Кровь потоками, словно огнем
Хлынула
Или:
Он рубаху свою поднимает
И две раны живых на груди обнажает
Кровь бежит от них как две прозрачные реки
Приговский Христос – вовсе не Христос Евангелия, не Христос сектантских суеверий или народного православия, это ни в коем случае не еретическая или богоборческая аллегория. Это новый антропологический образ неведомого, который включает неизбежное столкновение с монстром, нередко предстающим в традиционных символических ипостасях. Поэтому приговский Христос «локализован» в небесном аду и обнимает огненного апокалиптического зверя:
В аду небесном вкруг Христа
Они сидели кругом плотным
Тут Зверь вошел и лаять стал
И все узнали: Вот он! Вот он!
Христос поднялся, подошел
И обнял огненного зверя
В разделе «Эрос чудовищного» читатель найдет шутливо-хулиганском цикл «Холостенания» (по словам Пригова, «термин, составленный из двух слов: холощение и стенание», но не следует забывать, что по-гречески означает целостность), в котором описывается, следуя апокрифической традиции или церковной агиографии, загробное странствование отрезанного детородного органа, превращенного в автономный частичный объект, сгусток чудовищного и одновременно глумливый субститут Божественного дара. Открывает цикл перифраз пушкинского «Пророка»: отсечения грешного языка уподобляется символической кастрации:
С серпом боюдоострым входит
Глядит, как серафим, лучась
И я ложусь, и он находит
Серпом
Берет отрезанную часть
Ее ласкает как мертвицу
Мне говорит: лети как птица!
Ты свободен
А я сам с ней поговорю об ее будущем
В следующем эпизоде читатель ознакомляется с «будущим» этой дискретной отрезанной части, этого монструозного частичного объекта: «…между мною и нею, моей отрезанною частью, да и за ней вплоть до самого метафизического горизонта вставали бесчисленные воплощения, беспрестанно мутировавшие в моем направлении». Что это за мутировавшие бесчисленные воплощения? Монстры, встречаемые на пути духовного самосовершенствования человеческим разумом? Этот цикл, как и многие другие, написанные в данный период, свидетельствует о достижимости религиозно-метафизического озарения только в результате взаимодействия с утраченным/отрезанным частичным объектом, заведомо непристойным монстром, безостановочно порождающим других монстров. Место Бога, когда преодолено искушение, пустеет; место монстра пусто не бывает, оно постоянно пополняется продуктами культурного механического воспроизводства чудовищного.
7
В этом контексте понятно, почему в поздних стихотворениях Пригова такое значительное место занимают мотивы телесного насилия (мучаемая и заставляющая мучиться, пытаемая и производящая пытки телесность показана в циклах «Мои неземные страдания» и «Каталог мерзостей»), причем на первый план выходит насилие по отношению к детям как максимально бесчеловечная, непростительная форма жестокости. Речь идет именно о будничном и механичном воспроизводстве чудовищного. В цикле «Дети жертвы» (1998) эпизоды сексуального надругательства над детьми кажутся документалистскими фрагментами, взятыми из журналистского расследования или бесстрастного публицистического очерка:
Когда его почти насильно вытащили из угла
Куда он забился, сжавшись почти до полного
самоуничтожения
Тело его, казалось, чернело одним
сплошным синяком
Уже много позже, почти разучившись говорить
Он поведал, как его родной дядя заставлял его
ртом делать это
И когда он однажды укусил его за это
Дядя воя и матерясь долго бил его
Они оба кричали от боли
Пока не услыхали соседи
Дядя исчез
Но он почти до седых волос все уверял,
что дядя вернется
и все начнется сначала
Массмедиа, знакомя с каким-либо шокирующим жестоким событием, либо смакует его отвратительные подробности, либо отвлеченно подает его в виде обычного происшествия, не требующего вовлеченности, соучастия и сострадания. Поэзии, с точки зрения Пригова, остается воспроизводить массмедиальные схемы, доводя до апофеоза либо принцип любования омерзительным, либо циничную бесчувственность и погоню за сенсацией. Если поэзии доведется стать более циничной и тавтологичной, чем массмедиа, то она преодолеет медиальные соблазны и демаскирует тот «ужас реального», что скрывается за уверенными и звонкими фразами теледикторов. В цикле «Дитя и смерть» (1998) преступление против детской психики и соматики совершает уже не взрослый человек, а сама природа, диктующая необратимость физического старения и умирания, но при этом выступающая еще одним искусственным и устрашающим медиальным мифом.
????
В приморском парке вечерком
Вот духовой оркестр
Играет, все сидят рядком
И нет свободных мест
Дитя со взрослыми сидит
Не чуя ничего
Вот нота некая звучит
И уже нет его
Дитя
А это была Его Смерть
* * *
Приходит свежее дитя
А к вечеру уже увядшее
К утру же силы обретя
Опять живое и расцветшее
Кто ж прихотливо так играет
С ним? —
А это Смерть приготовляет Его
В программном цикле «По материалам прессы» Пригов доводит до абсурда постсоветскую идеологию всеобщей индифферентности, показывая, что она убийственно воздействует на рядового обывателя, который вместо гражданского сознания обзавелся праздным любопытством и брезгливым отторжением. Для Пригова важно высмеять и одновременно поставить под сомнение трюизм культурного сознания, гласящий, что беспрерывная новостная лента с ее скупым и беглым перечислением «последних известий» разъедает мозг медиапотребителя. Обывателю, уже неспособному проявлять какую-либо связную реакцию на промелькивающие перед ним факты, остается только изумленно ахать, расстроенно охать или недовольно пыхтеть:
Запредельный цинизм
Проявили
Два тридцатилетние убийцы
Они прежде ногами забили
Свою жертву
А после ножом
Кухонным
Мясо срезали и бросали в унитаз
Спускали
Унитаз и засорился
Они – что за бредятина! —
Вызвали слесаря
Тут все и обнаружилось
Уж и не знаешь, по поводу чего
Тут изумляться
Или:
Серийный убийца
Два года орудовал