– Ю. часто скатывался на обочину: в цельный, без единой трещины, хорошо уложенный текст, вторгались его собственные воспоминания: переплетались во времени, поглощались его фантазией. И все было, разумеется, о тебе. Главный герой, сидя за рулем своего бьюика, представлял, как его беременная жена еще ждет его к ужину, в мясную начинку пятничного пирога добавляет корицу – все, как он любит; герой забывается и вместо ленты с пунктирной линией видит, как она вытирает руки о фартук, держится за поясницу, будто это облегчит тяжесть плода. Ю. же, представляя жену персонажа, наделял ее любимыми чертами: это были твои руки, это твои волосы прилипали к вспотевшему лбу, к твоим ногам я прикасался, пытаясь подушечками пальцев передать всю свою нежность. Я не могу на тебя наглядеться.
– Я не знаю, зачем отправляю эти фото. Иногда мне стыдно за это, я хочу, чтобы ты меня увидел и полюбил. Не знаю почему, я не помню, чтобы меня любили по-настоящему, Ю.
– Разве можно любить понарошку?
– Скажи мне, что он ее бросил. Иначе я буду чувствовать себя наивной дурой, я буду плакать от злости, не пытай меня Ю., не обманывай меня!
– Через две страницы герой представлял как беременная жена проклинает его, в текст вторглись слова низкие, слова унизительные. Я пытался представить твое проклятье: и оно было молчаливым. Молчание – вот что самое страшное. Ю. закрыл книгу, я закрыл книгу, я не мог видеть, как автор бессовестно врет о тебе. Книга отправилась обратно на полку, к другим, которые все без исключения – о тебе: тысячи страниц одной бесконечной истории.
Ю. совсем разошелся. Ю. вдруг понял, что его кто-то слышит по-настоящему. И его слова принимают без опаски. Ему верят, ему наконец верят. Каждому слову. И он боялся произнести что-нибудь лишнее, то, что может быть, навредит, причинит боль.
– Не бойся, Ю., если мы вдруг пораним друг друга, значит близки, значит живы. Разве это не хорошо, Ю.? Я хочу быть тебе близкой.
– Сегодня почему-то запахло кленом. Я живу в высотном доме, на крыше которого шквальный ветер, а внизу, здесь, где я, – марево ползет по оконному стеклу. Однажды, ребенком, из простого ребяческого любопытства, я пробрался на крышу такой высотки. Я долго отмерял ступени в гулком пустом подъезде и вот – тяжелая железная дверь скрипит – и меня обдает ледяным зимним ветром. Я долго бродил по крыше, то и дело поскальзываясь, но так и не решался заглянуть за край. Вдруг сильный ветер стал еще безжалостней и потащил меня по обледеневшей крыше к пропасти – и я на?верно бы разбился, если по чистой случайности не зацепился ногой за какой-то трос, который удержал меня на самом краю. Я все-таки заглянул в бездну: там было белым-бело от снега – земли не видать – одна белая ледяная пустота несущегося в вихре снега. Это было настоящей сказкой для меня. Той самой, про Кая и Герду. Я до сих пор верю в бесстрашие любви. Настоящая любовь всегда бесстрашна.
– Ю., ты любишь меня?
– Теперь я стою в таком же высотном здании, на крыше которого мальчик смотрит в бездну, а за моим окном плывет марево. И пахнет кленом. Я сейчас представил, как мы сидим с тобой – Кай и Герда – на летней веранде и пьем душистый чай, и пахнет кленом. Нет, подожди, совсем рядом деревья, давай устроим небольшой пикник в их тени, как пишут в старых толстых русских романах: с корзинкой всякой снеди (хрустящие булки, вино), поодаль элегантные дамы в шляпках играют в бадминтон, мальчик в бескозырке и шортах, сверкая разбитыми где-то в какой-то старой мальчишеской игре коленками, гонится за воздушным змеем. То есть все это вдалеке, а мы под тенью клена, вокруг нас разливается его сладкая липкость и мы осторожно, соблюдая приличия, льнем друг к другу, нет, мы откровенно липнем друг к другу, совершенно не обращая внимания на мальчика, который уже с любопытством смотрит на нас: «Маменька, а что дядя с тетей делают?» Не смотри, Коленька. Уйдем отсюда. Мы остаемся, мы окончательно соединились, мы задеваем корзинку и вино льется на смятую траву. Я – Кай, из которого Герда все-таки сумела вынуть осколок того самого льда с той самой крыши. Да, я люблю тебя, моя Герда!
Ю., давай всегда засыпать вместе. Давай. Но подожди закрывать глаза. Поговорим еще. Мне нужно тебе сказать сейчас, пока мы впиваемся друг в друга словами. Мне ужасно хочется с тобой говорить, хотя бы просто ради говорения. Для этого, кажется, даже изобрели какой-то специальный термин, обозначающий болтовню, разговор ради разговора.
– Например, если я спрошу как у тебя дела? Как ты там, Ю?
– Нет, то есть, да, но в твоих словах, ты ведь и на самом деле хочешь знать, как у меня дела, правда?
– Правда. У меня есть подруга. Она думает, что многое повидала, она шутит, что у нее нет определенного места жительства и это, в каком-то смысле, верно, потому что она постоянно куда-то переезжает, меняет города и страны, люди проносятся мимо нее короткими sms и, если и сохраняются в памяти, то всплывают только тогда, когда требуется очистить историю. Утопленники, захлебнувшиеся парой слов. Она видит их, улыбается им, «какая сегодня погода», «да», – отвечает она, – «oui», – отвечает она, – «yes», – улыбается, потому что так заведено, потому что люди должны видеть тебя доброжелательной, должны видеть, что у тебя все хорошо, что ты контактна, а не социопат, который вот-вот влезет в очередную депрессию, и она отвечает так, как от нее ожидают, и как ожидает она, то есть «хорошо». Мне кажется, для нее действительно нет места. Ю. была на похоронах ее младшего брата, горячо ею любимого. Даже погода, казалось, соответствовала: был дождливый, по-осеннему пронизывающий холодом и сыростью день. Конечно, она хотела всеми силами поддержать подругу, но даже самая сильная поддержка в таких случаях выглядит – как же это выглядит? – наивно? – наивно, да. Ю. приобняла и не нашла ничего умнее, чем спросить в красные от слез глаза: «Как ты?» И даже тогда подруга ответила, кривя рот в улыбке: «Хорошо». Я готова была ударить ее. Не за этот очевидный обман. И так понятно, что ничего хорошего, что все напротив – ужасно и невыносимо. Это унизительно, это бесчеловечно – отказываться от собственных чувств и мыслей, отказываться от самого себя! Даже для меня – своей подруги – она смогла выдавить только «хорошо, спасибо». Любимый человек умер, так поплачь же о нем! И я ударила. Пощечина ее оглушила. И меня. Так и ушла оглушенная. А через неделю подруга открыла входную дверь, села на самый краешек моей постели (я всю неделю тогда проболела и не вставала, кругом бардак, таблетки и стаканы, разбросанные тетради, пустые пачки от сигарет – зачем я все это? – воздух был удушлив и болен), и сказала, что плакала все это время и не могла остановиться. Но не потому, что потеряла брата, а потому что ничего не почувствовала. Сказала, что не врала и этого испугалась – этой правды: прежде она пряталась за улыбкой потому, что так почему-то требуется, теперь она уже просто не может быть искренней. Где-то потерялась эта искренность. Где-то внутри. Ухнула в темноту и теперь не сыщешь.
Мы долго лежали обнявшись, а потом решили как следует напиться. Уже пьяными, когда чертов шабаш и танцы на переполненных пепельницах – вызвали мальчиков, прокричали в телефонную трубку, что хотим сказок. Нам пообещали. Приехали двое, улыбаются, а сказок не знают. Ни одной. Они нас не так поняли. Мы-то хотели, чтобы как в детстве: лечь в постель, вытянуть от удовольствия ноги под одеялом, чувствуя, как растешь; чтобы заботливые мужские руки поправили подушку; чтобы взяли за руку и рассказали что-нибудь удивительное, страшное, но обязательно с мудрым и добрым «и жили они долго и счастливо»; чтобы как в детстве: все было по-настоящему: и забота, и тепло, и тайная радость, о которой хочется прошептать на ушко.
А теперь давай спать. У меня глаза слипаются, но хочется, очень хочется, чтобы ты был рядом и шептал сказки. Ведь ты-то должен знать? Я ударила ее, понимаешь? Я ведь себя ударила, я ужасно боюсь оказаться внутри пустой как ухающий глиняный кувшин. А что во мне? И было ли что? Было. Что ты представляешь, когда засыпаешь? Наверно, какую-нибудь войну или что-нибудь такое, и ты взбираешься на бруствер и идешь в атаку с холодным лицом весь в грязи и мокрый от стеной идущего дождя; и берешь города, тебя, конечно, ранят, но ты не замечаешь, с благородного штыка твоего стекает кровь побежденных врагов, и знамя твоей такой же, как и ты, израненной армии развевается в сумрачном небе. Ну не баб же ты представляешь, правда? Хотя, может, и баб. Наверно, это нормально, но мне не хочется думать, что ты нормальный. Куда страшнее те, кто надевают пижамы ровно в десять, делают дыхательную гимнастику, садятся аккуратно на ортопедическую кровать, снимают тапочки, ложатся и укрываются хлопковым одеялом по тону, совпадающим со шторами, и считают овец или что-нибудь подобное, пока в конце концов не идут за снотворным – мне кажется, это какие-то бездушные убийцы. Ты знаешь, что маньяки ничего не чувствуют и никогда не страдают? Поэтому они мучают других, чтобы хотя бы посмотреть, как страдают другие. Сначала – в детстве – кошки, после – люди. Мне кажется, у каждого маньяка есть дома мягкие тапочки и ортопедическая кровать, все маньяки на ночь надевают пижаму. А вдруг, засыпая, ты представляешь, как засыпаю я? Мне бы хотелось, очень хотелось. Это наивно, правда, но очень хочется.
Я тогда себя ударила, Ю.
Когда я засыпаю… нет, погоди, сначала расскажу. Раньше, еще в детстве, возле моего дома стояла церковь с колокольней. Ночью, когда появлялась луна, когда она была уже высоко-высоко и еще не падала, то свет ее проходил через колокольню и, попадая в раскрытую на все четыре стороны звонницу, поселялся там. И колокольня на самой вершине своей – светилась мягким голубоватым светом, будто ночник. Маленькой я часто вставала по ночам и шлепала по холодному полу быстрей-быстрей к окну, чтобы посмотреть на этот большой ночник большого города. А потом убегала в свою кровать и быстро засыпала. Теперь же я, засыпая в другом конце города, представляю эту колокольню, как она светит мне, спрятавшейся под одеялом среди бескрайнего северного города. Иногда я не могу уснуть от вопроса: как она там? Может, и нет больше моего ночника? Тогда я собираюсь и еду в другой конец города, чтобы проведать: и нахожу его там же, и из него так же льется свет. Я возвращаюсь и засыпаю крепко. А в последнюю ночь, закрыв глаза, я представила будто ты сидишь на этой колокольне и заботишься о моем ночнике. Ты скажешь, дура сентиментальная, нет, не скажешь, сиди там, пожалуйста, за ним больше некому ухаживать, я не заберусь, пожалуйста, я засыпаю.
– Ты мне снилась, Ю. На своем далеком голубом маяке, босиком на холодных, поросших травой камнях. Я бежал изо всех сил в одном исподнем через галерею анфилад, бежал, чтобы добраться до твоего маяка, чтобы вскарабкаться в самую высь, к тебе, Ю.
Он открыл глаза, по привычке пересчитал все пылинки в луче, ползущем по истертому паркету, с тоской оглядел всех вождей с пожелтевших газет на стенах, все их ордена; оглядел неровные стопки книг, каким-то чудом упорно державшиеся до самого потолка, – и только потом – по неизбежности – встал, то есть сел на краю своего гроба со смятой постелью внутри и запахом беспокойного тела.
«Это невыносимо, – подумал он, – невыносимо огромно у меня внутри». Что предпринять он не знал. Ю. сполоснул лицо, после залез в душ и долго стоял в клубах пара. Он думал, как подойти к лэптопу, которого теперь боялся. Оставляя мокрые следы на полу, подкрался. Его охватил ужас: он забыл выйти из сети и теперь видел, что от нее пришло целых четыре сообщения и видел последнее: «Доброе утро, Ю.! Как ты та…» Она уже проснулась, она уже написала, надо ответить, но как?! Ю. совершенно не имел сил для этого. Он подошел к зеркалу и посмотрел в свои испуганные глаза: «Ответить совершенно невозможно, но».
Теперь все иначе. Вот уже два месяца Ю. почти не выходил из дому, лишь изредка выбираясь в ближайший супермаркет. Неизбежное общение с кассирами воспринималось как запрос логина и пароля, случайное столкновение с проходящими мимо – как простая ошибка сервера, решаемая обновлением страницы. Теперь предстояла такая же невыполнимая задача, но решить ее казалось куда проще, чем ответить на сообщения. Ю. кое-как оделся, достав из шкафа аккуратно сложенные вещи. Так и вышел из дому: с ровными полосками складок на одежде. Солнце, несмотря на утренние часы, уже расплавляло здания, заливало желтизной улицы, нещадно пекло. Добравшись до магазина, Ю. прошел в алкогольный отдел, набрал в охапку бутылок и пошел к кассе. «И блок сигарет, пожалуйста», – виновато выдавил он. «Мы до десяти не…» Ю. согласно кивнул, но остался на месте, ожидая расчета. Прозвучало «хм», был удивленный количеством взгляд, после Ю. торопливо вышел с полным пакетом.
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера: