
Гладиаторы
Но внимание их тотчас же обратилось на самый двор, так как через темные арки колоннады двигалась зловещая процессия тех, кто судил их и теперь приближался довершить осуждение. Одетые в длинные одежды и ведомые нази, они медленно, торжественным шагом и с суровым видом парами двигались вперед. Было ясно, что синедрион строго соблюдал тот пункт своего кодекса, который предписывал им совершать суд без милости.
Важно продолжая свой путь тем же медленным и степенным шагом, они расположились полукругом подле узников, затем все остановились в одно мгновение и, показывая, что они собрались все и проникнуты единодушием, воскликнули в один голос:
– Вот мы перед лицом Божиим!
И снова воцарилось мертвое молчание, невыносимое и бесконечное для осужденных. Даже Калхас почувствовал, что в нем поднимается жгучее сознание несправедливости и странное желание противодействия, между тем как Эска, выпрямившись во весь рост и, несмотря на узы, скрестив свои смуглые руки на груди, бросил на беспощадное собрание вызывающий взгляд, который, казалось, ободрял судей и побуждал их делать свое дело.
Тогда Матиас, сын Боэса, выступил вперед своих товарищей и, по обычаю, обратился к самому младшему синедриона.
– Финеас Бен-Эзра, обнародовано ли осуждение?
– О нем возвещено от одного края страны до другого, – сильным и звучным голосом отвечал Финеас. – До севера и юга, востока и запада, всему народу Иуды возвещен неизбежный приговор. Обвинитель говорил и вышел победителем. Обвиненные были судимы и приговорены к казни. Да будет этот приговор выполнен без замедлений.
– Финеас Бен-Эзра, – спросил снова Матиас, – не могут ли осужденные сослаться на что-нибудь, взывающее к прощению или отсрочке?
Согласно древнему обычаю, нази должен был в последний момент сделать этот призыв к состраданию, никогда, однако же, не дававший даже минутной отсрочки самым невинным из осужденных. Прежде чем Калхас и Эска могли сказать хотя одно слово в свою пользу, Финеас взял на себя дать узаконенный ответ:
– Голос синедриона произнесен! Нет ни извинения, ни пощады, ни замедления.
Тогда Матиас поднял обе руки над головой и заговорил тихим и торжественным тоном:
– Обвиненным – правосудие, виновному – смерть. Синедрион выслушал обвинение, синедрион судил, синедрион осудил. Писано есть: «Если человек признан виновным в хулении, да будет он побит каменьями насмерть!» Снова говорю тебе, Калхас Бен-Манагем, и тебе, Эска – язычник, пусть кровь ваша падет на ваши головы!
Он опустил руки, и по этому сигналу поспешно вошли двадцать молодых сильных людей, заранее собранных вне двора. Они были обнажены до пояса и подпоясаны. Одни держали в голых руках огромные камни, другие поднимали булыжники рычагом и ломом, наклонялись и с жестокостью хватали их, как будто им пришлось слишком долго дожидаться этого.
Они принадлежали к партии Иоанна Гишалы, и их вождь, хотя и не принимавший никакого участия в их действиях, стоял во главе их. Сначала во взгляде его выразилось зверское торжество, но оно сменилось не менее грубым недовольством, когда он увидел, что место Элеазара в собрании судей было пусто: военные обязанности, ввиду близости врага, освобождали его от присутствия в данном случае. Иоанн рассчитывал на этот критический момент в надежде на полное поражение соперника, но последний, при всей своей неимоверной отваге, с трудом мог бы вынести это угрожавшее ему испытание и потому избежал его, взявшись вести отборный отряд сторонников на опасный пост, где внутренняя сторона была всего слабее, а недавно сделанная брешь была заделана наскоро и далеко не достаточно.
В этом отсутствии Иоанн увидел новый триумф своего непобедимого противника. С проклятием на устах он отвернулся в сторону и приказал молодым людям тотчас же начинать позорную казнь. Ему казалось, что он должен, не теряя ни минуты, соединиться с соперником на укреплениях, и, однако же, не мог устоять против жестокого удовольствия видеть, как упадет мертвым брат этого соперника, подвергшись ужасной смерти, какая ему присуждена.
Камни уже были подняты, жестокие лица нахмурились, и голые руки угрожающе вытянулись в воздухе; беспощадные исполнители казни уже готовы были начать свое дело, и члены зловещего синедриона переглянулись между собой, отчасти приведенные в нерешительность, отчасти растроганные представляющимся их глазам зрелищем. Как вдруг женщина выбежала из-под темной колоннады, перебежала двор и упала к ногам Эски, со странным, безумным криком, который не был ни криком торжества, ни криком отчаяния. Взглянув на Мариамну, бретонец прижал ее к груди с нежным шепотом, выражавшим мужество, которого не могло подавить даже подобное критическое положение, и, как загнанный дикий зверь защищает своих детенышей, он прикрыл ее своим телом от угрожавших камней с нежностью, смешанной с вызовом.
Она провела руками по лицу Эски, лаская его с совершенно безотчетной нежностью. Повинуясь инстинкту сострадательной и нежной женщины, она осторожно прикоснулась к его рукам в том месте, где веревки оцарапали их и содрали кожу, затем любовно улыбнулась ему и совсем тихо сказала:
– Милый, они никогда не разлучат нас. Если я не могу тебя спасти, мне позволено, по крайней мере, умереть с тобой. Я счастлива, о, я так счастлива, как никогда в жизни!
Странное чувство побуждало его уклониться от этой любимой женщины, избежать желанной ласки и умолять Мариамну покинуть его. Но хотя первым его движением было сжать ее в объятиях, однако кровь застыла в его жилах при мысли об опасности, на какую она шла, и о той участи, которой неизбежно должны были подвергнуться эти хрупкие члены, это столь юное, прекрасное и нежное тело.
– Нет, нет, – сказал он. – Ты слишком молода, слишком прекрасна, чтобы умирать. Мариамна, если когда-либо ты любила меня… во имя твоей чистой любви, заклинаю тебя, оставь меня.
Она взглянула на Калхаса, которого ей еще не удалось разглядеть, и улыбка показалась на ее устах. Да, она улыбалась, стоя здесь, среди двух узников, выступая против всего этого собрания с непреодолимым мужеством и горящими глазами. Ее прекрасное нежное лицо было центром всех взглядов, единственным предметом, привлекавшим внимание всего двора.
– Слушайте, – сказала она ясным кротким голосом, который, как музыка, отозвался под самой далекой колоннадой. – Слушайте вы все и будьте свидетелями. Князи дома Иудина, старейшины и знатные, священники и левиты народа! Вы не можете отступить от своего долга, не можете попрать священную букву закона. Взываю к вашему учреждению и вашей ужасной присяге. Вы клялись повиноваться советам беспощадной мудрости, требованиям суда без милости. Я требую, чтобы вы осудили меня, Мариамну, дочь Элеазара Бен-Манагема, на побитие камнями до смерти, ибо и я также из числа тех назореев, которых называют христианами. Да, и я с радостью разделяю их веру и хвалюсь их именем. Вам не нужно доказательств: я сама осуждаю себя собственными устами. Священники веры отца моего, здесь, в самом храме, я отрицаю вашу святость, отрекаюсь от вашего богослужения, отказываюсь от вашей веры. Этот самый храм будет свидетелем моих признаний. Может быть, он сегодня же обрушится на вас и задавит вас своими обломками. Если эти люди виновны в хуле, то виновна и я; если они осуждены на смерть, и я заслужила ее!..
Щеки ее горели, глаза сверкали, все тело словно выросло, когда она протянула свою белую руку, как бы делая в своей смелости вызов всему собравшемуся синедриону. Странно было видеть, как она походила на Элеазара в эту минуту, когда в ее жилах кипела древняя и благородная кровь Манагема, и с какой силой отвага ее предков, некогда боровшихся в пустыне с вооруженными филистимлянами и одолевавших гордых сынов Моава, пробудилась в час опасности в этой прекраснейшей и нежнейшей дочери народа. Все в ней, до самого тона голоса, заставляло трепетать сердце Калхаса, не столько за Мариамну, сколько за брата, которого он так горячо любил и которого, казалось, слышал теперь, слушая еврейку. Эска смотрел на нее с удивлением и лаской, а Иоанн Гишала, стоя на своем месте, вздрогнул, подумав о своем благородном враге и его наследственной отваге, которую лучше было бы не доводить до отчаяния.
Но напряжение ее нервов превзошло силы женщины. Она смело бросила в лицо собрания свой вызов, затем, дрожа всеми членами, оперлась на мощное тело бретонца и снова скрыла свое лицо на его груди.
Сам нази был растроган. Суровый, холодный и неумолимый, и он, однако же, вне своего служения не был чужд человеческих привязанностей и слабостей. Он оплакал не одного храброго сына, он любил не одну черноокую дочь. Если бы можно было, он пощадил бы Мариамну, и старик больно закусил губу под длинной белой бородой, напрасно стараясь преодолеть дрожь. Он обратил умоляющий взгляд на своих сотоварищей и встретил много взоров, видимо сочувствовавших его склонности к милосердию, но Гишала вмешался и воскликнул громким голосом, что правосудие должно совершиться немедленно.
– Вы слышали ее! – воскликнул он, напуская на себя священное негодование. – Она осудила себя своими устами. К чему другие доказательства или длинные рассуждения? Осуждение произнесено. Взываю к синедриону, чтобы правосудие совершилось во имя нашей веры, нашего народа, храма и святого города… Только подобные действия, согласные с законом, могут еще спасти его от разгрома, стоящего у дверей!
Такое воззвание, обращенное к подобному собранию, не могло быть отвергнуто. Семьдесят старцев переглянулись и печально склонили головы, но их нахмуренные брови и важные, суровые лица не обнаруживали склонности щадить виновных. Уже Финеас Бен-Эзра дал обычный знак, уже молодые люди, исполнители казни, собрались вокруг трех осужденных с огромными неровными камнями и приготовились бросить их, как новое препятствие еще раз отменило жестокую жертву, которую иудейский синедрион именовал справедливостью.
Голос, уже слышанный часто, но никогда еще не казавшийся столь пронзительным и ужасным, как в эту минуту, огласил двор язычников и отдался, казалось, под самыми верхами храма. Этот голос поразил сердца всех слышавших его. Он походил на голос, иногда во время сна наводящий ужас, леденящий кровь и повергающий тело в дрожь под влиянием безотчетного, но гнетущего страха. Казалось, этот голос вместе и угрожал и предостерегал, и жаловался и осуждал. Завывания и вопли всегда были непрерывны и одни и те же. «Горе Иерусалиму, горе святому граду! Грех, скорбь и разгром. Горе Иерусалиму, горе Иерусалиму!»
Высокий человек, весь голый, если не считать пояса из верблюжьей шерсти, облегавшего его бока, с черными густыми волосами, сбившимися и спутавшимися с бородой, спускавшейся ниже пояса, с черными глазами, горящими диким пламенем, с длинными, худыми руками, размахивающими в воздухе, как у безумца, появился на середине двора и, остановившись перед нази синедриона, начал разбрасывать кругом по мостовой горящие угли из жаровни, какую он нес на голове, сопровождая это действие жалобным пророческим криком. Молодые люди замерли с поднятыми руками; нази был неподвижен и изумлен; синедрион казался парализованным от ужаса, а пророк горя продолжал свою песнь мщения и укоризны своим согражданам.
– Горе Иерусалиму! – еще раз возгласил он. – Горе святому граду! Глас от Востока, глас от Запада и от всех четырех концов земли, глас на Иерусалим и святой дом, глас на жениха и невесту, глас на весь народ.
Затем он повернулся и обошел кругом узников, продолжая разбрасывать по мостовой горящий пепел.
Матиас, как и его сотоварищи, не знал, что делать. Если бы это был бесноватый, он питал бы по отношению к нему естественное чувство ужаса и омерзения, еще более увеличенное распространенным среди его соотечественников верованием, будто одержимый демоном имеет силу двадцати человек; но что, если это был истинный пророк, вдохновленный небом? Тогда затруднение увеличивалось бы еще более. Попытка заставить его замолчать, быть может, тотчас же вызовет божественную кару, а позволить ему идти в народ и распространять обвинения, перед которыми смолчал верховный совет нации, это значило бы тотчас же привести в отчаяние жителей и отказаться от всякой надежды на серьезный отпор в близкой атаке. Но то самое лицо, о котором нази думал в эту минуту, вывело его из затруднения. Указав своей исхудавшей рукой на узников, пророк потребовал, чтобы они были тотчас же отпущены, угрожая, в случае отказа синедриона, божественным мщением, и затем, обратясь к трем пленным с теми же неистовыми жестами и несвязными словами, велел им развязать веревки, соединиться с ним и вместе выполнять его пророческое дело с одного конца города до другого.
– Я имею власть связывать, – воскликнул он, – и власть разрешать узы! Я повелеваю разбить эти узы, повелеваю вам выйти вперед и соединиться со мной, пророком горя, чтобы возвестить весть, которую я призван проповедать во всеуслышание и без замедлений. Горе Иерусалиму, горе святому граду, горе Иерусалиму!
Тогда Калхас, протянув свои связанные руки, остановил его спокойным, кротким и торжественным тоном, с терпеливостью доброго и святого человека и инстинктивным сознанием превосходства, свойственным тому, кто уже стоит одной ногой в могиле.
– Неужели ты хочешь помешать Божьему делу? – спросил он – Неужели ты хочешь запретить нам пронести свидетельство, которое мы готовы пронести перед лицом Божьим? Смотри, вот эта девушка, при всей своей телесной слабости, достаточно сильна духом, чтобы стоять твердо и крепко на своем посту. И кто ты, чтобы вмешиваться между ней и ее славной наградой?
Взор пророка медленно перешел с лица Калхаса на слушателей. Лицо его нахмурилось, как будто он боролся с какой-то внутренней силой, которой не мог противостоять, затем все его тело как бы застыло в бездействии, и, сбросив жаровню на землю, он сел рядом и начал раскачиваться справа налево, по-прежнему, как бы помимо воли, напевая свой заунывный мотив слабым жалобным голосом.
Меж тем, пока затихший и замолчавший после вызванного упрека пророк сидел на земле, бормоча свой припев и размышляя среди своего потухающего пепла, пока синедрион вместе с нази оставался в оцепенении, Иоанн Гишала в нетерпении и мстительной злобе кусал губы, а молодые люди собирались вокруг своих жертв, как волки вокруг добычи, Мариамна подняла голову с груди Эски и, отбросив волосы со своих ушей и висков, на мгновение выпрямилась и осталась неподвижной. Все способности ее сосредоточились в чувстве слуха. Затем она перевела свои заблестевшие глаза, оживленные надеждой и торжеством, хотя и полные беспокойной нежности, на лицо бретонца и сказала прерывающимся голосом, в котором смех смешивался с рыданием:
– Спасен, спасен, милый! И благодаря моим усилиям, хотя ты и погиб для меня!
Она расслышала далекий звук римских рожков, трубивших наступление.
Глава XV
Первый камень
Но молодые люди не хотели более оставаться в бездействии. Раздосадованные замедлением, по знаку начальника, они устремились на пленников. Эска заслонил своим телом Мариамну; бледный и неподвижный Калхас терпеливо ждал своей участи. Гиора, сын Симеона, замечательный боец среди сикариев, бросил в него гранитный булыжник с беспощадной силой, и окровавленный старик упал на землю. Но в ту минуту, когда камень только что вылетел и рука еще была поднята в воздухе, римская стрела пронзила сердце зачинщика. Холодея, он упал навзничь к ногам своей жертвы. Случайно брошенная стрела была первым сигналом к бою. Через минуту огромная каменная глыба вылетела из грозной катапульты по направлению к укреплению, но она не достигла цели, ударила пророка, который, дрожа, сидел скорчившись на земле, и смяла его своей тяжестью. Затем крик отчаяния долетел от наружной стены, послышался смешанный шум битвы, торжествующие восклицания, звук рожков, оживленные голоса победителей и вопли вызова и отчаяния осажденных. Скоро толпа бегущих показалась во дворе; она искала убежища в самом храме. Не было уже времени выполнять казнь и думать об арестованных. Иоанн Гишала, призвав своих сторонников и отдав приказ юношам поспешно одеться в латы, занял свой пост в священной ограде. Синедрион бежал в ужасе, но спустя несколько часов Матиас и отважнейшие из его товарищей пали убитыми на улицах, с оружием в руках. В несколько минут двор язычников опустел снова. Теперь здесь оставались только арестованные, из которых один был связан, а другой лежал, как мертвый, в крови на мостовой. Склонившись на колени подле своего родственника, Мариамна ухаживала за ним, онемев от скорби и ужаса. Осколок глыбы, брошенной в храм, лежал посредине на раздавленном и смятом трупе пророка, и из-под огромной глыбы высовывались только его рука и плечо. Но двор не долго оставался пустынным. Шаг за шагом отстаивая свои границы и отбиваясь от врага во время вынужденного отступления, цвет иудейской армии скоро в стройном порядке перешел двор и столпился у храма. В числе оттесненных бойцов был и Элеазар. Теперь у него уже не было надежды: он знал, что все потеряно, но все еще был отважен и неукротим. Бросив любящий взгляд на тело брата, зилот с изумлением и упреком посмотрел на склонившуюся перед ним дочь, но, прежде чем ему можно было подойти или хотя бы сказать ей слово, его увлек неудержимый поток побежденных, теснимых римской армией.
Тогда глаза Эски вспыхнули, и его кровь закипела при хорошо знакомых криках войны. Этот крик поражал его ухо в цирке, на осыпающейся бреши, всюду, где сильным дождем сыпались удары, ручьями текла кровь и люди бились с упорством и отчаянием, не имея ни возможности, ни желания выйти живыми. Его сердце сильно билось, когда раздались торжественные крики гладиаторов, превосходившие яростью, беззаботностью и дерзостью все разнообразные крики боя, и он знал, что его старые товарищи, недавние его противники, сломили укрепления со своей обычной отвагой, ведя римскую армию на приступ.
«Распущенный легион», в самом деле, достойно вел себя в этом случае. Начальник не щадил солдат; Гиппий знал очень хорошо, что в этот день со своей горстью людей, оставленных ему железом и болезнью, он должен был поставить свою последнюю ставку, для того чтобы достигнуть богатства и отличия, и его люди отважно отвечали на его призыв. Хотя им приходилось биться с самим Элеазаром и лучшими войсками, какие он мог собрать, они завладели брешью с первой же атаки. Они погнали евреев перед собой, смяв их неистовым натиском, перед которым не могла бы устоять никакая отвага, и пришли к ограде храма почти одновременно с его разбитыми защитниками.
Звуки их рожков, трубивших наступление, и слышала Мариамна, стоя во дворе язычников в ожидании возмездия, которое она сама вызывала.
И среди этой храброй шайки два бойца особенно ознаменовали себя подвигами необычайной отваги. Один был старик Гирпин, который чувствовал себя совершенно в своей сфере посреди этой сумятицы и природная сила которого удвоена была еще сознанием того превосходства, какое имеет солдат перед бывшим гладиатором. Другой был новым лицом, которое никто не мог назвать по имени. Он был столько же замечателен по своим вьющимся волосам, прекрасным формам и золотым доспехам, сколько и по отваге, с какой искал опасности, и той неуязвимости, какая выпадает на долю всех действительно презирающих смерть.
Следя за золотым шлемом и длинными темными волосами этого богатыря, так умело прокладывавшего себе путь среди боя, не один гладиатор склонен был думать, что какое-нибудь покровительствующее божество его страны приняло человеческий вид, чтобы прийти на помощь римским войскам. Сам Тит спросил – хотя и не получил ответа, – кто был этот смелый воин, с белыми руками и сверкающей кольчугой, который так отважно повел гладиаторов на приступ.
Но старик Гирпин знал его, и во время боя на его лице, закрытом шлемом, скользила улыбка.
– Начальник отвязался от нее, – говорил он, довольный тем, что на его долю не выпали подобные неприятности— Несмотря на ее красивое лицо и очаровательную улыбку, я бы предпочел держать в своей палатке спущенную с цепи тигрицу, чем эту красивую, непостоянную фурию, которой щит и копье столько же по душе, как челнок и прялка другим женщинам.
Строго говоря, Валерия не заслуживала большой похвалы за свою храбрость. Страх опасности не овладевал ею ни на минуту; боевое оживление, казалось, приносило временное облегчение ее разбитому и терзаемому упреками сердцу. Среди разгара сражения у нее не было времени останавливаться на тех мыслях, какие недавно делали ее безумной от горя, и сам физический труд, требуемый подобным делом, приносил с собой верное лекарство от нравственного страдания, хотя она и не сознавала его жестокости. Помимо того, безнаказанность, с какой она преодолевала одну опасность за другой, вселяла в нее полную уверенность в своей счастливой звезде и всецелое презрение к предстоящим случайностям. Она готова была вообразить, что одарена какими-то чарами, и между тем как во время битвы окружавшие ее падали один за другим, ей суждено было выполнить свое дело, не получив царапины, и вовремя достигнуть Эски, чтобы помешать его гибели, хотя бы минуту спустя ей нужно было умереть у его ног.
