
Сибирские рассказы
– Да нет же… Рассказывай.
– А на чем я остановился-то?
– Да на француженке… А клад-то скоро?
– Погоди, будет и клад…
III– С этой французинкой у нас хлопот было весьма достаточно, – продолжал в темноте голос Галанца, – ну, кое-как приспособили. Настоящая французинка, свою квартиру держала на Малой Морской. Только прихожу я в «Дрезден» к Карпу Лукичу и докладываюсь: «Пожалуйте всякое удовольствие получить». А они этак переглянулись и смеются… Дело было за ихним завтраком: блюдо почек и четверть на столе, все по форме. «Кому же, – грят, – ехать?» – «Это, – грю, – вам ближе знать, а французинка готова в полной форме». Ну, посмеялись, закусили и начали как будто собираться… Между собой-то перепираются, а я стою в дверях и молчу. Только – совсем уж собрались, а покойник Логин Евсеич и говорит: «Карп Лукич, знаешь, что я тебе скажу? Чем к французинке ехать и беспокоить себя, удивим лучше Галактиона Павловича… Он думает, что мы в Питере проваландаемся до осени, а мы к нему прямо на именины и подкатим, как снег на голову». Вот тебе и франнузинка, думаю про себя, – всю музыку испортят. Тятенька ваш как обрадуется. «И в самом деле, – грит, – чего мы здесь дураков валяем – все нельзя… Удивим Галактиона Павлыча!» Ну, я уж не стерпел и говорю: «Как же, – говорю, – с французинкой? Она, например, ждет в полной форме…» «А ты, – грят, – и поезжай к ней, как в театр за нас ездил, а деньги, что следовает, заплатим: так и скажись – сибирский князь Эншамо».
– Ха-ха… ловко! Что же ты, ездил… а?
Пауза. Галанец в темноте отплевывается и тяжело вздыхает. Вася еще громче хохочет.
– Что же, действительно ездил… – заговорил Галанец, когда немного успокоился от благочестивого негодования. – Главная причина – опять моя же глупость была: пообешали мне всю пару новую, верхнее пальто, шляпу – одним словом, полный костюм от Корпуса. Карп-то Лукич разошелся и часы свои золотые на меня нацепил, а Недошивин перстни свои дал мне. Ох, согрешил я без конца перед господом богом…
– Что же француженка?
– Да ничего… Все одно, как и наши бабы, только одета чисто, даже до чрезвычайности чисто, и обращение имеет свободное. Ей удивительно посмотреть, какие такие сибирские князья бывают, а у меня своя глупость на уме – платье-то все у меня останется… Ох, глупость была, Васенька, а теперь вот и каюсь! Тьфу… Приезжаю я от французинки в карете, а они уж совсем и в дорогу собрались. Посмеялись надо мной, поспросили про французинку, а потом и говорят: «Айда с нами в Сибирь, Галанец! Будешь доволен, а ты нам по нраву пришелся…» Даже подумать хорошенько не дали: собирайся… Что же, думаю, ежели уж такая удивительная линия подошла… Склался я в полчаса и покатил, не знаю сам куда. Дальше своей Ярославской губернии не бывал, а тут на край света… Все-таки ничего, думаю, купцы богатые, не оставят. Признаться сказать, с дороги малым делом чуть-чуть не воротился: так и тянет меня в Питер, и кончено. Как закрою этак глаза, и начнет представляться все: на Невском огни, музыка, швейка одна знакомая, полковники, с которыми на бильярде играл… Чем дальше едем, тем города мельче и народ совсем убогий живет, а бабы – одно только название, что бабы. Мне скучно, а им веселее. Едут и все Питер ругают… Очень уж это им слово не понравилось: «нельзя». Проплыли мы таким манером по Волге, повернули на Каму, а там уж по трахту закатили на двух тарантасах. Объехали эти самые горы и на сибирскую сторону перевалили… Чем дальше едем, тем веселее мои господа: «Вот это наше пошло». Сидят да похваливают… Ну, тут, действительно, и места начались другие и народ особенный. Прямо сказать: сибирский народ, варнак. Переехали Иртыш, катим по степи – и вдруг, братец ты мой, на одной станции и накрыли Галактиона Павлыча. Значит, сам исправник Чистый… Мои благодетели так и охнули: нарочно из Питера приехали, чтобы ему суприз сделать, а он и встрелся. Даже приуныли совсем. Исправник-то расспрашивает их про Питер, а они на меня показывают. «Вот, – грят, – у нас Галанец все произошел». И опять пить меня заставляют: надо же чем-нибудь удивить Чистого. А я как примечаю, что моим благодетелям даже совестно против него: и из Питера уехали не солоно хлебавши и его не могли удивить именинами. Даже из лица спали, туманные такие ходят оба и водку перестали принимать… Чистый-то сметил, в чем дело, и их же впредь на смех поднимает. Хоть назад ворочаться, так в ту же пору. Что же ты думаешь, ведь удумали они штуку… Хе-хе!.. То есть в лучшем виде… Сидим это мы на станции, а Карп Лукич похаживает и говорит: «Ах ты, сахар ты мой, Галактион Павлыч, соскучился я по тебе…» Ну, натурально, сейчас выпивка. Что ни слово, то хлоп да хлоп… Чистый пьет наряду с ними, могутный человек, а свое дело помнит: «Господа, а мне некогда – через два дня именинник, надо домой поспевать». – «Поспеется, сахар ты наш, а именинник не медведь – в лес не уйдет». И опять рюмка за рюмкой… Только и народ был: медведю, кажется, столько не выдержать. И ведь уделали-таки Галактиона Павлыча… Пили они, пили, неочерпаемое, можно сказать, количество, пока он из настоящего разума не выступил. На ногах-то он держится, а разуму в ем уж нет. Помнит одно: ехать надо, потому именинник. Когда его нагрузили вполне, сейчас вывели под руки, усадили в экипаж и пожелали гладкой дороги. Лошади-то и не заложены, а Карп Лукич на козлы и по-ямщичьи ухает, а Недошивин дугу с колокольцами трясет… Потеха чистая! Чистый только мычит: «Пшол!..» – ну и, натурально, заснул. Далн ему с час поспать, а Карп Лукич опять, на козлы, а Недошивин за дугу… Тпру!.. Приехали, ваше скородие. Ну, конечно, Чистый ничего не понимает. Вывели его из экипажа, будто на другую станцию приехали, и опять пить. «Мы с тобой, – грят, – вместе на именины едем…» Ну, таким манером двои сутки Чистого из экипажа таскали в избу, а из избы в экипаж. А когда строк вышел, тятенька-то ваш разбудили Чистого, шапочку сняли и говорят: «С ангелом имеем честь поздравить, Галактион Павлыч…» Ей-богу! Что было смеху, что ругани… Чистый-то так расстервенился, что мы едва от него тогда ноги уплели… Все-таки свое сорвали: удивили его, как он именинником-то проснулся. Ох, грехи тяжкие, точно все это вчера было, а никого уж и в живых нет!
– А клад-то когда будет?
– Да в свое время и клад.
IV– Приехали мы и на место, Васенька. Понравилось мне, как жил Карп Лукич: дом – полная чаша, всего вволю, только птичьего молока недостает. И все этак на сибирскую руку приспособлено, не по-расейски, потому как жисть, значит, вполне привольная. Обзнакомился я со всем и живу себе. Выпал снежок, зима сибирская завернула, ну, мне уж и скучновато стало. Главная причина: делать мне нечего. Известно, нетчнет да и поманит на свою сторону, в Расею. Хорошо около меня, да только все чужое…
Раз этак около Рождества очень уж я стосковался да и говорю Карпу Лукичу: «Отпустите меня домой, а то без дела чего же мне слоняться». А они только смеются: «Погоди, Григорий, в некоторое время ты мне пригодишься, а работа впереди. У нас все так: год на боку лежим, да одну неделю за два года работаем». Конечно, по-нашему, по-расейски, это даже весьма несообразно, ну, да делать нечего, нанялся – продался. Прошли Святки, прошла масленая, а этак неделе на третьей поста Карп Лукич и говорит, чтобы я собирался в дорогу. Весь дом вверх дном повернули, точно вот на войну собираемся. Целый обоз снарядился с нами – значит, в разведки поехали. Хорошо.
Рабочих с нами за пятьдесят человек, конюхи, вожаки – войско, да и только. Молебен отслужили, все честь честью справили и в путь. Мамынька ваша провожает нас, а сама как река льется, потому неведомо, когда воротимся. Почитай, весь город сбежался на проводы. Я в кошевой вместе с Карпом Лукичом еду, в том роде, как обережной или подручный. Успел за зиму-то к каждой ихней привычке вполне привеситься: они еще только подумают, а я уже сделал.
Едем мы таким родом день, едем два, свернули с трахту на проселок, а с проселка в тайгу: ни конца, ни краю вплоть до китайской границы. Поехали по тропам, по приметам… По дороге в двух местах сделали разведки, да только попусту. Гляжу я на Карпа Лукича и дивуюсь: совсем другой человек, а водки даже ни-ни. Такой у него зарок был положен, что как на дело, так водки ни капли. На первых-то разведках мы позадержались лишнюю неделю, а тут нас весной накрыло. Обождали водополь и поехали дальше верхами, а на стану караул оставили. Ну, тут настоящую муку мы и приняли: то гора, то болото, а то и на горе болото. Переправа за переправой, а речки быстрыя да студеныя…
Всего удивительнее для меня оказывали себя лошади: сколь же умна эта самая скотина! По болоту идет, так с кочки на кочку перескакивает, на гору по камням царапается, под гору на хвосте идет – человеку так не сделать, как эта самая таежная лошадь. В седле-то сидеть страшно, только и глядишь, на который бок половчее упасть, в случае чего… А каково такой лошади под Карпом Лукичом идти: четырех лошадей в сутки менял. Ну, думаю, по этаким местам только душу спасать ездить… Приедем на стан – разогнуться нет возможности. Чем дальше едем, горы выше, а в горах опять холоднее. Начали лошади в болотах вязнуть. Пришлось их оставить на втором стану с конюхами, а сами – пошли пешком.
Грузен был Карп-то Лукич, не может по болоту идти. Тогда нас на лубках с ним через болота перетаскивали… С неделю мы таким манером промаялись, всю душеньку вымотали. Не утерпел я и спрашиваю Карпа Лукича: «Куда это мы идем?» А он мне: «Клад будем искать… Слыхал про Поцелуиху?» Это почесть на самой китайской границе выходило, да и Поцелуих считали до десятка речонок – что ни речка, то и Поцелуиха, а дорога – пьяный черт ездил.
Долго ли, коротко ли, доехали мы до большой горы, Белок называется. Карп Лукич и говорит: «Здесь будет последний стан». Начали мы делать разведки в разные стороны. Везде есть знаки на золото, а настоящего дела все-таки нет: нестоящее золото для работы. Почесть целое лето мы таким манером прожили в лесу, обносились, озверели, на людей не стали походить. Этак раз, уж к осени дело было, отбились мы с Карпом Лукичом от партии. От своего Белка пошли к другой дороге, – со стану глядеть, так рукой подать. Мы с Карпом Лукичом да трое рабочих – и все тут. Шли-шли, а гора точно от нас уходит дальше. Однако к вечеру добрели. Место глухое, лес – овчина овчиной. Речка с горы выпала – опять, значит, Поцелуиха. Пошли вниз по речке. Вот тут нам и поблазнило…
Идем этак лесом, слышу, Карп Лукич кричит: «Стой!» Я-то позади всех плелся, потому измотался за день. Подхожу и вижу: стоит Карп Лукич осередь поляны и руками разводит, а на поляне камни чернеют. «Погли-ко, – говорит, – Галанец, какие камни-то…» Я приглядел и даже этак обомлел: на поляне-то все тумпасы, да по аршину ростом каждый… «Это самое место и есть», – шепчет мне Карп Лукич. Сколь же и местечко диковинное издалось, только вот в сказке рассказать! А речонка в двух шагах, и в ней такие же тумпасы, точно поросята, лежат в воде. Ударили уж в сумерках ширп на бережку: золото оказалось богатимое. Тут мы и заночевали…
А Карп Лукич всю ночь не спал: полежит-полежит у огонька и опять пойдет осматривать эти тумпасы, да к речке – и мне не дал спать. Еще, думаю, утонет… Ах, какое это удивительное место было!.. Едва дождались утра, и опять ширп, по ту сторону речки золото еще лучше. По самой речке взяли пробы – опять золото. «Вот он, клад-то», – шепчет мне Карп Лукич, а сам точно пьяный сделался. Ну, поставили мы разведочные столбы, накопали ям и пошли к своему Белку. По дороге рабочие затески делали на деревьях, чтобы не заплутаться. Одним словом, все устроили по форме.
Только, сударь ты мой, едва мы вышли к своему Белку: вот тут она, наша гора, совсем на глазах, а пойдем к ней – она точно в сторону отойдет… Оказия!.. Так мы засветло-то и не могли выйти на стан и заночевали где-то в болоте. Утром просыпаемся: Белок-то саженях во ста от нас, мы, как кулики, в болоте мокли целую ночь. Только пошли мы на Белок уж с другой стороны, а не с той, где стан. В тайге это случается… Хорошо. Пришли на стан, поглядел Карп Лукич из-под ручки на гору, где мы были, и говорит: «Вон он, клад-то наш где спрятался…» – «Так точно, – говорю я, – Карп Лукич: здесь Белок, тут болото, а там гора, а из горы выпала Поцелуиха с тумпасами».
По-настоящему нам надо было торопиться к лошадям, чтобы загодя выбраться из этих местов, а Карп Лукич не утерпел, еще раз захотел побывать на кладовом местечке. Я остался на стану, а он повел с собой почитай всю партию. И что бы вы думали, сударь мой: три дня и три ночи искали они эту речку с полянкой, где мы ширпы били, да так и не нашли… Темнее ночи воротился Карп Лукич и только все спрашивали меня: «Галанец, ведь ты видел тумпасы?» – «Точно так-с, Карп Лукич…» – «Хоронится, – говорит, – от нас клад-то, точно сквозь землю провалилась полянка с тумпасами».
Что же бы вы думали, сударь мой, мы ведь так ни с чем и выехали из тайги… Первая причина – снега поопасались, а вторая – весь припас у нас вышел, и народ нечем кормить. Ну, приехали домой, Карп Лукич веселый такой: ждет не дождется опять поста, чтобы по последнему пути на Белок выезжать. Нанял рабочих уж по-настоящему, сделал всякую заготовку: харчи, одежду, машину, лошадей – в тайге-то негде взять, всякую малость с собой вези. Опять поехали на Белок по старой дороге и всю муку мученическую приняли в полной форме. Это легко рассказывать-то. Ну, и опять не нашли Поцелуихи. Так задарма целое лето пробродили по горам да по болотам, а домой опять воротились ни с чем. Затуманился мой Карп Лукич, потому как за два года шатания по тайге сильно деньгами подшибся. Однако на третью весну опять мы в поход собрались… Где только можно, везде денег добывали, а я стал примечать за Карпом Лукичом так, что будто он в исступлении ума делается. Начал даже затовариваться и все Поцелуихой этой бредит: видит ее во сне и наяву.
Опять поехали мы в тайгу и целое лето задаром прошатались, и все около Белка. Близко осени было дело, надо ворочаться домой, а Карп Лукич говорит: «Помру здесь, а найду Поцелуиху…» Крепкий был человек, а тут изняло. Ходит по стану и бормочет: «Это Белок – тут болото… тут гора, с которой выпала Поцелуиха». Уж это лето нам и задалось же: мошки, комары – житья нет. Лошадей поморили, рабочие ропщут, а Карп Лукич все на своем стоит: здесь Белок, там болото, там гора, с которой Поцелуиха выпала.
Близко уж осени было дело. Я в одной палатке с Карпом Лукичом жил. Только раз просыпаюсь ночью, а в палатке кто-то плачет. И так тихонько плачет, совсем по-ребячьи. Достал я огня, гляжу, а это Карп Лукич: сел на постель, ухватил голову руками да и заливается… Ах ты, боже мой, что же это такое? Я его утешать, а он пуще… Да и меня на сумление навел. «Скажи мне, – грит, – помнишь ты отлично, как все дело было, когда мы полянку с тумпасами нашли?..» – «Даже, – говорю, – очень превосходно помню; как сейчас, вижу и полянку, и тумпасы, и речку, и место, где ширпы мы били». – «Да, может, ты, – грит, – ошибся; обнесло нас, поблазнило… Мало ли что в лесу бывает с человеком!» – «Что вы, – говорю, – Карп Лукич, спросите рабочих, которые с нами были…» Конечно, что тут спрашивать: на свои глаза свидетелей не надо, а просто Карп Лукич начал мешаться в своем разуме. Тронулся человек… Да и меня, признаться, тоже оторопь взяла: в самом-то деле, не поблазнило ли тогда нам!..
Ну, сидим мы на стану под Белком, а уж пошли заморозки – того гляди, выпадет первый снежок, а тогда в тайге смерть без смерти. Лучшие вожаки плутают, потому как все приметы снегом засыплет, да и лес совсем другим оказывает. А Карп Лукич уперся – не пойду, и кончено тому дело. Уж мы его уговаривали и так, и этак – приступу нет. Рабочие забунтовали… Ну, тут и вышел с нами грех. Ах, какой тяжкий грех, Васенька, случился, что, кажется, и не рассказать! Одна страсть…
Этак утром просыпаемся, выхожу я из палатки, а кругом бело, точно саваном покрыло все… Саван и был. Господи, что только тогда у нас было: рабочие-то совсем озверели и чуть Карпа Лукича не убили. Так с ножами к горлу и приступают… Известно, тоже не от ума люди на стену лезут. Ну, поругались, пошумели, забрали все, что можно, и ушли, а мы с Карпом-то Лукичом вдвоем и остались, да еще лошадь заморенная с нами. Я его уговариваю идти домой, а он свое толмит: помру здесь. А снег-то идет да идет. Ну, думаю, пришла наша смертынька с Карпом Лукичом, догуляли…
Запасов осталось у нас дня на три всего, как я уговорил-таки его идти – не помню. Пошли, а лошадь за нами… И умная это тварь, лошадь. Столь она умна, столь умна, что вот только не скажет: чувствую, мол, я, что подвержена я во всем человеку и без вас мне пропасть. А партия-то, что раньше нас вышла со стану, на вторые сутки заплуталась в тайге. Пошли споры да раздоры: одни говорят – туда идти, другие – совсем наоборот. Разбились кучками, и всяк в свою голову ломит. Ну, таким манером они, почитай, все выбились из сил, да в тайге и перемерзли: кто с голоду, кто с натуги, других зверь задавил… Ох, незамолимый грех!.. А Карп Лукич свое: «Хоть бы помереть скорее, Галанец: один конец, а домой и идти не к чему».
Все-таки идем сколько можем, а за нами лошадь колченогая ковыляет. Мы остановимся – и она встанет. Когда весь харч вышел, Карп Лукич и говорит; «Мы ее приколем…» Ну, мне это уж против сердца пришло. «Что вы, – говорю, – сударь, какие вы слова выговариваете, точно на нас и креста нет… Да и не об этом теперь думать надо: хоть бы господь христианской кончины сподобил, а вы лошадь колоть. Не татары мы, слава богу…» В одном месте нашли замерзлого человека из нашей партии. Ну, совсем у смерти… конец…
И что же бы вы думали, сударь вы мой? Наша лошадь-то ковыляла за нами, а потом вперед нас пошла. И как идет: пойдет, пойдет и остановится, чтобы мы подошли. «Ой, – говорю я Карпу Лукичу, – жилье она чует…» Голод уж очень донимать нас стал, отощали вконец и только кору осиновую жевали. Только этак мы идем за нашей лошадью, я вижу под снегом будто след. Показываю Карпу Лукичу, а он не верит: наваждение, говорит. И что бы вы думали, сударь мой? Ведь вывела она нас, эта самая лошадь, прямо на партию привела – к Недошивину; храпом своим лошадиным учуяла живых людей. Пришли мы к Недошивину ни живы, ни мертвы, да так нас из тайги и домой отправили, а Карп Лукич с этого самого времени замолчали. До самой своей смерти ни единого словечка не вымолвили; то ли это с голоду, то ли с заботы, или поблазнило чем, – не умею сказать. Имение все разорили, – одним словом, все богатство по ветру разнесло… Вот он какой, клад-то, на Поцелуихе выдался нам… Вася, да ты никак спишь?
VКогда Анна Галактионовна проснулась на другой день в своем номере, первой ее мыслью было: где Васька? Положим, это не первый раз, что он ночевал где-нибудь в бильярдной, – и притом без сапог далеко не уйдешь, – но все-таки она встревожилась и позвонила.
– Позовите ко мне Василия Карпыча, – приказала она номерному лакею.
– Их нет-с…
– Как нет? Куда он без сапог уйдет?..
– Так точно… С нашим маркером ушли-с; Галанцем называется, то есть маркер. Он им и сапоги приспособил… Надели котомку и ушли…
– Это интересно, куда они могут уйти…
– А пошли какой-то клад разыскивать… Конечно, не от ума, а только у старика-то деньги с собой. На смертный час готовил, а теперь дело повернулось на клад…
Через год в одной из сибирских газет было напечатано коротенькое известие, что поисковая партия наткнулась в тайге у китайской границы на два «неизвестных трупа» – очень может быть, что это были старик Галанец и Вася.
Морок[14]
Очерк
IЗачем Никешка подымался ни свет ни заря, на Чумляцком заводе этого никто не мог сказать. А он все-таки Еставал до свистка на фабрике, точно службу служил. Подымется на самом «брезгу», высунет свою лохматую голову в окно и глазеет на улицу, как сыч. Добрые люди на работу идут, а Никешка в окно глядит и не пропустит мимо ни одного человека, чтобы не обругать. Особенно доставалось от него соседям – старику Мирону и дозорному Евграфу Ковшову. Мирон жил рядом, а Ковшов – напротив.
– Пропасти на тебя нет, Никешка! – говорил Мирон при каждой встрече и укоризненно качал головой. – Погляди-ка, ведь седой волос занялся у тебя в бороде, а ты все не в людях человек. Хошь бы уж помер, право…
– Сперва погляжу, как вы все передохнете, – отвечал Никешка с обычной дерзостью. – Получше других человек завелся, так вам бы в ноги ему кланяться… так я говорю? Вот ты, Мирон, за дочерями-то гляди в оба, чтобы прибыли какой не вышло.
– Никешка!..
– Я давно Никешка.
– Тьфу!.. Собака и есть собака.
Старый Мирон, благочестиво отплевавшись, поскорее убирался в свою пятистенную избу. Ему было всего пятьдесят лет, но на вид – старик стариком. Сказалась тяжелая огненная работа, на которой человек точно выгорает. Давно ли Мирон жил паном, дом был полная чаша, а потом разнемогся, и все богатство сплыло. Правда, осталась старуха-жена да три дочери, и только. Были два сына, поженились и ушли своим домом жить. Таких «стариков до времени» в Чумляцком заводе было много, и везде повторялась одна и та же история.
Другой сосед Никешки, дозорный Ковшов, жил крепко и богател тугим мужицким богатством. Попав в заводское начальство, он не забывал себя: поправил домишко, обзавелся скотиной, купил ведерный самовар и быстро начал толстеть. Одним словом, человек попал на легкий хлеб и жил в свое удовольствие. Благополучие Ковшова отравлялось только соседством Никешки, который не давал ему проходу. Чтобы не встречаться со своим врагом, Ковшов уходил иногда на фабрику огородами, точно вор. Но все равно никакая политика не могла спасти его от Никешки. Идет Ковшов с фабрики с правилом в руке и старается не замечать своего соседа, но Никешка уже орет на всю улицу:
– Еграфу Палычу сорок одно с кисточкой… Эх, сосед, айда ко мне в помощники: я ничего не делаю, а ты помогать мне будешь!
Сохранить свое достоинство при таких обстоятельствах довольно трудно, и Ковшов должен был ругаться.
– Острог-то давно о тебе плачет, Никешка… Мотри, не ошибись: только даром время проводишь в своей избушке.
– А вы, Еграф Палыч, слава богу, мучки аржаной возик купили… – не унимался Никешка. – Где господь железка пошлет, где бревешко подвезут даром, где что, а хорошему человеку все на пользу… Вот как хорошие-то люди живут: у скотинки хвост трубой, в сундуках добро не проворотишь, а беднота кланяется Еграфу Палычу, потому как он сам перед начальством хвостом лют вилять. Так я говорю? Собаки чужие не лают на Еграфа Палыча… Дым у него из трубы столбом идет…
– Тьфу, окаянная душа!..
Все, что делалось в доме Ковшова, Никешка знал лучше, чем свои собственные дела, и оповещал всю улицу. Еграф Палыч жене палевый платок купил, а себе завел сапоги со скрипом; у Еграфа Палыча сено само на сарай приехало; Еграф Палыч лошадку новую собирается купить, потому что старым лошадям делать нечего, и т. д., и т. д. Выведенный из всякого терпения, Ковшов несколько раз хлопотал, чтобы общество выключило Никешку из своего состава; но эти подходы не удавались. Даже выставленное волостным старичкам вино не помогало: выдерут Никешку, и только. Секрет заключался в том, что Никешка был отличный конский пастух и ни одну лошадь не даст украсть.
Так и жил Никешка в своей проваленной избушке, покосившейся на один бок. Делать запасы дров он не имел привычки и помаленьку топил печь разным домашним строением: сначала сжег амбар, потом баню, прясла и даже ворота, а теперь принялся за крышу – стащит драницу и в огонь. Жил он бобылем, и единственную живность в его хозяйстве составляла сивая кривая кобыла. И скотина была по хозяину: зиму и лето жила под открытым небом, а питалась чем бог пошлет. Была у Никешки жена, было хозяйство, но все это ушло при ближайшем участии закадычного приятеля Никешки, кабатчика Пимки, который не только перевел за себя все, что можно было взять у Никешки, но по пути захватил и его жену – Маланью. Когда друзья напивались, они начинали колотить несчастную бабу вдвоем.
На заводе Никешка известен был под именем Морока, и это прозвище он носил не без достоинства. Только соседи называли его просто Никешкой.
IIЛасковое апрельское солнце едва занималось, а Никешка уже сидел у своего окна и глядел на улицу. Уральская весна поздняя, и, несмотря на последние числа апреля, кое-где еще лежали кучки почерневшего и точно источенного червями снега. Весенняя грязь за ночь покрылась тонким слоем льда, который хрустел и ломался под копытами лошадей, как стекло. Накопившаяся за зиму дрянь, которую чумляцкие обыватели выкидывали за неимением помойных ям прямо на улицу, теперь точно вылезла из земли и задерживала таяние последнего снега. Никешка смотрел вдоль улицы на новую крышу новой избы Ковшова и любовался собственной кобылой, которая не без ловкости подбирала отвислыми старыми губами клочки гнилого сена, валявшиеся на улице.
– И тварь только: чем, подумаешь, жива? – удивлялся Никешка добычливости своего единственного живота. – Не хочет помирать, подлая… брюхо-то, видно, не зеркало!