Оценить:
 Рейтинг: 4.6

Наполеон

<< 1 ... 4 5 6 7 8 9 10 11 12 >>
На страницу:
8 из 12
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
В чем наша разница с ними? В воле, в сознании: мы только и делаем, что подчиняем нашу интуицию механике, покрываем ночное сознание дневным; атланты, наоборот, свое дневное сознание покрывают ночным, механику подчиняют интуиции.

Наполеон, и в этом смысле Атлант, наш антипод: для нас механика – крылья, а для него – тяжесть, которую он подымает на крыльях интуиции.

Душа Атлантиды – «магия», и душа Наполеона тоже. «Как ни велико было мое материальное могущество, духовное было еще больше: оно доходило до «магии». – «Мне нужно было, чтобы моя судьба, мои удачи имели в себе нечто «сверхъестественное». После Ватерлоо «чудесное в судьбе моей пошло на убыль». [191 - Las Cases E. Le memorial... T. 4. P. 160.]

У него был «род магнетического предвиденья (prеvision magnetique) своих будущих судеб»,– вспоминает Буррьенн. [192 - Fauvelet de Bourrienne L. A Mеmoires sur Napolеon. T. 4. P. 389.] «У меня было внутреннее чувство того, что меня ожидает»,– вспоминает он сам. [193 - Las Cases E. Le memorial... T. 4. P. 160.] Можно сказать, что весь наполеоновский гений – в этом «внутреннем чувстве», в «магнетическом», магическом «предвиденье»: оно-то и дает ему такую бесконечную, в самом деле как бы «волшебную», власть над людьми и событиями.

«Sire, vous faites toujours des miracles! Государь, вы всегда творите чудеса!» – простодушно и глубоко говорит ему помощник маконского мэра, свидетель эльбского чуда – триумфального шествия императора в Париж, в 1815 году. [194 - Houssaye H. 1815. T. 1. P. 32.]

«Ну вот его и взорвали!» – обрадовался кто-то, узнав о взрыве адской машины под каретой Первого Консула, на Никезской улице, в 1801 году. «Что? Его взорвали? – воскликнул старый военный, австриец, свидетель „чудес.“ Итальянской кампании. – Нет, господа, вы его не знаете... Я держу пари, что он сейчас здоровее нас всех... Я давно знаю все его штуки!» [195 - Las Cases E. Le memorial... T. 4. P. 140.] Это значит – «колдовские штуки», «магию».

Сила «магии» – сила «внушения». Когда он хотел соблазнить кого-нибудь, в его словах было неодолимое обаяние, род «магнетической силы»,– вспоминает Сегюр. [196 - Sеgur P. P. Histoire et mеmoires. T. 4. P. 76.]

«Вещим волхвом» называет его русский поэт Тютчев, а египетские мамелюки называли его «колдуном». [197 - Lacroix D. Histoire de Napolеon. P., 1902. P. 25.]

«Этот дьявольский человек имеет надо мною такую власть, что я этого и сам не понимаю,– признается генерал Вандам своему приятелю. – Я ни Бога, ни черта не боюсь, а когда подхожу к нему,– я готов дрожать, как ребенок: он мог бы заставить меня пройти сквозь игольное ушко, чтобы броситься в огонь!»

«Везде, где я был, я повелевал... Я для того и рожден»,– говорит он сам. [198 - Taine H. A. Les origines de la France contemporaine. T. 9. P. 25.] И люди это знают:

И с высоты, как некий бог,
Казалось, он парил над ними,
И двигал всем и все стерег
Очами чудными своими.[199 - Тютчев Ф. И. Неман (1853).]

Очами «колдуна», «пронзающими голову, ses regards qui traversent la t?te» [200 - Taine H. A. Les origines de la France contemporaine. P. 101.]: страшная сила внушения – «магия» – в этих очах.

Да, «колдун», «великий маг», творящий свою жизнь и жизнь людей, всемирную историю, как непрестанное чудо.

Все это и значит: душа Наполеона – душа Атлантиды – магия.

Нам грозит гибелью злоупотребление «механикой»; атлантов погубило злоупотребление «магией». Наш путь иной, но цель та же, что у них: титаническая власть над природою и высшая точка ее – человек, становящийся Богом. Атланты – «сыны божьи», по мифу Платона. «Когда же божеская природа людей постепенно истощилась, смешиваясь с природой человеческой и, наконец, человеческая совершенно возобладала над божеской, то люди развратились... Мудрые видели, что люди сделались злыми, а немудрым казалось, что они достигли вершины добродетели и счастья, в то время как обуяла их безумная жажда богатства и могущества... Тогда Зевс решил наказать развращенное племя людей» («Критий»). И Атлантида погибла в морской пучине.

Титанизм погубил атлантов, и Наполеона – тоже. Чувством божественной меры он обладал как никогда; но, достигнув вершины могущества, утратил это чувство или пожертвовал им титанической безмерности.

Что такое «Атлантида»? Предание или пророчество? Была она или будет? Отчего именно сейчас, как никогда, мы чувствуем сквозь этот «миф» какую-то для нас неотразимую действительность?

«Человек возвеличится духом божеской, титанической гордости,– и явится Человекобог» (Иван Карамазов у Достоевского). О ком это сказано? Об атлантах или о нас? Не такие же ли мы обреченные, обуянные безумною гордыней и жаждой могущества, «сыны божьи», на Бога восставшие? И не ждет ли нас тот же конец?

«Как было во дни Ноя, так будет и в пришествие Сына Человеческого. Ибо, как во дни перед потопом, ели, пили, женились, выходили замуж, до того дня, как вошел Ной в ковчег; и не думали, пока не пришел потоп и не истребил всех,– так будет и пришествие Сына Человеческого» (Мтф. 24. 37 – 39).

Атлантида и Апокалипсис – конец первого человечества и конец второго. Вот отчего Наполеон – человек из Атлантиды и «апокалипсический Всадник» – вместе.

И вот для чего он послан в мир: чтобы сказать людям: «Может быть, скоро конец».

Злой или добрый?

«Наполеон, человек из Атлантиды» – это не совсем точно; точнее: человек из Атлантиды – в нем.

Что какое-то существо, не имеющее себе подобного, больше или меньше, чем человек, по глубокому впечатлению г-жи де-Сталь,– существо божественное или демоническое, действительно, вложено, инкрустировано в человеческом существе Наполеона,– это нам очень трудно понять, а древним было бы легко.

«Наполеон – последнее воплощение бога солнца, Аполлона»,– это для нас если не пустые слова, то лишь поэтический образ или отвлеченная идея; а для древних – «Александр, последнее воплощение бога Диониса» есть живая, всемирно-исторически движущая сила, основа такой огромной действительности, как эллинистическая всемирность; точно так же Divus Caesar Imperator – основа всемирности римской.

Для нашего философского идеализма – мнимо-христианской, духовной бесплотности – Бог человеку трансцендентен, невоплотим в человеке, а для религиозного реализма древних – воплощен, имманентен. В этом смысле так называемое «язычество» – дохристианское человечество – в высших точках своих – мистериях страдающего Бога-Сына – ближе, чем мы, к существу христианства, ибо в чем же это существо и заключается, как не в утверждении божественной имманентности, воплотимости Бога: «Слово стало плотью»?

Древние знали, что «боги – в рост человеческий», особенно знали это греки, чувствовавшие, как никто, божественность человеческого тела. Исполины – не боги, а титаны, их огромность, безмерность – слабость, сила же богов – в человеческой мере.

Знают это и пророки Израиля. «Господи, что есть человек, что Ты помнишь его, и сын человеческий, что Ты посещаешь его? Не много Ты умалил его пред Ангелами» (Пс. 8). – «Я сказал: вы – боги, и сыны Всевышнего – все вы; но вы умрете, как человеки» (Пс. 81). Кто же эти смертные боги, как не те богоподобные люди, герои, которых древние называют «сынами божьими».

И Ангел Апокалипсиса измеряет стену нового Иерусалима «золотою тростью, мерою человеческою, какова мера и Ангела» (Откр. 21). Это и значит,– хотя, разумеется, тут религиозный опыт происходит в иной категории: «боги – в рост человеческий».

Кажется, кое-кто из современников Наполеона видел в нем эту божескую или титаническую «инкрустацию» – «человека из Атлантиды», хотя, конечно, слово это никому не приходило в голову; кое-кто видел ее так же ясно, как белизну слоновой кости, вставленной в черное дерево, чуял в нем «не совсем человека», так же издали, по запаху, как собаки чуют волка. Но для нас это физически зримое в лице Наполеона уже навсегда потеряно. Лучшие портреты не передают его вовсе.

Кажется, вообще, портреты относятся к живому лицу его, как пепел к пламени; пламя неизобразимо в живописи, в ваянии; так и лицо Наполеона. Слово скорее могло бы уловить его, если бы только у этого Диониса был свой Орфей.

Вот один из лучших портретов его, сделанный когда-то почти влюбленной в него, а потом вдруг испугавшейся и возненавидевшей его женщиной. «Бонапарт – небольшого роста, не очень строен: туловище его слишком длинно. Волосы темно-каштановые, глаза серо-голубые; цвет лица, сначала, при юношеской худобе, желтый, а потом, с летами, белый, матовый, без всякого румянца. Черты его прекрасны, напоминают античные медали. Рот, немного плоский, становится приятным, когда он улыбается; подбородок немного короток, нижняя челюсть тяжела и квадратна. Ноги и руки изящны; он гордится ими. Глаза, обыкновенно тусклые, придают лицу, когда оно спокойно, выражение меланхолическое, задумчивое; когда же он сердится, взгляд их становится внезапно суровым и грозящим. Улыбка ему очень идет, делает его вдруг совсем добрым и молодым; трудно ему тогда противостоять, так он весь хорошеет и преображается». [201 - Rеmusat C.-Е. G. de. Mеmoires. T. 1. P. 100—101.]

Но и этот лучший портрет – только пепел, вместо огня. Здесь нет самого главного – того, от чего бесстрашный генерал Вандам, «каждый раз, подходя к Наполеону, готов был дрожать, как ребенок», и что могло его заставить «пролезть сквозь игольное ушко, чтобы броситься в огонь» за императора. Это гораздо лучше передано в простодушных словах одного бельгийского крестьянина, Наполеонова проводника на Ватерлооском поле. Когда его спросили, как показался ему император, он ответил коротко и странно: «Если бы даже лицо его было циферблатом часов,– духу не хватило бы взглянуть, который час. Son visage aurait еtе un cadran d'horloge qu'on n'edurait pas osе regarder l'heure». [202 - Houssaye H. 1815. T. 2. P. 322.]

A вот что-то еще более странное.

Много думали древние о мужеженской природе богов: даже в таком мужественном боге, как Аполлон Пифийский, просвечивает женственность, а в Дионисе, страдающем боге-сыне мистерий, достигает она своего апогея. Чтобы укротить титаническое буйство первых людей, андрогинов, боги, по мифу Платона, разрубают каждого из них пополам, на мужчину и женщину, «подобно тому как яйца, когда солят их впрок, режут волосом на две половины» («Пир»); и, хотя об этом не сказано в мифе, невольно приходит на мысль, не связан ли и титанизм атлантов с их мужеженской природой.

«У него (Наполеона) полнота не нашего пола»,– замечает Лас Каз, сам не подозревая, каких таинственных глубин касается здесь в существе Наполеона. [203 - Las Cases E. Le memorial... T. 1. P. 88.] Женственность у этого самого мужественного из людей иногда внезапно проступает не только в теле, но и в духе. «Он слабее и чувствительнее, чем думают»,– замечает очень хорошо знавшая эти женские черты его императрица Жозефина. [204 - Levy A. Napolеon intime. P. 339.] «Часто хвалили силу моего характера,– вспоминает он сам,– но я был мокрая курица, особенно с родными, и они это отлично знали; когда у меня проходила первая вспышка гнева, их упрямство и настойчивость всегда побеждали, так что, в конце концов, они делали со мной все, что хотели». [205 - Lacour-Gayet G. Napolеon. P. 335.]Он часто и легко плачет, как женщина; от внезапно находящей дурноты надо его отпаивать сахарной водой с флердоранжем, как настоящую маркизу XVIII века. [206 - Rеmusat C.-Е G. de. Mеmoires. T. 3. P. 61.]

«Посмотрите-ка, доктор,– говорит он однажды на Св. Елене доктору Антоммарки, выходя к нему, совсем голый, после утреннего обтирания одеколоном,– посмотрите, какие прекрасные руки, какие округленные груди, какая белая кожа, совсем гладкая, без волоска... Этакой груди могла бы позавидовать любая красавица!» [207 - Antommarchi F. Les derniers moments de Napolеon. T. 1. P. 125.]

Если бы кто-нибудь сказал ему, что величайшая и страшнейшая из всех его мыслей – сделаться, подобно Александру Великому, «вторым Дионисом», завоевателем Индии, самым женственным из всех богов,– что эта мысль как-то мистически связана в нем с «полнотой не нашего пола», он, разумеется, ничего не понял бы и рассмеялся. Но, может быть, не до смеху было бы тому старому австрийцу, который хорошо знал все его «штуки», всю его «магию», если бы он услышал такой анекдот. «Как тебе понравилась новая императрица?» – спросили одного приезжего из провинции лакея, только что смотревшего на парадный, в золоченой восьмистекольной карете, выезд императрицы Марии-Луизы. «Очень хороша, очень! – ответил тот с умилением. – И какая добрая! Старую гувернантку свою взяла с собой в карету!» Что это за «гувернантка», поняли только тогда, когда он объяснил, что у нее полное, очень бледное лицо и малиновый бархатный ток с большими белыми перьями – церемониальная шляпа самого императора: это был он. [208 - Charles de Clary. Trois mois ? Paris lors du mariage de l'empereur Napolеon I-er et l'archiduchesse Marie-Louise. P., 1914. P. 83.]

Надо вообразить у этой «старой гувернантки» глаза колдуна, «пронзающие голову», на таком лице, что, «если бы оно было даже циферблатом часов, духу не хватило бы взглянуть, который час», чтобы понять страх бедного австрийца: «вот еще одна из его штук: проклятый колдун, оборотень,– обернулся женщиной».

Что же это такое, в конце концов,– «чудо» или «чудовище»? Что это за существо в Наполеоне, «не имеющее себе подобного»,– божественное или демоническое, злое или доброе?

Ницше, может быть, ответил бы почти так же, как отвечает г-жа де-Сталь: ни злое, ни доброе, а по ту сторону зла и добра. Но такой ответ слишком уклончив: ведь и «по ту сторону» человеческого добра и зла есть иное, «сверхчеловеческое», божественное. Кроме наших скудных нравственных мер, деревянных аршинов, есть «золотая трость», которою Ангел Апокалипсиса измеряет стены Града Божьего – «мерою человеческою, какова мера и Ангела». Вот по этой-то мере, что такое Наполеон?

Нам это очень важно знать, потому что если он, все-таки наш последний герой,– «чудовище», то что же мы сами? Ибо каков Герой, Человек, таково и человечество.

«У Бонапарта врожденная злая природа, врожденный вкус к злу как в больших делах, так и в малых». – «Кажется, всякое великодушное мужество чуждо ему». – «Этот человек был убийца всякой добродетели»,– говорит о нем та же влюбленная в него и ненавидящая г-жа Ремюза. [209 - Rеmusat C.-Е. G. de. Mеmoires. T. a P. 383; T. 1. P. 106; T. 2. P. IX.]