Первыми из осаждающих вступили во двор язычников Валерия в своих золоченых доспехах и Гирпин, размахивающий своей ужасной короткой саблей, какой он владел так мастерски. Они были очень недалеки друг от друга, но Валерия остановилась, чтобы оглядеться кругом, а гладиатор, продолжая путь, встретил своего старого товарища, которого тотчас же узнал. Однако его стремительность едва не оказалась для него роковой. Его сандалии давали ему слишком слабую устойчивость на гладких плитах. Нога его поскользнулась, и он тяжело упал навзничь. «Habet!» – по привычке воскликнул Гиппий, показавшийся в нескольких шагах позади него. Но он тотчас же подбежал защитить упавшего товарища и вдруг очутился в борьбе с двумя десятками иудейских солдат, которые, как рой пчел, вернулись назад с целью броситься на упавшего гладиатора. Гирпин умело закрылся щитом и отважно защищался саблей. Не один роковой удар нанес он противникам, безрассудно считавшим его побежденным только потому, что он упал. По мере появления другие гладиаторы вступали в схватку с группами иудеев во главе с Элеазаром, сделавших отчаянную вылазку из храма, где они столпились. Началась ужасная рукопашная битва, продолжавшаяся несколько минут, около Гирпина, в центре двора. Когда он наконец поднялся, он дал почувствовать свою мощную руку, и иудеи, все еще стойко сопротивляясь, вынуждены были снова отступить перед возрастающим числом нападающих.
Тем временем Валерия, бежавшая через двор к тому месту, где она увидела хорошо знакомую фигуру человека, старавшегося вырваться из уз, встретила на пути Элеазара. Боясь, как бы он не воспрепятствовал ей, она занесла над ним яростный удар. Грозный иудей, у которого было слишком много дела в эту минуту и который торопливо бежал в самый разгар битвы, удовольствовался тем, что отразил удар своим дротиком и направил свое оружие в миновавшего его врага. Беспощадное оружие слишком хорошо исполнило свою миссию. Широкое, наточенное острие пробило отверстие золотой кольчуги и вонзилось в белый, нежный бок, нанося смертельную рану воительнице, стремившейся выполнить свою роковую задачу. Сломав древко дротика руками и далеко от себя отбросив обломки с презрительной усмешкой, Валерия нашла довольно силы перейти двор, не ослабев от скорой ходьбы. По ее гордому виду нельзя было узнать, что она ранена, до тех пор, пока она не подошла к Эске. Кроткая благодарная улыбка, два удара острой стали – и он был свободен! Но, когда перерезанные веревки упали с его рук и он был полон радости, чувствуя себя освобожденным, его освободительница, отбросив саблю и щит, схватила одну его руку своими руками и, конвульсивно прижав ее к своей груди, обессиленная, рухнула на плиты к его ногам.
Глава XVI
Ценой жизни!
Мариамна отвела глаза от бесчувственного тела Калхаса и с горечью посмотрела на прекрасное даже в эту минуту лицо Валерии, когда оно побледнело от изнеможения и было искажено агонией. Кротко и нежно она сняла золоченый шлем с ее головы; кротко и нежно пригладила ее роскошные темные волосы и стерла холодный пот приближающейся смерти. Сострадание, благодарность, пламенное желание утешить и облегчить раненую не оставляли в сердце Мариамны места какому-либо недостойному чувству. Собственной жизнью заплатила Валерия за исполнение своего обещания. Этой ужасной ценой она приобрела право на того человека, которого они обе так страстно любили, и иудеянка могла думать только о том, как ей отплатить этой римской матроне, могла заботиться только об уходе за ней, облегчении, удовлетворении ее нужд и поддержке в тот ужасный момент, какой, видимо, быстро надвигался. Лицо умирающей было обращено к ней с нежной и печальной улыбкой, но, когда Мариамна положила свою руку на острие дротика своего отца, все еще сидевшее в ране, Валерия остановила ее движение.
– Еще рано! – прошептала она с усилием, придавшим твердость ее голосу и преодолевшим смертельную агонию. – Не нужно, потому что я слишком хорошо знаю, что ранена насмерть. Пока сталь в моей ране, она не даст жизни отлететь вместе с кровью. Если я выну ее, останется только посыпать мне на голову горсть земли и положить на язык обол покойника. Я хочу пожить еще несколько мгновений, чтобы только посмотреть на твое милое лицо, Эска! Поднимите меня оба. Мне нужно кой-что сказать, и потом все будет кончено!