трудности. Довольно трудно избавиться от большой массы человеческих существ без серьезных проблем и огласки, даже их существование нежелательно для тех, кто имеет над ними власть. В этом убедились турки, когда во время Первой мировой войны они решили избавиться от армян, и немцы во время Второй мировой войны, когда они занялись уничтожением европейских евреев и цыган. Показательно, что там, где речь шла о небольших компактных группах населения и соответственно резня была технически осуществима, как в классическом случае осажденных городов, которые отказывались сдаться, древняя логика продолжала формировать военную практику до сравнительно недавнего времени, и мирное население по-прежнему подвергалось крайней степени риска.
Гроций, Руссо и некомбатанты
Ни одно письменное сочинение не оказало столь решающего влияния на обсуждение проблемы некомбатантов в истории права войны в Новое время, чем выдающийся труд Гроция, написанный в начале XVII в., который мы уже упоминали: «De Jure Belli ac Pacis». Гроций заслуживает того, чтобы надолго остаться в памяти потомков уже потому, что на страницах его книги фигура некомбатанта во всех возможных ролях и ситуациях очерчивается более ясно, чем в более ранних текстах. Гроций красноречиво и всесторонне разъясняет основания, по которым некомбатанты могут рассматриваться как лица, подлежащие исключению из военных действий и изоляции от их последствий. Краткое содержание его рассуждений может быть сжато представлено следующим образом. Некомбатант почти наверняка «невиновен» в чем-либо, что имеет отношение к причинам конфликта. Вовлечение его в военные действия не принесет никаких преимуществ комбатантам, а его исключение никак не отразится на шансах участников на победу. В любом случае то, что делает некомбатант, полезно не только обществу здесь и сейчас, но и, возможно, также в будущем. Нанесение ему вреда не только не принесет ничего хорошего, но и высветит позорно жестокий нрав того, кто это делает. Пощада же, с другой стороны, будет свидетельствовать о благородном и сострадательном духе и поможет снискать заслуженную благодарность, любовь и почет. Правители и военачальники могут щадить некомбатантов потому, что нет никаких практических военных причин не делать этого, а также потому, что существуют веские религиозные и этические причины, почему им следует вести себя именно таким образом. Их военная эффективность, как правило, не понижается, и даже если при некоторых обстоятельствах это и происходит в минимальной степени, христианское учение и примеры рыцарства предоставляют множество прецедентов и обоснований для намеренного принятия на себя риска и бремени потерь ради благого дела.
Основополагающие фрагменты текстов Гроция, посвященные некомбатантам, разумеется, являются только частью всеобъемлющего целого, в которое увязаны его рассуждения о праве войны и мира; так же как книга, представляющая такой устойчивый интерес для исследователей права и войны, сама по себе представляет собой только часть обширного и разностороннего Cuvre[16 - Труд, дело, творчество (фр.). – Прим. перев.], интересного исследователям религии и политики[17 - В связи с четырехсотлетним юбилеем Гроция (род. 1583 г.) в свет вышли несколько аналитических обзоров его заслуг. Очень хорошая работа, в наибольшей степени имеющая отношение к теме данной книги: Bull, Kingsbury, and Roberts (eds.), Hugo Grotius and International Relations (Oxford, 1990).]. Все, что он написал, должно в идеале быть прочитано в рамках этого всеохватывающего контекста, не упуская из виду те качества ума и личности, которые неизменно проявляются в его трудах. Качества, представляющие особую важность для нас, – это присущий ему дух умеренности и принятие (неважно, сознательное или нет) той двойственности, которая присуща разным аспектам человеческих отношений и восприятию их разумными людьми. По-видимому, он стремился спокойно и благожелательно возвыситься над m?lеes[18 - Жаркие схватки, драки, споры (фр.). – Прим. перев.] в тогдашней Европе, переполненной людьми с чрезвычайно горячим темпераментом и догматической уверенностью в собственной правоте, людьми, нетерпимыми к тем, кто задает вопросы и допускает «неправильности». Великий труд, о котором мы говорим, был создан отчасти под влиянием убеждения Гроция (приведенного в параграфе 29 пространных «Пролегоменов») в том, что излечение от обеих крайностей, по-видимому, нельзя искать ни во всеобщем запрете, ни в дозволении на все»[19 - Часто приводимая цитата. Мне она впервые встретилась в книге: H. Butter?eld and M. Wright, Diplomatic Investigations (London, 1966 г.), 91. [Русск. пер.: Гроций Г. О праве войны и мира. М.: Ладомир, 1994. С. 52.]]. Тем же стремлением принимать во внимание противоположные стороны того или иного важного вопроса окрашены все его политические труды. Ричард Так, в монографии которого «Теории естественных прав, их происхождение и развитие» (Richard Tuck, Natural Rights Theories, their Origin and Development) Гроцию отведено выдающееся место, называет политическую мысль последнего в ряде важных аспектов «двуликой, как Янус», который «…двумя своими ртами говорит одновременно языком абсолютизма и языком свободы»[20 - R. Tuck, Natural Rights Theories, their Origin and Development (Cambridge, 1979) 79.]. Таким образом, нам с самого начала дается понять, что человеколюбие (и, если уж на то пошло, права человека) не обязательно связано с представительным правлением и демократией. Поскольку важность этих политических идей для его доктрины права войны, судя по всему, большинству не очевидна, следующие несколько страниц посвящены ее разъяснению.
Суть аргумента Гроция в пользу необходимости соблюдения чувства меры при ведении войны и, вследствие этого, облегчения участи некомбатантов, являющихся ее основными жертвами, состоит в том, что, в конечном счете, несмотря на всеобщее убеждение в обратном и на обычную практику, умеренность возможна. Возможна она в двух основных аспектах: материальном и психологическом. В материальном аспекте военные действия (следует помнить, что для Гроция не было сомнений в том, что война может быть необходимой и добродетельной) могли бы вестись и доводиться до своего чисто военного завершения солдатами, чьим занятием собственно и является война, без проявления привычной жестокости по отношению к некомбатантам. Психологический аспект умеренности может быть выражен следующим образом: люди вовсе не обязательно должны считать умеренные методы войны трудными и неестественными (как утверждали бы милитаристы и люди, склонные к агрессивной маскулинности); наоборот, они вполне способны воспринимать эти методы как близкие им по духу и даже «естественные». Важнейший элемент философской традиции, в рамках которой создавал свои труды Гроций, состоит в убежденности, что человек по природе своей – животное социальное и что его способность к поддержанию общественных связей не ограничивается его непосредственным окружением. Гроций не считал «естественным» (в философском смысле) желать причинить вред другим людям и ненавидеть чужаков. Христиане недопонимали собственную веру, будучи, как это слишком часто бывает, не способными осознать эту истину. Тут уместно вспомнить, что ум Гроция формировался под воздействием либеральной модернистской концепции христианства, которая отнюдь не была чем-то естественным для многих его единоверцев.
Гроций был страстным приверженцем христианской добродетели милосердия. Он считал, что милосердие должно склонять именно христианских воинов к тому, чтобы соблюдать все запреты и проявлять сострадание, причем это вполне осуществимо на практике, что он и стремился показать в тех главах своего труда, которые посвящены некомбатантам и всему, что с ними связано. Таким образом, войны между христианами, будь они внутренними или внешними, в принципе относились к категории войн, в наибольшей степени допускающих ту умеренность, которую он проповедовал. (Важно помнить, что предписания Гроция в отношении ведения войны были в той же степени направлены на гражданские и «частные» войны, как и на международные, «публичные».) Христианам не следует начинать без необходимости или безрассудно войны против других христиан, а факт принадлежности к одной и той же культуре дает возможность понять и поддержать усилия другой стороны по защите мирного населения и проявлению милосердия к нему. Но Гроций считал возможной умеренность в военных действиях не только в рамках христианского мира. Дополнительным источником его размышлений было представление о естественном праве, и оно привело его к убеждению, что признание общей принадлежности к роду человеческому и доброжелательное в целом поведение в принципе совместимы со всеми религиями и культурами, хотя очевидно, что он мало знал о нехристианских цивилизациях и допускал, что «варвары» как таковые неспособны постичь мораль. Эти черты универсализма напоминают нам о том, что Гроций вполне заслужил право быть включенным в число отцов-основателей нашей современной доктрины прав человека.