Юмор – не самая сильная сторона музейных сотрудников. Хотя, опять же, каких и где. Однажды в Одесском литературном музее довелось услышать, как смотритель в «Зале одесской литературной школы» отбрила по телефону родную мать: «Мама, не отвлекайте меня по пустякам! Мне некогда, у меня посетители». При этом гулкую тишину зала я заполнял исключительно в одиночку. Осознав всю глубину проявляемого ко мне внимания, я перестал приглядываться к пёстрому галстуку-селёдке, стягивавшему некогда шею Ильи Ильфа, спрятал руки в карманы брюк и перешёл в другой зал. Интересно, как бы такая ответила мне в данной ситуации или куда послала? Её же столичная коллега была безучастна и конкретна, как «О» кей Google»: «На первом этаже. У гардероба».
В туалете я первым делом проследовал в кабинку. Усевшись на крышку стульчака, достал мраморный сколыш и планшетник. Выбрал снимок левого плеча с наиболее удачного ракурса, приблизил его так, чтобы изображение соответствовало размеру «образца», а потом приложил его к экрану. Хотя одна сравниваемая часть была объёмной, а другая плоской, можно было определённо говорить о том, что рваные края сколов совпали!
Пальцы тут же стали непослушными, словно и сами окаменели. Камешек выскользнул, но я словил его, сжав колени. Уф! Хотя чего переживать, это же мрамор, а не хрусталь – не разобьётся. Вроде бы, очевидно. Но не покидало ощущение, что сделанное мною открытие могло поменять разом и структуру веществ и законы физики. Не бывает? Так и того, что явилось, казалось, тоже не может быть! Атмосфера в музейном туалете стала наполняться чем-то густым и тревожным, словно воздух перед грозой. Гром не заставил себя ждать. Дверь кабинки дёрнули снаружи. И на, казалось бы, обычную для общественного туалета ситуацию организм отреагировал так же непосредственно, как и непредсказуемо. Сердце внезапно юзнуло вверх, словно подсечённый полосатик-окушок, и где-то там часто-часто забилось хвостом о прибрежную гальку, временами пружиня и отрываясь от неё склизким тельцем. Жабры забила одновременно обжигающая и удушающе тяжёлая, лишающая сил и воли субстанция. Шаги тем временем поспешили дальше, через кабинку хлопнула дверца, щёлкнула задвижка, брякнул стульчак, затем практически сразу последовал долгий утробный, с булькающими переливами звук, усиленный акустикой унитаза. Физиологическая «увертюра», завершившаяся протяжным и измождённым выдохом облегчения, подействовала успокаивающе. «Матросику» удалось-таки допрыгать до воды, скользнуть в неё, уйти на безопасную глубину под сень разлапистой коряги и замереть там, потихоньку приходя в себя.
Надо было срочно убираться из музея, пока неведомый горнист не сыграл «большой сбор» всем фобиям и страхам. На Волхонке оторваться среди праздной публики от гипертрофированной тревоги, вовсе ускользнуть от неё, нырнув в метро на «Кропоткинской», и уже окончательно затеряться следовало в чреве Переяславского вокзала. А в поезде, ближе к Галичу, убаюканный и умиротворённый кормовой качкой на верхней полке плацкартного вагона, глядишь, и смогу найти всему объяснение. В конце концов, как говорил Остап Бендер, люди больше всего пугаются непонятного. По его словам, он сам когда-то был мистиком-одиночкой и дошёл до такого состояния, что его можно было испугать простым финским ножом. Не хотелось бы уподобляться.
Привычка иллюстрировать свою речь цитатами передалась мне от матери Катерины Назаровны. От бати Петра Григорьевича, как большинство Чемоданов, перенял тягу к перемене мест и роду занятий, некий авантюризм и верность крепкому словцу. А вот своеобразная прибауточность перешла по материнской линии. Мама на девятом десятке даже после инсульта, удалившего многие файлы из её цепкой памяти, с лёгкостью выдавала многочисленные частушки. Поводом для этого могло стать любое слово в разговоре.
– Амурка чего-то разлаялся, – прислушиваясь к брехне дворового пса, могла сказать моя сестра Галина, у которой в соседнем райцентре Нижние Броши, куда сестра ушла замуж, теперь и жила матушка.
– А у меня сразу частушка вылезла, – практически тут же заявляла мать и делала многозначительную паузу, ожидая, когда её попросят спеть.
– Так спой, раз вылезла, – через какое-то время откликалась сестра.
– Во дворе собака лает.
Кто по улице идёт?
Петька в лаковых галошах
Тоньку пьяную ведёт.
Закончив частушку, мать обязательно прибавляла:
– Вот ведь башка садовая, чего путного так не помнит, а всякая ерунда так сама на язык и лезет.
Правда, говорилось это без особой печали. Даже с некой бравадой – мол, вот, ещё помню! Впрочем, в «садовой башке» столько всего раньше хранилось, что даже на жалких остатках можно было долго продержаться. Помнится одна из её прежде любимых частушек:
– Девяносто песен знаю,
Да и дома три мешка,
Эти песни сочиняла
Разудалая башка.
И, скорее всего, это не было какой-то особой гиперболой, а больше походило на констатацию факта. А ещё, бывало, после предложения спеть, Катерина Назаровна лукаво улыбнётся и не торопится уступить:
– Не знаю… Она про нехорошее…
– Да ладно, давай уж, раз заикнулась, – следует уговор.
Чаще всего никакой похабщины частушка и не содержит.
– У милёнки под подолом
Птичка гнёздышко свила,
А другая прилетела,
Пару яиц принесла.
После «нехорошего» запева мама непременно смеётся, прикрывая беззубый рот краешком платочка, и приговаривает:
– Вот ведь дура старая… Прости, Господи.
У меня же эта особенность закрепилась на другом уровне: слова рождали чаще всего ассоциации с песнями или цитатами из популярных фильмов, реже из книг. Всё-таки формировала нас с мамой разная среда: её – глухой костромской деревушки военных и первых мирных лет, меня – крупного посёлка лесозаготовителей эпохи развитого социализма. Хотя в большей степени – «жизненные университеты», где среди педагогов встречались и виртуозы фомки и фени, и отличники боевой и политической подготовки, и ударники коммунистического труда, и настоящие мастера словесности. Природа этой, проявляемой по-разному особенности – уловить оброненное собеседником словцо, включить его в иную фонетическую конструкцию и глянуть, как оно зазвучит на новый лад – была у нас с мамой одна и шла, надо полагать, откуда-то из её детства. Была врождённой.
Об этом я мог только догадываться. Чтобы говорить наверняка, необходимо было знакомство накоротке хотя бы с кем-то из маминых родственников. Но наезды дядек и тёток, пока ещё были живы, оказывались как редки, так и непродолжительны. Раскрыться в таких наскоках человек не успевает, ведь после многолетних разлук первые дни свиданий сродни знакомству, во время которого человек волей-неволей старается предстать в лучшем свет. Какие уж тут откровения души и сердца? Я даже лиц дядь-тёть запоминать не успевал, знал их, в основном, по фотографиям. Поэтому, когда они умирали – так уж получилось, что ушли они в мир иной, когда я ещё был юн – для меня мало что менялось. На похороны мы с мамой опаздывали (не помню уж, как так выходило), а навещая свежую могилку, на памятнике я видел ту же фотографию, что и в семейном альбоме.
– Ну, вот и свиделись, Лёня (Клава, Соня, Петя), – говорила мать, прикасаясь ладонью к ещё не прибитой дождями земле.
Я мычал что-то нечленораздельное и тоже дотрагивался до могилки – быстро и едва касаясь, словно боясь обжечься, а потом долго и тщательно оттирал пальцы от глины, если той всё-таки удавалось сделать отметины. Так окончательно стиралась память о живых людях.
Что касается бабушки Дарьи Варламовны, то она, хотя и прожила последние свои годы с нами, но в памяти не отложилось сколь-либо ярких картин и даже слов, с ней связанных, хотя когда она умерла, мне уже было лет десять. Я помню её лишь молчаливой, сидящей у окна, неутомимо рассматривающей прохожих и машины. В деревне Мартьяново, откуда мы её забрали, она была последней жительницей. А может, всё ждала, что вернётся с войны её Назар? Мне кажется, если бы не это ожидание и долгие годы одиночества в костромской глуши, я бы знал иную бабушку. Да и деда, погибшего в январе 1944 года, за неделю до полного снятии блокады Ленинграда.
Мама же ничего толкового о нём рассказать не могла, сама была ещё девчушкой, когда отец ушёл на фронт. Все воспоминания о тяте неизменно сводились к тому, как он наведывался в отпуск по ранению и мог остаться в тылу – предлагали должность председателя колхоза, но он не сделал этого. А судьба другого шанса разминуться с пулей не дала. Из небольшой деревни Мартьяново, согласно записям «Книги памяти» Костромской области, на фронт ушло и не вернулось двенадцать Петровых. Назар Фёдорович был из зажиточных. Кроме крестьянского труда, Петровых кормило ремесло – славились на всю округу их сани, телеги и бочки. Когда стали сгонять в колхоз, дед первым свёл скотину на общий двор. Думается, таким образом ему удалось избежать раскулачивания и ссылки. Но отношение к колхозному укладу, однозначно, осталось у него негативное – потому и отказался стать председателем. А ведь семь ртов обрекал на голодное сиротство. Эх, что же ты напевал про себя, Назар Фёдорович, в то время? Вот бы послушать.
Почему у меня воспоминания о посещении Пушкинского музея пересекаются с воспоминаниями о деде? Во-первых, благодаря ему я, собственно, тогда и оказался в Москве – по просьбе Уральского творческого союза журналистов, оплатившего эту поездку, на обратном пути из Питера заехал в столицу передать документы в Союз журналистов России. Во-вторых, вся эта поездка оказалась наполнена не только неведомыми до того переживаниями, но и какими-то новыми смыслами. Начать следует с того, что пути, приведшие в окрестности Гатчины, с полным на то основанием можно назвать неисповедимыми. Найти могилу деда, погибшего где-то под Ленинградом в январе 1944 года, моя семья чаяла уже не один год. Попытки были тщетны. Всё потому, что сведения, которыми мы располагали, скорее запутывали поиски, чем способствовали им.
От Петрова Назара Фёдоровича вообще осталось лишь три вещественных напоминания. Первое – удостоверение о награждении медалью «За оборону Ленинграда», с надписью карандашом на обратной стороне: «Вологодская обл. (а на самом деле – Костромская). Вохомский РВК. Погиб 23.01.1944 г.». В семье мамы этот документ называли «похоронкой», отсюда можно сделать вывод, что получена бумага была уже после гибели кормильца. У напоминания №2 – единственной фотографии Назара Фёдоровича размером 3х4, скорее всего из красноармейской книжки, надо полагать, та же история (мама в силу малого возраста смутно помнит ещё лишь о деньгах, которые прислал командир отца). Третье – запись на 292-й странице тома №7 «Книги памяти» Костромской области: ПЕТРОВ Назар Федорович, 1901 г. р., д. Мартьяново, Хорошевский с/с, призван в 1941 г. Вохомским РВК, ряд., погиб 23.01.1944 г., захор. Моштолово, Ленинградская обл.». Тут-то и крылась загвоздка. В топонимике ленинградского региона такого названия вообще не оказалось! Скорее всего, на каком-то этапе заполнения документов была допущена описка, что по тем временам, как говорят знающие люди, было не редкость. В пользу этой версии можно отнести и ошибку в «похоронке», где неверно была указана область. Может, поэтому обращения к общедоступным данным также не дали результатов.
Прогуглил Моштолово. Поисковик выдал деревню Мистолово, Всеволжского района, Ленинградской области. Казалось бы, всё должно было сложиться. Но и здесь выдалась осечка. Звонок в местную администрацию с просьбой прояснить, есть ли в деревне воинское захоронение, не обнадёжил – предложили обратиться с официальным запросом. Судя по тону чиновницы, было понятно, что вариант скорее всего – очередная пустышка. Последуй совету, так бы и вышло.
Вместо этого, вспомнив про журналистское братство, я обратился к коллегам из всеволжской «районки» с просьбой помочь в поисках. И не ошибся в коллегах. Через неделю пришёл ответ от главного редактора «Всеволжских весей» Веры Турлановой: «Приезжайте. Нашли!». Версия с линией Моштолово-Мистолово, действительно, оказалась тупиковой. Но тут свою роль сыграло провидение. Неудача заставила редактора попросить помощи у местных краеведов, те и обнаружили сведения о том, что рядовой 90-й стрелковой дивизии Петров Назар Фёдорович, погибший на завершающем этапе Красносельско-Ропшинской фронтовой операции, в ходе которой была окончательно снята блокада колыбели Советского государства, захоронен в деревне Рохоново Гатчинского района. На этом этапе поисков подключились гатчинские журналисты, съездившие в указанную деревню и обнаружившие на братской могиле надпись: «Петров Н. Ф. ряд.». Так и сложился пасьянс, который позвал в дорогу, что привела меня под Питер.
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера: