
Наполеон
Наполеон ближе, чем думает сам, к своему прообразу: Александру Великому. Тот хотел быть вторым Дионисом. «Дионис» значит «сын божий»: Dio – «бог», nysos – «сын». Вот почему старый инвалид наполеоновской армии, которого знал в детстве Леон Блуа, «не умел отличить императора от Сына Божьего». Вот почему солдаты Наполеона пьют вместе с ним из одной чаши, как в Дионисовых таинствах, вино и кровь, соединяясь в одно тело, в одну душу – Великую Армию.
Вся она движется с такой быстротой, в таком чудном порядке, когда в 1805 году император перекидывает ее одним мановением руки из Булонского лагеря, от берегов Ламанша к берегам Рейна, что если бы кто-нибудь мог обозреть ее с высоты, то подумал бы, что это стройно пляшущий хор Диониса, где хоровожатый – сам бог.
И с высоты, как некий бог,Казалось, он парил над нимиИ двигал всем, и все стерегОчами чудными своими.[370]Эти очи с «невыносимым блеском как бы расплавленного металла» – очи самого Диониса.
«Я хочу, чтобы мои знамена возбуждали чувство религиозное». [371] Какая же это религия?
Чей это голос? Кто зовет нас? Эвий! —узнают вакханки Еврипида голос своего невидимого бога. Тот же голос и в этих словах Наполеона: «Когда в огне сражения, проезжая перед строем, я кричал: „Солдаты! Развертывайте ваши знамена, час пришел!“ – надо было видеть наших французов: люди плясали от радости, сотни человек тогда стоил один, и с такими людьми, казалось, все возможно». [372]
Люди плясали, как исступленные, одержимые богом, вакханты. «Солдаты Наполеона – одержимые»,– говорит очевидец накануне Ватерлоо. [373] Эта «одержимость», katokhe, есть признак «богоприсутствия» в Дионисовых таинствах.
«Тот, кого Наполеон хочет увлечь, как бы выходит из себя». Это «выхождение из себя» – экстаз, ekstasis – признак того же богоприсутствия. Надо человеку выйти из себя, чтобы войти в бога; надо выйти из своего человеческого, мнимого, дробного, смертного «я», чтобы войти в божественное, подлинное, цельное, бессмертное. Это и значит: сберегающий душу свою потеряет ее, а потерявший – найдет.
Дионис – учитель экстаза; и Наполеон тоже. Дионис, сын Семелы, смертной женщины,– человек, становящийся богом; и Наполеон тоже. Дионис – завоеватель-миротворец; и Наполеон хочет соединить Запад с Востоком, чтобы основать мировое владычество – царство вечного мира. Дионис – страдающий бог-человек; и Наполеон на Св. Елене – прикованный к скале Прометей – тот же Дионис.
«Мир смотрит на нас. Мы остаемся и здесь мучениками великого дела… Мы боремся с насильем богов, и народы благословляют нас»,– говорит он, как мог бы говорить Прометей. [374]
Может быть, именно здесь, на Св. Елене, у него наибольшее мужество – уже не внезапное, а непрерывное «мужество двух часов пополуночи».
«В жизни моей, конечно, найдутся ошибки, но Арколь, Риволи, Пирамиды, Маренго, Аустерлиц, Иена, Фридланд – это гранит: зуб зависти с этим ничего не поделает». [375] Нет, и это не гранит, а туман, призрак, но за этим – вечный гранит – Св. Елена, Святая Скала, Pietra Santa – вечное мужество.
«Что это говорят, будто бы он постарел? Да у него, черт побери, еще шестьдесят кампаний в брюхе!» – воскликнул старый английский солдат, увидев императора на Св. Елене. [376] «Мне еще нет пятидесяти,– говорит он сам в 1817 году,– здоровье мое сносно: мне остается еще, по крайней мере, тридцать лет жизни». [377] – «Говорили, будто я поседел после Москвы и Лейпцига, но, как видите, у меня и сейчас нет седых волос, и я надеюсь, что вынесу еще не такие несчастья» . [378] – «Вы, может быть, не поверите, но я не жалею моего величия; я мало чувствителен к тому, что потерял». [379]– «Кажется, сама природа создала меня для великих несчастий; душа моя была под ними, как мрамор: молния не разбила ее, а только скользнула по ней». [380] – «Моей судьбе недоставало несчастья. Если бы я умер на троне, в облаках всемогущества, я остался бы загадкой для многих, а теперь, благодаря несчастью, меня могут судить в моей наготе». [381]
Нагота его – Св. Елена, Святая Скала – непоколебимое мужество. «Я основан на скале. Je suis établi sur un roc»,– говорит он на высоте величия и мог бы сказать в глубине падения. [382] Кто из людей возвысился и падал, как он? Но чем ниже падение, тем выше мужество. Все его славы могут померкнуть,– только не эта: учитель мужества. [383]
В этом он себе равен всегда: в щедрости, с какой отдает свою жизнь под Арколем, и в скупости, с какой дрожит над двадцатью сантимами в отчете министерства финансов или вспоминает о щепотке табака в табакерке, завещанной сыну,– одно и то же исступленное, экстатическое мужество. Наполеон – учитель экстаза и мужества, потому что эти две силы неразлучны: надо человеку выйти из своего смертного «я» и войти в бессмертное, чтобы достигнуть того последнего мужества, которое побеждает страх смерти. «Лучше всего наслаждаешься собой в опасности»,– говорит Наполеон [384]: наслаждаешься, упиваешься пьянейшим вином Диониса – своим божественным, пред лицом смерти бессмертным, «я».
Все, все, что гибелью грозит,Для сердца смертного таитНеизъяснимы наслажденья —Бессмертья, может быть, залог.[385]Вот почему тайное имя Диониса – Лизей, Освободитель: он освобождает человеческие души от рабства тягчайшего – страха смерти. В этом, впрочем, как и во всем, Дионис – только тень Грядущего: «верующий в Меня не увидит смерти вовек».
Люди благодарны тому, кто учит их жить; но, может быть, еще благодарнее тому, кто учит их умирать. Вот почему солдаты Наполеона так благодарны ему и «с последней каплей крови, вытекающей из жил их, кричат: „Виват император!“ Он, воистину,– Вождь человеческих душ к победе над последним врагом – Смертью.
«Надо хотеть жить и уметь умирать»,– говорит Наполеон. [386] И еще: «Надо, чтобы солдат умел умирать». [387] Каждому человеку надо быть солдатом на поле сражения, чтобы победить последнего врага – смерть. Это невозможно? «Невозможное – только пугало робких, убежище трусов»,– отвечает Наполеон. Каждому человеку, чтобы умереть и воскреснуть, надо быть Наполеоном.
Все мы, извращенные мнимым «христианством», думаем, более или менее, как бедный Ницше, что быть добрым значит быть слабым, а быть сильным значит быть злым. Наполеон знает, что это не так: «Добродетель заключается в силе, в мужестве; сильный человек добр, только слабые злы». [388] Это говорит он в начале жизни, и в конце – то же. «Будьте всегда добрыми и храбрыми»,– завещает своей Старой Гвардии, прощаясь с нею в Фонтенбло, после отречения, и мог бы завещать всем людям. [389]
«Я показал, что может Франция; пусть же она это исполнит». Он показал, что может человечество, пусть же оно это исполнит.
Убыль экстаза – вина Дионисова – происходит сейчас в наших сердцах, как убыль воды в колодцах во время засухи. Американский «сухой режим» господствует во всем «христианском» человечестве. «Я есмь истинная лоза, а Отец Мой – виноградарь» – это мы забыли и ни от какой лозы уже не пьем. «Сухи», впрочем, на вино, но не на кровь: кровью только что залили мир, и «сохнем» теперь, может быть, для того, чтобы снова «вымокнуть».
Наполеон тоже лил кровь, но не был «сух», как мы: он – последний, вкусивший от лозы Дионисовой; последний опьяненный – опьяняющий.
Дионис – только тень, а тело – Сын Человеческий. Не лучше ли тело, чем тень? Да, лучше, но когда уходит тело,– остается только тень. Мир без Сына жить не может, и если не телом Его, то тенью живет. Тень Сына – Наполеон-Дионис.
Первая, за память человечества, тень того же тела – Сына – есть древневавилонский герой Гильгамеш: сенаарские кочевники пели песни о нем, может быть, еще за тысячу лет до Авраама. Странствуя по всей земле, в поисках за Злаком Жизни, дающим бессмертие людям, Гильгамеш, богатырь солнечный, совершает путь солнца с Востока на Запад, погружается, как солнце, в океан,– кажется, тот самый, где затонула Атлантида, и находит в нем Злак Жизни. [390]
Терну и розе подобен тот Злак.[391]Терну страдания – Розе любви. Такова мудрость Диониса: через терзающий Терн смерти – к опьяняющей Розе бессмертия.
Путь солнца из дневной гемисферы в ночную совершает и Наполеон, последний богатырь солнечный, последний человек Атлантиды; погружается и он, как солнце, в океан и находит в нем тот же Злак Жизни – терзающий Терн, опьяняющую Розу Диониса.
Первый Дионис – Гильгамеш, последний – Наполеон. Можно сказать и о последнем то же, что о первом. [392]
Увидел он все, до пределов вселенной,Все испытал и познал,Взором проник в глубочайшиетайны,С сокровеннейшей мудрости поднялпокров…Весть нам принес о веках допотопных;Путь далекий прошел он, скорбяи труждаясь,И повесть о том начертал наскрижалях…На две трети он – бог, на одну —человек.Commediante
Облака проносились так низко над подоблачными скалами Св. Елены, что цеплялись за них краями, как белые одежды призраков. «Главное занятие Наполеона состояло в том, чтобы следить за полетом облаков над остриями исполинских гор, наблюдать, как изменяются их облики, превращаются в развевающиеся над вершинами занавеси, сгущаются в темных ущельях или расстилаются вдали, над океаном: он точно хотел прочесть будущее в этих мимолетных и воздушных обликах». [393]
Нет, не будущее, а прошлое: он уже знает, что будущее для него кончено; Св. Елена – гроб заживо. И эти мимолетящие облака – образы, облики, призраки – для него только видения прошлого, сон всей его жизни.
«Какой, однако, роман моя жизнь!» – говорит он соузникам на Св. Елене. «Какой роман» – какой сон, призрак, мимолетящее облако.
«Мне иногда кажется, что я умерла, и у меня осталось только смутное чувство, что меня уже нет»,– повторяла императрица Жозефина перед смертью. [394]
То же мог бы сказать и Наполеон на Св. Елене.
«Только бы продлилось! Pourvou que ca doure!» – шептала, как вещая парка, на своем ломаном французском языке, мать Наполеона, скромная, тихая старушка, «мать царей – мать скорбей», как она сама себя называла. [395] Нет, не продлилось – пронеслось, как облако. «Летиция всегда твердо знала, что все огромное здание (империи) рушится». [396] – «Того и во сне не приснится, как она жила. Он ne rêve pas comme elle a vécu»,– сказал кто-то о ней; то же можно бы сказать и о сыне ее.
«После стольких лет смятений, жертв и крови, Франция ничего не получила, кроме славы»,– говорил наполеоновским маршалам русский император Александр I, в 1814 году, в занятом союзными войсками Париже. [397] «Ничего, кроме славы» – пустоты, призрака, мимолетящего облака.
Так ли это? Все ли дело исчезло, как сон? Нет, кое-что осталось: остался правовой костяк, заложенный в тело Европы Наполеоновым Кодексом, первым, после Рима, всемирным законодательством правового утверждения личности. И если современная Европа выдержит напор коммунистической безличности, то, может быть, только потому, что в ней все еще крепок этот Наполеонов позвоночный столб.
Внук уже не знает, не помнит деда, но все еще напоминает его, похож на него лицом: так Наполеон уже «неизвестен» современной Европе, но все еще у него наполеоновский профиль. Мало это или много? Много, по сравнению с тем, что он хотел и мог бы сделать,– так мало, что это ему казалось иногда «почти ничем». Он сам предвидел это свое умаление в истории: «Я буду почти ничем. Je ne serai presque rien».
Да, хотя и «существо реальнейшее», он смутно знал всегда, что весь реализм бытия призрачен и что он творит жизнь свою, как спящий – сновидения или художник – образы, музыкант – симфонию.
Власть над миром для того и нужна ему, чтобы творить из мира сон. «Я люблю власть, как художник, как скрипач любит скрипку. Я люблю ее, чтобы извлекать из нее звуки, созвучья, гармонии».
«Мир как представление». Die Welt, ais Vorstellung, он, может быть, понял бы, что это значит, когда поднималась облачная занавесь над скалами Св. Елены. «Представление» – трагедия, Дионисова игра на сцене мира. Он ее поэт, лицедей и герой вместе: сочиняет, играет ее и гибнет в ней.
Если он – «чудовище», то иной породы и иных размеров, чем Нерон; но, кажется, мог бы воскликнуть и он перед смертью, как тот: «Qualis artifex реrео. Какой художник во мне погибает!»
Сон мира творит, как бог Демиург; сон исчезает – умирает бог.
Простите, пышные мечтанья.Осуществить я вас не мог…О, умираю я, как богСредь начатого мирозданья![398]«Commediante!» – воскликнул будто бы папа Пий VII, Фонтенблоский узник, жертва «нового Нерона-антихриста», в споре с императором из-за второго Конкордата 1813 года. Кажется, это легенда. Но слово, если даже не подлинно, очень глубоко: да, «комедиант» человечески-божественной комедии.
Когда он обдумывал чин коронации, художник Изабей (Isabey) и архитектор Фонтан принесли ему маленький театрик, изображавший внутренность собора Парижской Богоматери, где должна была происходить церемония, со множеством ряженых и нумерованных куколок. Наполеон восхитился этой игрушкой. Тотчас позвал Жозефину, собрал министров, маршалов, сановников и начал репетицию священного венчания – кукольной комедии.
При отступлении от Москвы, узнав о заговоре полоумного генерала Малэ для низвержения династии, воскликнул: «Так вот как прочна моя власть! Одного человека, беглого арестанта, довольно, чтобы ее поколебать. Значит, корона чуть держится на голове моей, если дерзкое покушение трех авантюристов в самой столице может ее потрясти». [399] Да, на голове его корона – как сусальная корона кукольного императора, и власть его прочна, как сон.
А за несколько месяцев перед тем, глядя с Поклонной горы на распростертую у ног его Москву, он утешается, после страшных бед, перед страшными бедами, этим волшебным зрелищем – театральной декорацией. «Рукоплескания всех народов, казалось, приветствовали нас». [400] Древние Фивы – Москва, вот какие дали пространства и времени захватывает этот исполинский сон. Но вдруг все улетает, рассеивается, как марево, как мимолетящее облако, от одного тихого веяния – вести: «Москва пуста!» [401]Пуста, как сон пустой. И декорация меняется: «Москва исчезает, как призрак, в клубах дыма и пламени». [402] «Это было самое величественное и ужасное зрелище, какое я видел в моей жизни»,– вспоминает он на Св. Елене. [403] Там же, на развалинах обгорелой Москвы, он устраивает Французский театр – зрелище в зрелище, сон во сне. [404] Это уже вторая степень «мира как представления»: не число, а логарифм числа.
«Генерал Бонапарт видел воображаемую Испанию, воображаемую Польшу (Россию) и теперь видит воображаемую Св. Елену»,– говорит Гудсон Лоу. [405] Это значит: воля его к жизни, от начала до конца, есть воля к сновидению:
Вся наша жизнь лишь сном окружена,И сами мы вещественны, как сны,—эти слова Просперо-Шекспира он понял бы: строить сны свои из вещества мира, а мир свой – из вещества снов.
«Существо реальнейшее» – существо идеальнейшее – два лица его, и как решить, какое из них настоящее?
Это – в великом, это в малом.
«Он любил все, что вызывает мечтательность: Оссиана, полусвет, меланхолическую музыку. Жадно слушал шум ветра, говорил с восторгом о реве волн морских; склонен был верить в привидения и вообще был суеверен. Иногда, вечером, выходя из своего кабинета в салон г-жи Бонапарт, приказывал занавешивать свечи белым газом, и все мы должны были хранить молчание, пока он рассказывал нам истории о привидениях… Или, слушая тихую и медленную музыку, впадал в задумчивость, которой никто из нас не смел нарушить ни одним движением». [406]
Эти занавешенные дымкою свечи льют призрачный свет сновидений, как бы уже предрекают тот солнечный свет сквозь облака – призраки над Св. Еленою.
Однажды импровизует и разыгрывает в лицах фантастическую повесть о двух несчастных любовниках, Терезе и Джулио, где, между прочим, действует таинственное существо, Андрогин-Сибилла, похожее на самого Наполеона или Диониса Оборотня. [407]
«Джулио вонзил кинжал в сердце Терезы»,– заключил он рассказ и, подойдя к императрице, сделал вид, что вынимает кинжал из ножен: иллюзия была так сильна, что фрейлины, вскрикнув от испуга, кинулись между ним и Жозефиной. А Бонапарт, как превосходный актер, не смущаясь и не замечая произведенного им впечатления, продолжает рассказ». – «Предаваясь полету воображения, он так увлекался, что все окружающее для него исчезало». Уверяли, будто бы он учился у великого актера, Тальма; но он, «пожалуй, сам мог бы его научить». [408]
«Когда диктует воззвания к армии, похож на итальянского импровизатора или Пифию на треножнике». [409] Значит, и здесь, на полях сражений, лицедействует, сочиняет, как в салоне г-жи Бонапарт – «историю о привидениях»,– всемирную историю; и пороховой дым клубится, как дым Пифийской расщелины или облака-призраки Св. Елены.
Маг, вызывающий видения, или, по-нашему, съемщик исполинских фильмов. Великий мастер художественных противоположностей.
Главнокомандующий Египетской армии, генерал Бонапарт, давая охранную грамоту инокам Синайской обители, «из уважения к Моисею и народу израильскому, чья космогония напоминает нам века незапамятной древности», вписывает имя свое в книгу почетных гостей, рядом с именем Авраама. [410] Что это, «комедиантство», «шарлатанство», световая реклама на облаках или апокалипсическое знамение? Может быть, все это вместе; может быть, он искренне чувствует выход свой из времени в вечность, из всемирной истории в космогонию – эсхатологию.
А вот и другие маски все той же «комедии». Мечтает, «на старости лет, объезжать вместе с императрицей, потихоньку, на своих лошадях, как супружеская чета поселян, все закоулки империи, принимая жалобы, исправляя обиды и сея всюду память о своих благодеяниях». [411] Тут, конечно, лев в овечьей шкуре: знает сам, что этого не будет, но, может быть, снилась ему и эта мещанская идиллия; мещанство в нем глубже, чем кажется.
В память знаменитых слов своих на поле сражения Эйлау: «Страшное зрелище! Вот что должно бы внушить государям любовь к миру и омерзение к войне»,– заказывает живописцу Гро (Gros) картину этого поля с ним, Наполеоном, стоящим среди убитых и раненых и подымающим к небу глаза, полные слез. [412] Лучше бы не заказывал, не играл «комедии» хоть в этом; но и это еще не значит, что не чувствовал искреннего омерзения к войне.
Перед конвоем австрийских раненых, останавливая свиту и снимая почтительно шляпу, восклицает: «Честь и слава несчастным героям». [413] Этому театральному жесту мог бы позавидовать Тальма, но и это не значит, что в самом жесте не было ничего искреннего.
Бедного русского мальчика, графа Апраксина, попавшего в плен под Аустерлицем и просто, по-детски, плачущего, утешает пустыми словами: «Успокойтесь, молодой человек, и знайте, что нет стыда быть побежденным французами!» [414] Лучше бы не утешал! Но если бы Л. Толстой не в меру возмутился этой «комедией», то, может быть, только потому, что сам иногда участвовал в комедии, более тонкой – так называемой «правдивости».
Зная, что Жозефина бесплодна, и из жалости не желая с ней разводиться, предлагает ей разыграть мнимую беременность, чтобы объявить наследником сына своего от другой женщины. Жозефина соглашается, и дело стало только за тем, что лейб-медик Корвизар отказывает наотрез участвовать в обмане. Тут все удивительно: искренняя жалость к стареющей жене, детская беспомощность обмана, странная в таком реалисте, мечта основать династию на призраке – наследнике-подкидыше и предел «комедиантства», «шарлатанства», которого ничем нельзя оправдать, ни даже объяснить,– разве только этим: если мир – сновидение, «представление» и все в мире обманчиво-призрачно, то что значит лишний обман, к тому же, с доброю целью?
Жозефина жалуется, что «за долгие годы, проведенные ею с Бонапартом, не было у него ни одной минуты искренней». [415] Так ли это? Может быть, он по-своему искренен, но искренность у него иная – иная правда, чем у нее. «Какой он смешной, Бонапарт! II est drôle Bonaparte!» – восклицала она при первом знакомстве с ним. Надо было быть такой мартиникской канарейкой, как Жозефина, чтобы не почувствовать, что он не «смешной», а страшный. Г-жа Ремюза это чувствует и, как ребенок, плачет от страха. [416]
«Комедиант», «лицедей», но не лицемер; вечно играет роль, но не чужую, а свою же собственную: Наполеон, играющий роль Наполеона. В этом смысле он – сама правда, но правда эта так ни на что не похожа, что никто ей не верит. «Тайные склонности мои, в конце концов, естественные, дают мне бесконечные возможности обманывать всех». В этих-то именно «естественных склонностях», он – иного творения тварь, человек иного космического цикла – зона – не 1800 года по Р. X., а 18 000 – до Р. X., или такого же далекого будущего; человек из «Атлантиды» или из «Апокалипсиса». Чтобы все обманывались в нем, ему надо только быть совершенно правдивым, самим собою.
В сущности, он никого не обманывает,– только скрывает себя от всех, чтобы не слишком испугать людей своим «чудесным-чудовищным»; для того и носит маску, покрывает лицо свое, сходя к народу, из Синайского облака.
Никого не обманывает – сам обманут всеми. Кажется, ни один из государей не был так обманут и предан, как он,– министрами, маршалами, женами, любовницами, братьями, сестрами, врагами, друзьями. Как это ни странно сказать, он простодушен, бесхитростен; даже слишком правдив, обнажен до цинизма, например, в убийстве герцога Энгиенского или в «грязной истории» с испанским королем. Простодушно, бесхитростно отдается сначала «лукавому византийцу», Александру I, потом тестю своему, австрийскому императору, и, наконец, англичанам. Только на Св. Елене опомнился: «Дорого я заплатил за мое романтическое и рыцарское мнение о вас – англичанах». [417]
«Эти люди не хотят со мной разговаривать,– жалуется Коленкуру во время Шатильонского конгресса 1814 года. – Роли наши переменились… Они забыли, как я поступил с ними в Тильзите… Великодушие мое оказалось просто глупостью… Школьник был бы хитрее моего». [418] Может быть, оттого и погиб, что был слишком правдив.
Гибкостью спинного хребта, искусством «изменять маневр, changer de manoeuvre» [419], которым обладают в таком совершенстве Талейран и Фуше, эти две беспозвоночные гадины,– он не обладает вовсе. «Мужества нельзя подделать: это добродетель без лицемерия». [420] А ведь это и есть его добродетель, по преимуществу,– «Pietra-Santa», «Святой Камень»,– хребет несгибаемый.
«Мы можем понять друг друга»,– пишет император Павел 1 Бонапарту Консулу. [421] Могут друг друга понять, потому что оба – «романтики», «рыцари» и, как это тоже ни странно сказать, «Дон-Кихоты».
«Наполеону, в высшей степени, свойственно было чувство военной чести, военного братства… Этот хитрый политик был всегда рыцарь без упрека»,– говорит Вандаль, один из немногих справедливых судей Наполеона. [422]
Как это непохоже на тэновского «кондотьера» – Il principe Макиавелли – «помесь льва и лисицы»! Нет, помесь льва и дракона: львиная сила на крылах мечты.
Все для него призрачно, но это не значит, что все – «покров Майи» над абсолютным ничтожеством. Наполеон, так же как, Гете – величайшая противоположность буддийской мудрости – воли к небытию и к безличности. Оба – вечное «да» против вечного «нет».
Allés Vergängliche1st nur ein Gleichniss.Все преходящееЕсть только символ,—высказывает Гете, что Наполеон чувствует: временное – символ вечного. Спящему снится то, что было с ним наяву, а живущему во времени – то, что было и будет с ним в вечности. «Мир как представление» исчезает; остается «мир как воля». Волю эту отрицают Шопенгауэр и Будда; Наполеон и Гете утверждают.
Облака, сновидения, призраки, а под ними – Св. Елена, Святая Скала, Pietra-Santa – вечный гранит. Явное, дневное имя его – мужество; тайное, ночное – Рок.
Рок
«Всю мою жизнь я жертвовал всем – спокойствием, выгодой, счастьем – моей судьбе». [423] Вот лицо Наполеона без маски – бесконечная правда его, бесконечная искренность. Когда он говорит: «судьба», он дает нам ключ к запертой двери – к тайной; но слишком тяжел для нас этот ключ! Дверь остается запертой. Наполеон – «неизвестным».
Что такое судьба? Случай, управляющий миром, le hasard qui gouverne le monde, как ему самому иногда кажется[424]; случай – слепой дьявол, и Наполеон, владыка мира,– только раб этого дьявола. Или что-то высшее, зрячее, согласное с волей героя. Может быть, он сам никогда об этом не думал; но, кажется, думал всегда около этого; кажется, все его мысли уходили в эту глубину, где загадана людям загадка Судьбы. Прямо в лицо Сфинкса никогда не заглядывал, но чувствовал всегда, что Сфинкс смотрит ему прямо в лицо, и знал, что, если не разгадает загадки, чудовище пожрет его. Лицо Эдипа перед Сфинксом задумчиво, и лицо Наполеона тоже. Кажется, главное в этом лице, что отличает его от всех других человеческих лиц,– эта бесконечная задумчивость. Чем больше вглядываешься в него, тем больше кажется, что он задумался не только о себе, но и о всех нас, обо всем «христианском» человечестве, которое в своем великом отступлении не захотело Кроткого Ига и подпало железному игу Судьбы.