«Наполеон не только не был зол, но был естественно добр»,– говорит человек, сам очень добрый н простой, просто любящий Наполеона, последний секретарь его, барон Фейн. [210 - Foin A. J. E. Mеmoires du baron Fain, premier secrеtaire du cabinet de l'empereur. P., 1909. P. 291.] Это подтверждает и первый секретарь, школьный товарищ его, Буррьенн, человек недобрый и лично против Наполеона озлобленный: «Я, кажется, достаточно строго сужу его, чтобы мне поверили на слово,– и вот я говорю: вне политики он был чувствителен, добр и жалостлив». [211 - Fauvelet de Bourrienne L A. Mеmoires sur Napolеon. T. 2. P. 150.] Подтверждает это и русский император Александр I в 1810-м, бывший друг, будущий враг Наполеона: «Его не знают и судят слишком строго, может быть, даже несправедливо... Когда я его лучше узнал, я понял, что он человек добрый». [212 - Vandal A. Napolеon et Alexandre I-er?. L'alliance russe sous le premier empire. P., 1914. T. 2. P. 256.]

«О Наполеон, в тебе нет ничего современного, ты весь из Плутарха!» – воскликнул однажды, взглянув на девятнадцатилетнего Буонапарте, старый корсиканский герой, Паоли. [213 - Las Cases E. Le mеmorial... T. 1. P. 361.] «Весь из Плутарха»– значит весь из древней бронзы или мрамора, совершенный герой, человек совершенной добродетели. И тот же Паоли восклицает, через несколько лет, когда львенок выпустил когти: «Видите этого маленького человека? Два Мария в нем и один Сулла!» [214 - Chuquet A. M. La jeunesse de Napolеon. T. 3. P. 91.] Это значит: два разбойника и один узурпатор.

Да, по словам и даже по безмолвным чувствам людей, трудно судить о добре и зле в Наполеоне. «Все меня любили и все ненавидели». Слишком ослепительно скрещиваются на лице его лучи любви и ненависти.

Но вот его собственное признание, как бы нечаянная исповедь, своему злому духу-искусителю, Талейрану, в деловой беседе, с глазу на глаз, почти тотчас после ужасного Лейпцигского разгрома 1814 года. Речь идет об испанском короле Фердинанде VII, которого оба они заманили в ловушку, французскую крепость Байонну, и здесь ограбили, как «настоящие разбойники на большой дороге»: заставили отречься от престола в пользу французского императора, из-за чего и вспыхнула многолетняя Испанская война – восстание, безнадежная и безысходная, одна из причин Наполеоновой гибели. Талейран, главный зачинщик и советник этого злого дела, теперь, когда уже поздно, советует Наполеону исправить его – освободить Фердинанда из французского плена и вывести войска из Испании.

«Вы еще слишком сильны, чтобы это сочли подлостью»,– заключает он двусмысленно.

«Подлостью? – возразил Бонапарт. – Э, не все ли мне равно! Знайте, что я ничуть не испугался бы подлости, если бы она была мне полезной. Ведь, в сущности, нет ничего на свете ни благородного, ни подлого, у меня в характере есть все, что нужно, чтобы укреплять мою власть и обманывать всех, кому кажется, будто бы они знают меня. Говоря откровенно, я подл, в корне подл, je suis niache, essentiellement l?che; даю вам слово, что я не испытал бы никакого отвращения к тому, что в ихнем свете называется «бесчестным поступком». Тайные склонности мои, в конце концов, естественные и противоположные тому притворному величью, которым мне приходится себя украшать, дают мне бесконечные возможности обманывать людей во всем, что они обо мне думают. Итак, мне только нужно знать сейчас, согласно ли то, что вы мне советуете, с моей нынешней политикой, а также,– прибавил он с сатанинской усмешкой,– нет ли для вас какой-нибудь тайной выгоды толкать меня на это дело». [215 - Rеmusat C.-Е G. de. Mеmoires. T. 1. P. 106.]
<< 1 ... 4 5 6 7 8 9 10 11 12 >>
На страницу:
8 из 12