Гладиаторы - читать онлайн бесплатно, автор Джордж Джон Вит-Мелвилл, ЛитПортал
bannerbanner
На страницу:
34 из 38
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Ярость отца привела ее в ужас, но она не сдержала себя. Другие женщины в ужасе убежали бы от него или бросились на колени, стараясь смягчить его мольбами и слезами. Но Мариамна пристально посмотрела на него в немой муке, которая задела его за живое и удвоила гнев.

– Отец, – кротко сказала она, – мне больше не остается ничего в этом мире. Убей меня, но не проклинай!

Образ из ее детства, воспоминание о ее матери, печаль, написанная на ее лице, наконец, убеждение в собственной несправедливости – все это только усиливало ярость Элеазара.

– Убить тебя! – повторил он, сжав зубы. – Клянусь костями Манагемов, головой великого священника и завесою самого храма, что, если я еще услышу из твоих уст это проклятое имя, я убью тебя своей рукой!

Это была не пустая угроза для дочери ее народа[42].

Она смотрела на него скорее с изумлением, чем с ужасом, и этот полный упрека взгляд, выдававший ее глубокую рану, поражал его в самое сердце.

– Отец! – воскликнула она. – Ты не можешь сделать этого! Возьми назад свои жестокие слова. Разве я не дочь тебе?.. Отец!.. Отец!.. Ты любил меня некогда, когда я была маленькой!..

Тогда его дикая ярость прошла. Он привлек ее к себе и заговорил, как некогда, ласковым, успокаивающим тоном.

– Ты дочь Манагема, – сказал он, – дева Иудина. Не пристойно тебе иметь сношения с врагами твоего народа и дома отца твоего. Эти люди признались, что исповедуют гибельное учение назореев, называющихся теперь христианами. Вот почему они сделались омерзительными в наших глазах и должны быть отсечены от нашего народа. Мариамна! Если я могу без мучения снести казнь моего брата, то, конечно, не тяжелое испытание для тебя отречься от этого чужеземца. Мое сердце не из стали, хотя ты часто видишь, что я суров даже с тобой, но теперешние люди, предприняв защиту Иерусалима от язычников, должны отрешиться от всех человеческих привязанностей и слабостей, как ребенок отрывается от груди матери. Я говорю тебе, дочь моя, что жизнь всех моих родных в моих глазах не выше спасения Иуды, и хотя я люблю тебя, Мариамна, горячо и гораздо больше, чем ты думаешь, потому что кто теперь остается у меня, кроме тебя, дочь моя? Но если бы я подумал, что и ты можешь изменить своей земле и вере, то я… говорю без гнева… я пронзил бы моей саблей твое сердце, хотя ты моя плоть и кровь!

Если бы на лице Элеазара было соответствующее его словам выражение, то Мариамна, находясь в возбужденном состоянии, после такой угрозы могла бы признаться, что и сама она христианка, и смело презреть опасность. Но на челе ее отца лежало такое бремя печали, а в глазах была написана такая грустная нежность, что она была глубоко растрогана, и все иные чувства ее уступили место одному чувству глубокой жалости к страданиям этого жестокого, решительного, но глубоко несчастного старика. На минуту она почти забыла об опасности, грозившей Эске, до такой степени сильно было в ней сочувствие к явным мучениям отца, обыкновенно столь твердого и самоуверенного. Она придвинулась к Элеазару и без слов взяла его за руку. Он с нежностью посмотрел на нее.

– Мариамна! – сказал он. – Люби меня еще несколько дней. Мы с тобой одни в мире.

Затем он закрыл лицо руками и умолк, по-видимому погрузившись в печальные размышления, какие она не смела нарушить. Так просидели они мучительные часы этого долгого и знойного субботнего дня. Всякий раз, как она делала малейшее движение, он поднимал голову и делал знак, чтобы она не меняла места. Это была пытка, но она боялась ослушаться его, а между тем время шло, тени становились длиннее, поднимался ветерок, и она знала, что с каждой минутой тот, кого она любила, становился все ближе к ужасной смерти. Он должен был умереть. Известие об этом пробудило в ней всю пылкую энергию ее народа, и она решила спасти его.

Много планов шевелилось в ее работающем уме, пока она сидела перед своим отцом, боясь теперь, помимо всего прочего, словом или движением возбудить у него подозрение о своих намерениях и сделать свое бегство невозможным. Из всех ее предположений одно казалось осуществимым, хотя и представляло почти не преодолимые для женщины трудности.

Она знала, что по крайней мере до завтра ей еще можно действовать. Никакая казнь не могла быть совершена в день субботний, и, хотя с закатом солнца священный день оканчивался, однако у ее народа был обычай умерщвлять преступников не ранее следующей зари. Итак, ей оставалась вся ночь. Но, с другой стороны, ее отец не выйдет, пока длится суббота, и она вынуждена будет быть с ним до вечера. Она решила ускользнуть ночью, и, воспользовавшись потайным ходом, который был известен только семейству ее отца и через который Калхас проник в римский лагерь, явиться к самому Титу и предложить ему провести солдат этим путем в город под условием, что за эту измену он немедленно отдаст приказ о приступе и оставит в живых Калхаса и его злополучного товарища. По своей неопытности она и не подумала о том, что Тит мог не поверить истинности ее слов и взглянул бы, вероятно, на это предложение как на хитрость, завлекающую его войско в ловушку. Единственная трудность для нее заключалась в выходе из города. Она не сомневалась в том, что если ей удастся пройти в римский лагерь, то ее слезы и мольбы достигнут цели и, какова бы ни была судьба ее самой, Эска будет спасен.

Не без жестокой внутренней борьбы, однако же, пришла она к этому отчаянному решению. В ее жилах текла благородная кровь, и всякий раз, как она думала об этой измене своему народу, на лице ее выступала краска позора. Ей ли, дочери Иуды, вводить врага в святой город? Ей ли, дочери Элеазара Бен-Манагема, отважнейшего воина еврейских войск, храбрейшего защитника городских стен, делаться изменницей, выдающей Иерусалим под чужеземное иго? Она смотрела на сидящего рядом с ней отца, удрученного мрачными мыслями, и силы изменяли ей, когда она думала о его мучительном позоре, если бы он, оставшись в живых, узнал истину, и о том, что, вероятно, этого не случится и он из-за нее доблестно погибнет, отчаянно сопротивляясь неожиданному нападению. Затем она думала об Эске, привязанном к столбу, о криках народа, о жестоких, насмешливых лицах и голых руках, готовых бросить камни. После этого представления в ней уже не было ни сомнений, ни колебаний, – было только одно упорное, непреодолимое решение, обличавшее ее происхождение.

Когда солнце зашло, Элеазар, казалось, вышел из того уныния, какое угнетало его целый день. Теперь суббота кончилась, и ему можно было предаться душой и телом необходимой работе. Он велел Мариамне зажечь ему светильник и принести известные части лат, сослужившие ему хорошую службу и нуждавшиеся в поправке. Это было занятие, которое всякий еврейский солдат выполнял с гордостью и умением. Люди наиболее высокого положения с сожалением отдавали эту починку в чужие руки, и Элеазар принялся за дело с удовольствием, какого давно уже не выказывал. Когда он заделывал дыры одну за другой с надлежащим терпением и умением, каждый удар его молотка, казалось, отдавался в голове его дочери. Она видела, что ей необходимо быть пленницей, а время бежало с такой ужасной быстротой! Наконец, когда ночь уже наступила, мощное тело Элеазара начало поддаваться влиянию голода, возбуждения, усталости и жажды покоя. Раза два или три он склонил голову над доспехами, затем с новой силой взялся за дело и, наконец, снова опустил голову. Она упала на его грудь, молоток выскользнул из ослабевших пальцев, и старик заснул.

