– Почивать изволит, – ответил врач Пенту и, взглянув на Маху, испугался: лица на нем не было, голова перевязана; должно быть, ранен.
– Ступай, разбуди, – сказал Маху.
– Как можно, больного, среди ночи…
– Ступай, ступай!
– Да что такое?
– В городе бунт, царя надо спасать!
Оба взбежали по лестнице во второй ярус терема, где в тесной дощатой келийке, бывшей спальне царевниной няни Азы, на бедном ложе почивал царь.
Вызвали Дио и послали к нему. Заслоняя ладонью пламя лампады, она вошла в спальню на цыпочках, остановилась и поглядела на царя издали. Он так сладко спал, что жалко было будить. Но вспомнила слова Маху: «Жизнь дороже сна», подошла к спавшему, наклонилась и поцеловала его в голову.
Он открыл глаза и, жмурясь от света, улыбнулся.
– Что ты, Дио? Спи, мне хорошо.
– Нет, Энра, спать нельзя, вставай. Маху приехал, говорит, нужно видеть тебя.
– Маху? Зачем? – спросил он, вглядываясь в нее и приподнимаясь на ложе.
«Все равно сейчас узнает», – подумала она и сказала:
– В городе бунт.
– И Тута с войсками идет? – догадался он: должно быть, кое-что уже слышал. – Отчего же раньше не сказали? А впрочем, так лучше, – сразу.
Говорил спокойно, как будто задумчиво.
– Где же Маху?
– Хочешь, сюда позову?
– Нет, я выйду к нему.
Начал одеваться. Дио помогала ему: не стыдились друг друга. Одевался не спеша.
– Что это? – спросил, увидев свет в окнах.
– Где-то горит.
– Где?
– Не знаю. Маху скажет.
Вышли в сени. Отсюда видно было зарево над городом. Горели царские житницы, казармы, дворец и храм Атона.
Маху подошел к царю и поклонился ему в ноги.
– Жизнь, сила, здравье царю…
Не мог говорить, заплакал. Царь нагнулся и обнял его.
– Что ты, Маху? Не плачь, все хорошо будет… Ранен? – спросил, увидев на лбу его повязку.
– Ох, государь, не до меня сейчас, – тебя спасать надо!
– От чего спасать?
В двух словах Маху доложил обо всем и, опять припав к ногам царя, воскликнул:
– Пойдем же, пойдем скорей! Колесницы ждут у ворот сада. Как-нибудъ проберемся пустыней к реке, пониже, где нет застав, сядем в лодки и дней через пять будем в верных уделах Севера.
– Бежать? – спросил царь так же спокойно, как давеча.
– Да, государь, – ответил Маху. – Тутина сволочь может быть здесь сейчас. Я за жизнь твою не отвечаю!
– Нет, мой друг, нельзя бежать. Убегу, а что будет здесь, в святой земле Атона? Из-за меня, из-за меня война бесконечная! Миром начал – кончу войной? Говорю одно, а делаю другое? Будет, будет с меня этого срама! И от кого бежать? От Туты? Что он мне сделает? Царство отнимет? Да ведь этого я и хочу. От бунтовщиков? А они что сделают? Убьют? Пусть, – лучше смерть, чем срам. Анк-эм-маат, В-правде-живущий, умрет во лжи? Нет, и умирая, скажу, как говорил всю жизнь: да будет мир!
Вдруг замолчал, прислушался: откуда-то издали донесся трубный зык, барабанный бой. В саду и в тереме сделалась тревога.
Сотница царских телохранительниц, хеттеянок, взбежала по лестнице с криком:
– Тутины воины! Тутины воины!
– Где? – спросил Маху.
– Там, у ворот. Бой уже начался!
Все побежали вниз, кроме царя и Дио.
Буйные шумы войны врывались в тихие сады Мару-Атону – трубный зык, барабанный бой, ржанье коней, скрип телег, гром колесниц, боевые клики начальников. В черной тени пальмовых кущ рдели факелы: в лунном небе полыхало зарево, и бледнело от него лицо луны, а золотое солнце Атона на крыше терема, над жертвенником, наливалось красным огнем, как кровью. Четырехугольник стен, высоких и толстых, как бы крепостных, с единственными воротами на реку, окружал сады; внутренняя стенка разделяла их надвое: в южной половине находились службы, погреба, житницы, казармы дворцовой стражи, а в северной – беседки, притворы, часовни бога Атона и, у большого искусственного пруда, царский терем.
Передовые части Тутиных войск, подойдя к Мару-Атону, остановились. Зная, сколько в нем сокровищ, захотели пограбить.
Начали ломиться в ворота. Воины Маху отражали все натиски. Но подходили всё новые части, и бунтовщики из города присоединялись к ним. Окружили сад, как осажденную крепость, и, наконец, ворвались.
Бой начался у внутренней стенки. Здесь полудикие наемники Севера, Ахайуши, и Таккара – ахейцы и тевкры, дрались, как львы. Голые, только в медных поножьях и медных, с пернатыми гребнями, шлемах, закинув маленькие круглые щиты за спину и держа в каждой руке по широкому, в виде треугольника, железному ножу-мечу, они резались ими неистово. Но, одолеваемые множеством, отступили к пруду. Пруд был мелкий, по пояс людям. Бой продолжался в воде так жестоко, что она помутнела и потеплела от крови.
Юный вождь ахейцев, Этеокл, умирал на берегу, под засохшей Макиной березкой, и, глядя на белый ствол ее, видел сквозь смертную тьму далекую родину.
Одни сражались, а другие грабили.
Нежные стебли цветов в цветниках ломались под грубыми подошвами воинов. Лужи крови стояли на полу в часовнях. Дерево священных столпов рубили на костры; пурпур священных завес рвали на онучи; соскабливали ногтями золото со стен. А одна старушка, иадиха из Селенья Пархатых, видя, что драгоценный ларец, ввинченный ножками в пол, нельзя унести, вгрызлась в него зубами так, что выкусила жемчужину.
Нааман, пророк, тоже из Селенья Пархатых, топтал ногами деревянное позолоченное солнце Атона – золотого бы не отдали даже пророку – и плясал, и кричал: