Но если я наблюдал за увлечением дяди Чарли игрой с растущим интересом, то взрослые в доме предпочитали просто игнорировать этот факт. Особенно бабушка. Однажды телефон позвонил, и я не успел ответить, поэтому трубку взяла она. Это был не Песочный Человек, и бабушка отказалась будить дядю Чарли. Звонивший настаивал. Бабушка не уступала. «Оставите сообщение?» – спросила она и полезла в карман халата за бумажкой и огрызком карандаша.
– Ну давайте. Да. Угу. Бостон по десять? Питтсбург по пять? Канзас-Сити – по сколько, вы сказали?
Конечно, она могла и не понимать, что это все означает. Но, подозреваю, ей просто не хотелось знать.
По мнению бабушки, дядя Чарли не мог совершить ничего плохого. Он был ее единственным сыном, и связь между ними казалась мне до боли знакомой. Вот только бабушка, в отличие от мамы, не настаивала на сыновнем уважении. Как бы дядя Чарли ни разговаривал с ней – а в похмелье он мог быть весьма груб, – она кудахтала над ним, обхаживала и называла «мой бедный мальчик», потому что судьба так жестоко с ним обошлась. Спасибо Господу за Стива, часто повторяла она. Стив дал дяде Чарли работу в своем уютном темном баре, когда тому делали десятки болезненных и совершенно бесполезных уколов прямо в скальп. Дяде Чарли нужно было место, чтобы спрятаться, и Стив пришел к нему на помощь. Стив спас дяде Чарли жизнь, говорила бабушка, и я понимал, что она делает то же самое, позволяя ему прятаться в своей мальчишеской спальне, где обои – в мультяшных бейсболистах – поклеили, когда хозяин был примерно в моем возрасте.
По ночам, когда дядя Чарли уходил в «Диккенс», я прокрадывался в его комнату и копался в его вещах. Перебирал ставочные купоны, нюхал футболки, наводил порядок в комоде, набитом купюрами. Пятидести- и стодолларовые бумажки так и лезли из него – и это в доме, где у бабушки порой недоставало денег на молоко. Порой мне хотелось взять немного и отдать маме, но я знал, что она их не примет и разозлится на меня. Я складывал купюры аккуратными стопками, всегда подмечая, что Улисс Грант выглядит как один из парней, которого я видел на матче «Диккенса» по софтболу. Потом я устраивался на кровати дяди Чарли, откидывался на пуховые подушки и представлял, что я – это он. Да-да, это я смотрю матчи «Метс» и делаю, как он выражается, «жирные ставки». Интересно, рискнул бы дядя Чарли когда-нибудь сделать «жирную ставку» против «Метс»? В моих глазах это было святотатством – похуже нарушения закона.
Как-то вечером, когда матч отложили из-за дождя, я переключил канал, надеясь наткнуться на Эбботта и Костелло, но мне попалась «Касабланка». «Я поражен – поражен, – что тут играют». Я сел. Человек в смокинге – это же дядя Чарли! То же вытянутое, словно собачья морда, лицо, та же ухмылка, те же нахмуренные брови. Хамфри Богарт не только выглядел как дядя Чарли – за исключением волос, – но и говорил, как он, не открывая рта, чтобы не выпала сигарета. Когда Богарт сказал: «Тебя ищут, парень», – у меня по спине побежали мурашки – было полное ощущение, что дядя Чарли в комнате рядом со мной. Богарт даже ходил, как дядя Чарли – или фламинго с больными коленями. И вишенка на торте: Богарт все свое время проводил в баре. Он тоже стал жертвой жестокой судьбы, а потом залег на дно, вместе с другими подобными себе, играющими в прятки с миром. Я и до того романтизировал «Диккенс», но после «Касабланки» мой случай стал безнадежным. В восемь лет я начал мечтать попасть в «Диккенс» – как другие мальчишки мечтают попасть в «Диснейленд».
Глава 7. Нокомис
Всякий раз, когда бабушка находила меня в комнате дяди Чарли, то старалась оттуда выкурить. Заходя в дверь со стопкой выстиранных футболок из «Диккенса» и видя меня на его кровати, она поджимала губы. Потом обводила взглядом комнату – горки купюр, ставочные купоны, кепки, игральные кости и окурки от сигарет, – и ее прозрачно-голубые глаза темнели.
– У меня есть кофейный торт, – говорила она, – пойдем, съешь кусочек.
Слова звучали отрывисто, и двигалась она поспешно, словно комната была заразной и мы оба находились в зоне риска. Я об этом особо не задумывался, потому что бабушка вечно чего-то боялась. Каждый день она выделяла на страх особое время. И не на какой-то безымянный: она точно знала, какие трагедии могут ее поджидать. Она боялась пневмонии, грабителей, цунами, метеоритов, пьяных водителей, наркоманов, серийных убийц, торнадо, врачей, нечистых на руку продавцов и русских. Всю глубину ее страхов мы осознали, когда она однажды принесла домой лотерейный билет и уселась перед телевизором смотреть тираж. После того как первые три номера совпали, она принялась горячо молиться о том, чтобы остальные оказались неверными. Бабушка боялась выиграть, потому что тогда у нее остановится сердце.
Я жалел бабушку и относился к ней снисходительно, но все-таки, когда мы с ней оставались вдвоем, начинал бояться вместе с ней. Я и без того был нервный – притом знал это, отчего нервничал еще сильней, – и боялся, что если стану часто с ней оставаться и ее страхи добавятся к моим тревогам, то от ужаса меня просто парализует. А еще бабушка всегда учила меня всяким девичьим штукам, вроде глажки и шитья, и хоть мне нравилось учиться чему-то новому, я беспокоился, как это на меня повлияет.
Тем не менее, как бы я ни опасался бабушкиного влияния, я тянулся к ней, потому что она была самым добрым человеком в семье. Поэтому, когда она звала меня в кухню есть торт, я сразу ретировался со своих позиций у дяди Чарли на кровати и бежал за ней.
Прежде чем я успевал откусить первый кусок, она уже заводила очередную историю. Дядя Чарли был великолепным рассказчиком, и моя мама тоже, но бабушка превосходила их всех. Это мастерство она освоила еще девочкой, ходя по кинотеатрам манхэттенской Адской Кухни[10 - Адская Кухня – район Манхэттена, расположенный рядом с Театральным кварталом; в нем много театров, площадок для мероприятий, баров, ресторанов.]. Раз за разом она смотрела одни и те же вестерны и мелодрамы, которые там крутили, а вечером возвращалась домой, где ее дожидались соседские ребятишки из бедных семей, у которых не было денег на билет. В окружении толпы – которую я представлял себе гибридом Бауэри Бойз[11 - Bowery Boys («Парни из Бауэри») – антииммигрантская криминальная группировка района Бауэри на Манхэттене начала – середины XIX века. Самая известная банда старого Нью-Йорка.] с Маленькими негодяями[12 - Здесь – главные герои одноименного фильма 1994 года, школьники, которые организовали клуб женоненавистников.], – бабушка повторяла диалоги и разыгрывала эпизоды, а дети охали, ахали и аплодировали, отчего маленькая Маргарет Фриц ощущала себя суперзвездой.
Бабушка хорошо знала свою аудиторию. В каждом рассказе она делала упор на мораль, которая была бы близка ее слушателям. Мне она рассказывала о своих братьях, трех дюжих ирландцах, прямиком из «Сказок братьев Гримм». «Да, с этими парнями шутки были плохи», – начинала она, заменяя этим традиционное «в тридевятом царстве…». Классическая история про братьев Фриц повествовала о ночи, когда они вернулись домой и застали отца избивающим мать. Они были еще мальчишками, моего возраста, но схватили папашу за горло и сказали ему: «Тронь маму еще раз, и мы тебя убьем». Мораль: настоящие мужчины защищают своих матерей.
С историй о братьях бабушка переходила к историям о втором наборе моих кузенов, Бернсах, которые жили дальше к востоку на Лонг-Айленде. (Я никогда не мог запомнить, кем именно они мне приходились – вроде это были внуки бабушкиной сестры.) У Бернсов было десять детей – одна дочь и девять сыновей, – которых бабушка ставила на столь же высокий пьедестал, как своих братьев. Мальчики Бернс отличались тем же сочетанием отваги с добротой и были «идеальными джентльменами», так что я отчаянно им завидовал. Конечно, думал я, легко быть идеальным, когда у тебя есть отец. Дядя Пат Бернс был темноволосым, смуглым ирландским красавчиком и каждый вечер после работы играл с сыновьями в футбол.
В восемь лет я был еще до крайности наивен, но все равно понимал, какими мотивами бабушка руководствовалась, рассказывая мне эти истории. Отца моего она терпеть не могла, но знала, насколько важен был для меня его голос и как много я потерял, когда этот голос исчез, поэтому старалась открыть для меня другие мужские голоса. Я был ей признателен, но все равно в глубине души сознавал, что есть и другой голос, который она во время наших чаепитий пытается заместить. Бабушка должна была восполнить для меня отсутствие мамы, которая работала с утра до ночи, полная решимости как можно скорей вытащить нас из дедова дома.
Теперь, когда мы с бабушкой проводили больше времени вместе и стали ближе друг другу, мы начали волноваться, что у нее иссякнет репертуар. Довольно быстро это действительно случилось. Арсенал ее историй исчерпался, и бабушке пришлось обратиться к литературе: теперь она читала мне отрывки из Лонгфелло, своего любимого поэта, которые помнила еще со школы. Лонгфелло нравился мне даже больше братьев Фриц. Я переставал дышать, когда бабушка читала «Песнь о Гайавате», и смотрел на нее, как зачарованный, пока она рассказывала, как отец индейского мальчика пропал сразу после его рождения, а мать умерла, и Гайавату растила его бабушка, Нокомис. Несмотря на предупреждения Нокомис, несмотря на ее тревогу, Гайавата отправился на поиски отца. У мальчика не было выбора. Его преследовал звук отцовского голоса в шуме ветра.
Я наслаждался бабушкиными воспоминаниями о ее легендарных братьях и поэмами о мужчинах-героях, но переживал и даже стыдился того, что мои любимые истории были про женщину – ее мать, Мэгги О’Киф. Старшая из тринадцати детей, Мэгги растила братьев и сестер, пока мать болела или в очередной раз ходила беременной. В родном графстве Корк она прославилась своим самопожертвованием: например, Мэгги носила одну из младших сестер в школу на закорках, потому что та была слишком ленива, чтобы ходить самой. Мэгги поклялась, что ее сестра непременно научится читать и писать – то есть добьется того, чего самой Мэгги всегда хотелось.
Никто не знает, что заставило Мэгги покинуть Ирландию, бросить своих родителей, сестер и братьев и в 1800-х бежать в Нью-Йорк. Мы бы очень хотели это понять, потому что Мэгги стала первой в череде беглянок, предводительниц клана, решавшихся на внезапный и загадочный Исход. Судя по всему, причина ее бегства была слишком страшной или болезненной, потому что Мэгги, хоть и славилась мастерством рассказчицы, никогда ни словом о ней не упомянула.
За свои тайные муки и многие добродетели Мэгги надеялась обрести крупицу счастья, когда высаживалась на Эллис-Айленд. Но вместо этого ее жизнь лишь осложнилась еще больше. Устроившись прислугой в богатое поместье на Лонг-Айленде, она как-то выглянула из окна верхнего этажа и увидела под деревом садовника, читающего книгу. Он был «невыразимо прекрасен», говорила она годы спустя, и явно образован. Мэгги влюбилась без памяти. Поделилась переживаниями с подругой, тоже служанкой, и вместе они придумали план. Подруга, умевшая писать, будет записывать мысли Мэгги и превращать в любовные письма, которые Мэгги станет подписывать и класть в книгу садовника, пока тот окучивает розы. Естественно, садовник был покорен письмами Мэгги, восхищен ее пылкой прозой, и после непродолжительных ухаживаний они с Мэгги поженились. Когда он узнал, что Мэгги неграмотная, то почувствовал себя обманутым, откуда родилось неискоренимое разочарование, которым он оправдывал свое пьянство и побои – пока трое их сыновей не взяли его за горло.
Однажды, когда бабушка поздно вечером рассказывала мне свои истории, в кухню вошел дед.
– Дай мне пирога, – сказал он ей.
– Но я же рассказываю, – возразила она.
– Дай мне кусок чертова пирога и не заставляй просить дважды, ты, проклятая глупая женщина!
Если с детьми дед был просто холоден, а внуков держал на расстоянии, то с бабушкой он обращался откровенно жестоко. Он унижал ее, дразнил, мучил удовольствия ради, и квинтэссенцией такого отношения являлось имя, которым он ее называл: Глупая Женщина, как у индейцев в «Песне о Гайавате» Большая Медведица или Смеющаяся Вода. Я не понимал, почему бабушка позволяет деду так себя с ней вести, потому что не знал всей глубины ее зависимости от него, эмоциональной и финансовой. Зато дед знал – и пользовался этим, держа ее в тех же ежовых рукавицах, что и самого себя. Из сорока долларов, которые он каждую неделю выдавал ей на продукты и домашние расходы, не оставалось ни цента на новое платье или туфли. Бабушка так и ходила в одном драном халате. Это была ее послушническая ряса, ее власяница.
После того как дед вышел из кухни – получив от бабушки требуемый кусок пирога, – там повисло угрожающее молчание. Я смотрел на бабушку, которая сверлила глазами тарелку. Она сняла свои толстые очки и потрогала левый глаз: веко ее мелко дрожало от нервного тика. На фотографии, сделанной, когда бабушке было девятнадцать лет, ее голубые глаза – ясные и спокойное, а круглое лицо обрамляют пряди светлых волос. Да, красавицей ее не назвать, но черты лица гармоничные в своей живости. Теперь, когда живость исчезла – из-за тревог, из-за издевательств, – лицо лишилось гармонии и словно распалось на части. Вслед за дрожащим веком обвис нос, губы сморщились, а щеки запали. Каждый день унижений и стыда читался на этом лице. Даже когда бабушка молчала, оно рассказывало свою историю.
Хоть я и не понимал, почему бабушка не может ответить, почему не последует примеру матери и не уйдет, после того дедова появления мне стало ясно, зачем она рассказывает мне о хороших мужчинах. Не только ради меня. Бабушка тоже была своей слушательницей – и напоминала себе, уговаривала себя, что хорошие мужчины существуют и что они могут когда-нибудь прийти и спасти нас. Сейчас, когда она молча разглядывала крошки на тарелке, я почувствовал, что должен что-то сказать, иначе тишина поглотит нас обоих. Поэтому я спросил:
– Почему в нашей семье столько плохих мужчин?
Не поднимая глаз, бабушка ответила:
– Не только в нашей. Плохие мужчины есть везде. Вот почему я хочу, чтобы ты вырос хорошим.
Она медленно подняла голову.
– Вот почему я хочу, чтобы ты, Джей Ар, перестал постоянно сердиться. Никаких больше истерик. Никаких спасительных одеял. Никаких просьб купить телевизор и игрушки, на которые у твоей мамы нет денег. Ты должен заботиться о ней! Ты меня понял?
– Да.
– Твоя мама так много работает, она так устает, и нет никого, кто бы ее поддержал – кроме тебя. Никто больше не может этого сделать. Она рассчитывает на тебя. Я на тебя рассчитываю.
Каждый раз, когда она говорила «на тебя», это звучало словно удар барабана. Во рту у меня пересохло, потому что я и так старался изо всех сил, но бабушка озвучила мой самый худший страх, то, что пугало меня больше всего – я не оправдывал ожиданий. Подводил мою маму. Я пообещал бабушке стараться еще сильнее, а потом извинился и скорей бросился назад в спальню дяди Чарли.
Глава 8. Макгроу
– Что ты делаешь? – спросил меня Макгроу, мой кузен.
Он стоял посреди заднего двора, замахиваясь битой на воображаемый мяч и имитируя свист, с которым тот отлетал в небо. Я сидел на крыльце, держа радиоприемник на коленях. Мне скоро исполнялось девять, а Макгроу было семь.
– Ничего, – ответил я.
Прошло несколько минут.
– Нет, серьезно, – повторил он, – что ты делаешь?
Я приглушил звук.
– Пытаюсь поймать отца на другой радиостанции.
Изобразив еще один победный удар, Макгроу поправил на голове пластиковый шлем с эмблемой «Метс», который никогда не снимал, и сказал:
– Вот бы была такая машинка, чтобы видеть своего отца, когда только захочешь! Здорово, правда?
Отец Макгроу, мой дядя Гарри, показывался у нас крайне редко, но его отсутствие ощущалось сильней, чем моего отца, потому что дядя Гарри жил совсем близко, в соседнем городке. И появления его были страшнее, потому что он бил тетю Рут и своих детей. Один раз он вылил бутылку вина тете Рут на голову прямо у Макгроу на глазах. В другой раз схватил ее за волосы и проволок по коридору перед всеми детьми. Он даже меня ударил – по лицу, отчего в груди у меня странно похолодело.
Макгроу был моим лучшим другом и ближайшим союзником в дедовом доме после мамы. Я часто называл его своим братом и не считал это ложью. Это было правдивее, чем сама правда – как может Макгроу не быть мне братом, если мы живем одной жизнью, в одной системе координат? Отсутствующий отец. Измученная мать. Дядя, подобный привидению. Озлобленные дед с бабкой. Редкое имя, которое вызывает недоумение и путаницу. Вообще, имя Макгроу, как и мое, было окружено некой таинственностью. Деду тетя Рут сказала, что назвала сына в честь Джона Макгроу, легендарного бейсбольного менеджера, но я подслушал, как она говорила моей маме, что постаралась выбрать самое грубое имя, какое только могла отыскать, чтобы Макгроу, окруженный одними сестрами, не вырос хлюпиком.
Я разделял опасения тети Рут. Я тоже боялся, что мы с Макгроу вырастем хлюпиками. Хотя Макгроу, куда более жизнерадостный, чем я, не волновался о подобных вещах, я постепенно внушил ему этот страх. Я втягивал Макгроу в свой невроз, вдалбливал ему в голову, что мы растем без мужского влияния – без ремонта машин, без охоты, походов с палатками и рыбалки, а главное, без бокса. Вроде как ради его собственного блага, я подбил Макгроу натолкать в сумку для гольфа дяди Чарли тряпье с кухни и мятые газеты, чтобы на этой импровизированной груше отрабатывать комбинации ударов. Против воли я затащил Макгроу на пруд за железной дорогой, где мы стали бросать лески с крючками, на которые насадили «Чудо-хлеб», в мутную воду. Нам даже удалось кого-то поймать – пятнистую рыбешку, похожую на Барни Файфа, которую мы благополучно притащили домой, выпустили в ванну и там забыли. Когда бабушка обнаружила ее, то сурово нас отчитала, лишь укрепив меня во мнении, что мы прозябаем под феминистским гнетом.
Несмотря на общий контекст жизни, мы с Макгроу были очень разными, и наши различия росли из отношений с матерями. Макгроу называл свою просто «Рут» и сторонился ее, в то время как я жался к своей и никогда бы не посмел назвать ее «Дороти», только «мама». Мама позволяла мне стричься под Кейта Партриджа, а мать Макгроу раз в две недели брила его машинкой, как в армии, под ноль. Я был нервный, Макгроу – спокойный. Я бурчал, Макгроу смеялся, и его искренний, полнозвучный смех выдавал неподдельную радость жизни. В еде я был привередой, а Макгроу заглатывал все, до чего мог дотянуться, и запивал галлонами молока. «Макгроу, – кричала бабушка, – у меня нет коровы в хлеву!» На что он отвечал очередным залпом хохота. Я был темноволосый и тощий, Макгроу – пухлым блондином, который становился все больше и больше. Он рос, как персонаж сказки, ломая стулья, гамаки, кровати, баскетбольное кольцо за гаражом… Поскольку его отец, дядя Гарри, был настоящим гигантом, мне казалось логичным, что и Макгроу растет, словно волшебный боб.
Макгроу не говорил о своем отце, и не говорил, почему о нем не говорит. Но я подозревал, что всякий раз, когда поезд пролетает по эстакаде через бухту Манхассет и перестук его колес эхом раскатывается по всему острову, Макгроу сразу вспоминает отца – кондуктора на лонг-айлендской железной дороге. Хоть Макгроу в этом не признавался, я считал, что звук поезда действует на него так же, как на меня – треск радиоприемника. Где-то в этом белом шуме – твой старик.