Мариамна в нетерпении смотрела на отца несколько минут, казавшихся ей долгими, как часы, пока, услышав его мощное дыхание, не уверилась в том, что ее движения не разбудят его. Тогда она погасила светильник и тихонько вышла из комнаты, сдерживая дыхание, пока не оказалась в безопасности вне дома. Она вышла через потайную дверь, выводившую на большую террасу, возвышавшуюся над садами. Каменная балюстрада и ее широкая лестница были залиты серебристыми лучами луны, делающей ночь под прекрасным небом Иудеи светлее дня туманного севера. Она остановилась, чтобы перевести дыхание и сосредоточить все свои способности на предпринятом деле, и не могла не подивиться открывшейся у ног ее картине. Перед ней расстилались сады, где она играла ребенком, много мечтала, будучи девушкой, отдыхала в тени этих черных кипарисов, подставляя свое молодое лицо под дыхание шептавшего в их ветвях ветерка, веющего из-за холмов Моава, сливавшихся вдали с летним небом. И еще не так давно, среди ужасов и опасностей осады, она ходила по этим ровным лужайкам вместе с Эской, спрашивая себя, как это она могла быть такой счастливой, когда всюду кругом была борьба, разгром и горе? Эта мысль заставила ее действовать немедля, и она поспешно продолжала свой путь. Но уже одного взгляда, брошенного кругом, достаточно было для того, чтобы этот прекрасный, очаровательный пейзаж навсегда запечатлелся в ее памяти.

Мариамна могла бы сосчитать огни римского бивуака, уже зажженные в центре нижнего города и мелькавшие через правильные промежутки на вершине Голгофской горы.

Вид неприятельского лагеря и мысль об опасности для Эски возбуждали ее волю. Она перешла террасу спустилась в сад и направилась по знакомой ей тропинке, которая должна была привести ее к мраморному бассейну, где была скрытая дверь в потайной ход.

Глава XI

«Распущенный легион»

Плита, еще совсем недавно сдвинутая с места Калхасом, легко уступила ее усилиям, и она не без страха спустилась по сырой и кривой лестнице, которая, казалось, вела в самые недра земли.

Лишь только камень упал на свое место, она оказалась в совершенном мраке. Она пробиралась ощупью под влажным сводом этого длинного, таинственного подземелья, невольно дрожа при мысли, на что она может здесь наткнуться, прежде чем снова увидит дневной свет. Страшно было подумать о гадах, которые могли ползать под ее ногами, о неведомых существах, которых можно было коснуться ежеминутно, об опасности быть заживо погребенной обвалом. Но страшнее всего было то, что какой-нибудь безумец мог избрать себе жилищем это место, по странной причуде бесноватых. Здесь она была бы обречена сделаться его добычей, и бегство было бы невозможно.

Подобные опасения были, конечно, не из тех, которые могли бы сделать ее путь веселым, и потому Мариамна с большим облегчением и с чувством глубокой сердечной благодарности заметила по лучу света, проникавшему через густой мрак, что она наконец достигла другого края прохода.

Несколько искусственно разбросанных охапок хвороста скрывали выход. Хворост был недавно раздвинут Калхасом, приходившим в римский лагерь, и Мариамна могла смотреть сквозь него, не будучи замеченной, всецело погрузившись в размышления о том, что делать далее.

Тем не менее девушка несколько обеспокоилась, увидев, что римский часовой находится в двадцати шагах от нее. Она могла слышать звук его лат всякий раз, как он двигался, и различать даже белые перья орла над гребнем его каски.

Невозможно было выйти из прохода, не пройдя подле часового, и как ни незначителен был отведенный ему для караула участок, он, казалось, хотел насколько возможно воспользоваться им, прогуливаясь с одного края его до другого. При ярком свете луны не было никакой надежды проскользнуть незамеченной, и Мариамна напрасно искала какое-либо облачко на усеянном звездами небе. Часовой, по-видимому, не хотел даже отвернуть головы от города, куда был устремлен его взор, и, словно заколдованная, девушка следила за ним, думая, на что решиться.

Но даже в минуты такого замешательства она не могла не заметить грациозного телосложения и изящных очертаний воина, когда он, утомленный, оперся на копье. В его оружии и одежде можно было заметить больше пышности, чем допускало обычное вооружение простого солдата, и его плащ из дорогой ярко-красной материи был украшен каймой и прикреплен на плечи золотой застежкой. Машинально, сама того не желая, Мариамна не упустила из внимания и того, что время от времени он подносил руку к глазам, как бы утирая невольные слезы. Скоро, призвав к себе все присутствие духа, она стала внимательно присматриваться. Ей показалось, что часовой с какой-то достойной сострадания страстностью протянул руку к Иерусалиму, потом печально склонил свою покрытую каской голову на обе руки и оперся на копье.

Теперь впервые ей представился удобный случай, и она воспользовалась им. Но первое же ее движение привлекло внимание часового, и она поняла, что тот увидел ее, так как тотчас же раздался его окрик: «Кто здесь?» Даже теперь Мариамна не могла не заметить, что голос его не был груб и поднятое копье в его руке дрожало, как тростинка.

Она решила, что всего благоразумнее для нее избегать обмана. И, подойдя прямо к часовому, она попросила у него пропуска и умоляла тотчас же провести ее через лагерь к палатке главнокомандующего. По-видимому, часовой не знал, что делать, и вовсе не обнаруживал той быстрой военной решимости, которой так славилась римская армия.

Помолчав, он дал ответ, и его мягкий и мелодичный, даже в этот момент смущения, голос, раздавшийся в ушах Мариамны, без всякого сомнения, принадлежал женщине – женщине, которая по какому-то ревнивому инстинкту признала ее, прежде чем она начала говорить.

– Ты та девушка, которую я видела в амфитеатре, – сказала она, положив свою белую, сильно дрожавшую руку на руку еврейки. – Ты смотрела на него в тот день, когда он лежал распростертым на песке, под сетью. Да, я тебя узнала. Я видела, как ты побледнела, когда рука трибуна поднялась для удара. Ты его тогда любила. Ты его любишь и теперь. Не отказывайся из боязни, как бы я не пронзила тебя этим копьем или не привела тебя к посту, выдав за шпиона, захваченного на месте преступления. Ты тоже бледна и несчастна, – прибавила она, вдруг меняя тон. – Зачем ты здесь? Зачем ты оставила его одного за стенами? О, я не покинула бы тебя в опасности, Эска… потерянный мой Эска!

Мариамна задрожала, услышав имя своего возлюбленного, произносимое так страстно устами другой. Как настоящая женщина, она с самого начала подозревала, что любимый ею человек завоевал любовь какой-то знатной римлянки. Ее подозрения подтвердились признаниями самого Эски, которые он сопровождал ненужными заверениями в своей верности и преданности. Но, однако, даже теперь, в минуту величайшей опасности, ее огорчило то, что старая рана снова открылась от той руки, которая и нанесла ее, и в своем беспокойстве и изумлении она сохранила горькое, тяжелое сознание необычайной красоты этой бесстыдной женщины, неизвестно для чего одевшейся в одежду римского воина.

Но юная еврейка была крепка, как сталь. Подобно той матери из ее народа, которая добровольно отказалась от всяких прав на свою плоть и кровь, лишь бы не дать разрубить сына надвое, по повелению мудрейшего из царей, и она спасла бы своего возлюбленного бретонца ценой какой бы то ни было жертвы, даже ценой своей постоянной и беспредельной любви. Она бросилась на колени перед часовым и обеими руками схватилась за его ярко-красный плащ.

– Я не буду спрашивать тебя, кто или что ты такое, – сказала она. – Я в твоих руках и в твоей власти и счастлива, что это так. Но ведь ты мне поможешь, не правда ли? Ты употребишь всю свою красоту и все влияние, чтобы спасти того, кого… кого мы обе любим?

С каким-то колебанием произнесла она последнюю фразу. Теперь она как будто добровольно отрекалась от него и признавала, что делится им с другой. Но речь шла о жизни Эски, и разве можно было думать в эти минуты о том, что ее сердце обливалось кровью и в душе клокотала недобрая ревность.

Собеседница пренебрежительно посмотрела на коленопреклоненную девушку.

– Ты, кажется, также много выстрадала? – сказала она. – Значит, правда все то, что я слышала о разорении и бедствиях, царящих в городе? Но не хвастайся своими скорбями: не думай, что ты одна заслуживаешь жалости. Есть измученные умы и истомленные сердца и среди осаждающих, как и среди осажденных. Скажи мне правду: что сталось с Эской? Ты его знаешь? Ведь и теперь ты идешь от него? Где он? Здоров ли?

– Он связан во внешнем дворе храма, – воскликнула Мариамна, – и осужден на смерть завтра с восходом солнца!

Теперь его участь казалось ей еще более ужасной и неизбежной, когда она вынуждена была выразить это словами.

Стоявшая на карауле римлянка сделалась смертельно бледной. Она сняла каску с золоченым нашлемником, чтобы освежить голову, и ее прекрасные темные кудри рассыпались по белой, как слоновая кость, шее, нежным плечам и белой груди, трепетно вздымавшейся под броней. Мариамна должна была признать, что эта женщина, которой она так боялась и к которой, однако, чувствовала полнейшее доверие, была столько же прекрасна даже в этой мужской одежде, сколько, по-видимому, была дерзка и развращенна.

Необузданна и отчаянна была шайка гладиаторов, приведенных Гиппием для осады Иерусалима. Не нашлось бы среди них ни одного не запятнанного кровью. На большинстве тяготело какое-нибудь преступление, и все вообще они были людьми, закореневшими в зле и делавшими его с тщеславием и без страха. Многими отважными приступами и стычками лицом к лицу с неприятелем, столь же страшным и почти столь же искусным, они завоевали свое зловещее наименование. Сами воины легиона, хотя и относились с напускным презрением к дисциплине гладиаторов и подвергали сомнению их стойкость во время продолжительной войны, должны были признать, что в войске не найти солдат, которые могли бы вести колонну в атаку, направлять стенобитные орудия под оплоты крепости, бросаться с диким криком на загроможденные развалины пролома или исполнять какую-либо опасную и отчаянную службу подобно воинам «распущенного легиона».

Железо и болезни, правда, беспощадно сократили их ряды, но все же их оставалось еще пять или шесть сотен, и это был лучший и сильнейший элемент шайки. Они все еще составляли отдельный легион, так как неблагоразумно было включать их в какой-либо другой, где солдаты не весьма охотно приняли бы их и куда сами гладиаторы вступили бы без большого желания. Они выполняли прежние обязанности и гордились тем, что и теперь еще охраняли те же самые посты, какие занимали ранее, будучи втрое многочисленнее.

В подобных обстоятельствах новый набор был бы большим благодеянием для «распущенного» легиона и так как надобность в людях возрастала со дня на день, то не приходилось пренебрегать даже и одним новобранцем. Время от времени в шайку вступал какой-нибудь сирийский союзник или член какого-либо неупорядоченного отряда, резко выказавший свою удаль, но и эти прибавки становились все реже, по мере того как первоначальное число уменьшалось со дня на день.

Обращение к доброму сердцу старика Гирпина и значительная сумма денег, данная одному из его центурионов, дали Валерии возможность встать в ряды этой беспорядочной и опасной шайки, а благодаря упадку в ней дисциплины и предвкушению немедленного приступа она могла не очень бояться любопытства новых товарищей. Даже в римском лагере, имея деньги, можно было достать вина, а за вино можно было купить все. И вот Валерия по-серьезному облеклась в оружие, какое часто надевала ранее для забавы и развлечения.

– Гиппий научил меня пользоваться им, – говорила она себе с горьким и гордым воодушевлением, – завтра он увидит, как я воспользовалась его уроками.

Затем она решила занять свое воображение рассматриванием стен Иерусалима. Ей не стоило большого труда убедить одного из товарищей, которому она принесла кувшин крепкого сирийского вина, что он не худо бы сделал, если бы позволил ей достоять за него последний час или два его караула.

Валерия решила, так сказать, вырвать свое сердце и не испытывать более чувств женщины. Она знала, что она жалка, унижена и находится в отчаянии, но верила, что с честью перенесет свое положение, так как превратилась в камень.

Но в ту минуту, когда она, при свете луны, опершись на копье, смотрела на город, заключавший то, чего она так страстно желала и что было для нее потеряно, она должна была признать, что ее сердце, которое, как ей казалось, она вырвала и бросила далеко от себя, все еще сохраняло свои чувства. Несмотря на все происшедшее, она все еще любила его с невыразимой нежностью, и глаза этой потерявшейся, обезумевшей и отчаявшейся женщины наполнились слезами такой глубокой и бескорыстной любви, какая могла вызвать слезы самой Мариамны, в ее чистой и непорочной юности.

Валерия – Гиппий знал это по горькому опыту – была одинаково решительна и на добро, и на зло. Эта-то решимость характера, вместе с привычкой действовать по первому впечатлению, неизбежно связанной с неупорядоченной жизнью, и доставила ему победу над ней. Но из-за этой самой решимости оказывались бесплодными все его усилия возыметь на нее то влияние, которое вообще является следствием подобной связи, и она-то побудила патрицианку спустя немного времени порвать эту связь без боязни и сожалений. Гладиатор понял, что при всей своей энергии и привычке начальствовать он не мог возобладать над гордой римской дамой, которая в минуту каприза склонилась головой до земли и последовала за ним. Он не мог ни запугать ее до такой степени, чтобы она стала повиноваться ему, ни довести ее до отчаяния, хотя и прибегал к многочисленным угрозам и даже к недостойным намекам на ее позор. Все было бесполезно, и так как он не хотел ни на йоту уступить ей во время споров, то мир нечасто царил в палатке отважного начальника, с такой стойкостью управлявшего «распущенным легионом». Оба они последовательно пережили все фазы, обыкновенно являющиеся в подобных отношениях людей, но перемены были быстрее чем обыкновенно, и разрыв должен был случиться непременно, так как их сумасбродство не могло быть извиняемо даже действительной обоюдной любовью. Валерии первой надоела эта связь, гладиатор же любил ее настолько, насколько по своей натуре мог любить что-либо, кроме своей профессии, и одного этого, быть может, было достаточно, чтобы бросить горечь в чашу, которую они оба уже находили довольно неприятной. Как обыкновенно бывает, за пресыщением последовало отвращение, сменившееся раздражением, нерасположением и недовольством. За этим последовали обидные слова, гневные жесты и открытое нападение со стороны мужчины, на которое женщина отвечала легкомысленным подзадориванием, молчаливым вызовом и постоянным презрением. Помимо этого, глубокая и безнадежная любовь Валерии к другому не могла не усугубить ее бремя, не могла усмирить ее беспокойства или сделать ее более восприимчивой ко всем попыткам примирения. Брешь увеличивалась с часу на час, и в тот день, когда Гиппий вошел в свою палатку с военного совета, пред которой был приведен Калхас, Валерия вышла из нее, поклявшись более никогда не возвращаться туда.

Теперь у нее была только одна цель в жизни. Она обезумела от позора, была приведена в ярость оскорблениями гладиатора, и ее страстная любовь с неодержимой силой охватила ее сердце. Она решила снова еще раз увидеть Эску, хотя бы вся еврейская армия должна была устремиться на нее с поднятыми копьями. А после свидания ей ничего не стоило бы умереть тотчас же у его ног.

Приблизиться к укреплениям было делом нелегким. Римляне так внимательно следили за всяким движением между враждебными лагерями, столь близкими в данный момент, что невозможно было выйти из лагеря Тита и соединиться с осажденными, находящимися по ту сторону стены, хотя евреи, несмотря на надзор своих соотечественников, десятками перебегали в лагерь осаждающих, чтобы вымолить защиту у победителя и обратиться к его всем известному милосердию.

И Валерия составила отчаянный план проникнуть в город во время завтрашнего натиска. С этой целью она оделась в одежду и оружие воина «распущенного легиона». Так, в отчаянии говорила она себе, она могла бы, по крайней мере, еще раз увидеть Эску. Если бы он встретил ее вооруженной и, не узнав ее, уложил к своим ногам, она знала бы, что ее поразила рука славного и возлюбленного бретонца. Была какая-то тихая и странная грусть той мысли, что, быть может, она умрет от его руки.

Ум ее был погружен в эти мечтания, воображение возбуждено, отвага воспламенена, нервы крайне напряжены, и для нее ужасно было бы узнать, что ей могло быть отказано даже в этом последнем утешении, что ее могут лишить возможности снова встретиться с тем, кого она любила. Неужели же она вынесла столько пыток, подчинилась всем этим унижениям, ничего не достигнув? Неужели Эска должен умереть, не узнав, что она любила его до конца? Она не могла верить этому без тихой печали и надежды, какую читала в глазах Мариамны.

На минуту Валерия закрыла лицо и оставалась молчаливой, затем с презрением посмотрела на еврейку, все еще стоявшую на коленях и державшуюся за кайму плаща римской патрицианки, и сказала ей холодным, пренебрежительным тоном:

– Связан и осужден на смерть, а ты здесь! Должно быть, на самом деле ты сильно любишь его, если покинула его в подобный момент!

Отчаяние сделало Мариамну нечувствительной к сарказму.

– Я здесь, – отвечала она, – для того, чтобы спасти его. Только одно это остается мне. О, помоги мне, помоги! Хотя бы только ради него!..

На страницу:
34 из 38