Когда в юность врывается война - читать онлайн бесплатно, автор Дмитрий Григорьевич Сидоренко, ЛитПортал
bannerbanner
Полная версияКогда в юность врывается война
Добавить В библиотеку
Оценить:

Рейтинг: 4

Поделиться
Купить и скачать
На страницу:
14 из 16
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Дорога шла в густом сосновом лесу. Тихо перебирая палочкой, я шел в госпиталь. По дороге то и дело бежали «студебеккеры», «форды», «зисы», «Газ», «М-1», «Опели», «Мерседесы» и другие машины. Здесь были сосредоточены марки автомобилей всего мира. Сзади тарахтел мотоцикл, и я, не оглядываясь, уступил ему дорогу, но мотоцикл остановился рядом со мной.

– Садись, Дмитрий!

Я оглянулся. За рулем сидел Михайлов.

– Мишка! – я забросил палочку и побежал к нему. – Ты где ж это… сообразил?

– Старая фронтовая привычка…Один майор… оставил «непривязанным».

– Знаешь, Миша, дай, последний раз за руль сяду. Люблю же я его.

Он пересел на заднее сидение. Я сель за руль, от предвкушения удовольствия быстрой скорости, протёр глаза, включил передачу, добавил газку, отпустил конус, мы слегка дернулись и легко понеслись по ровному асфальту шоссе.

– Держись, Миша, выжмем до железки!

Мы неслись по гладкому асфальту шоссе, сами не зная, куда. Давно минул город. Встречный поток воздуха трепал волосы, закрывал ресницы. А я всё добавлял обороты мотору, выжимая последнее. Хотелось нестись, бог знает куда, хоть на край света. Или разбиться на полпути, но только не идти в госпиталь.

– Ты не сильно разлетайся, а то мы вместо госпиталя сразу на тот свет попадем, – попросил Михайлов, когда мы лихо развернулись на повороте.

Мы долго гоняли по дорогам Германии и только к вечеру подъехали к госпиталю. Тепло простились, и он уехал.

Госпиталь располагался в сосновом лесу, рядом с большой магистралью шоссе. Я зашёл в приемную, и сразу же в нос ударил отвратительный запах больницы. Меня встретила молоденькая сестра, с которой я с досады крепко поругался.

Госпиталь был терапевтический, он был переполнен бывшими военнопленными, страдающими желудком, печенью, легкими и прочим. Фронтовиков было трое. Я и артисты, супруги Яндола.


Военный госпиталь в Германии. 1945 г.


Три дня я спал беспросыпно, сестра будила только покушать. Выспавшись, страшно заскучал в больничной обстановке. На третий день в палату к нам зашёл тонкий худой мужчина с большим носом:

– Я буду ваш врач. Мое воинское звание – лейтенант медицинской службы. Куцемберг – представился он нам официальным холодным тоном. Раскуривая в палате и громко шмыгая носом, он выслушал всех, вернее, продемонстрировал выслушивание и молча ушёл. В этом заключалось его лечение.

Лежали здесь в госпитале запуганные бывшие пленные, они были рады одному покою, были тихие и покорные. Это привело к тому, что врачи бездельничали, не работали, а только соблюдали пустые формальности. Нас, фронтовиков было трое, нам было обидно такое отношение к пострадавшим. Мы сразу потребовали отделения нас от остальных, а потом, когда набрали достаточно фактов, самовольно уехали в управление полевых госпиталей (УПГ), и этих врачей из клиники поразгоняли. Но об этом после.

Я познакомился с Яндолами. Это были культурные, образованные и решительные люди. До войны работали в Киеве в оперном театре, а когда началась война, они вместе уехали на фронт и давали концерты. Он был забавный весельчак, замечательно играл положительно на всех музыкальных инструментах. Она замечательно пела, имела приятный лирический голос.

Была у них та особенность, что, кроме всего прочего, они хорошо играли друг у друга на нервах. Всегда у их двери можно было слышать, так сказать, выражение семейного счастья – супружеский скандал. Но, судя по прочему, они крепко любили друг друга. Это были принципиальные и гордые люди.

Она всегда спала. И кто бы к ней ни заходил, обычно делала страдающее лицо и на что-нибудь жаловалась. Обычно жаловалась на бессонницу по ночам и поэтому всегда спала днём; в действительности она потому и страдала бессонницей ночью, что всегда высыпалась за день. Она была принципиальна и как всякий артист очень самолюбива, отчего между супругами можно было слушать интересные споры. Например, они спорили так: она утверждала, что, например, грузчики потому и работают грузчиками, что они много едят, что у них хороший аппетит, Яндола ж, напротив, утверждал, что потому у них хороший аппетит, что они работают грузчиками. Так они могли спорить без конца, не уступая друг другу, пока третье лицо не вмешается.

Она оказалась очень остроумной и неистощимой собеседницей. И произвела на меня впечатление очень способной актрисы. С полчаса она поддерживала активный разговор и притом все время устраивала так, чтобы этот разговор вращался вокруг моей персоны. И признаться, никто не удостаивал меня такой тонкой искусной лести. Я невольно ухмылялся, поддаваясь обаянию её слов, и не пытался разубеждать её в чем-либо на свой счет, скромно храня молчание.

Я близко сошёлся с ними как друг по несчастью. Мы занимались фотографией, изобретательством, математикой и прочим, чем может заняться от безделья человек. А по вечерам я приходил к ним в палату, они жили вдвоем. Туда приходили сестры, мы рассаживались поудобнее и рассказывали по очереди какие-нибудь страшные истории, старинные волшебные сказки (в современной обработке). Для усиления впечатления от услышанного девушки тушили в палате свет, а рассказчик, применяя страшные, роковые слова говорил медленно и таинственно. Болтали про Гришку Распутина, Екатерину. Некоторые верили в спиритизм, и мы даже как-то ночью хотели вызвать дух Распутина, но не нашлось для этой цели стола без гвоздей.

Днём я спал, а ночью ходил слушать рассказы. Однажды спал днём так крепко, что из-под подушки украли часы. Я порылся – часов не было.

– Увели, значит, – решил я и перевернулся спать на другой бок.

Теперь бы мне не спалось при такой утрате, но тогда это было так. В подавленном настроении я ничуть не был этим озабочен. Много было этих часов у меня на руках, для разнообразия менял их даже «мах на мах», не глядя, и в госпиталь принес ещё несколько штук. Одни украли, другие сам подарил, одни променял по дороге домой, другие привёз в качестве подарка, а одни даже с удовольствием разбил, – да, часы можно бить с удовольствием.

Дело в том, что они безбожно врали время. Я их прямо в госпитале аккуратно разобрал и исправил дефект, но вот собрать, собрать никак не удавалось. Терпения хватило ровно на два дня, на третий день оно мне изменило – и я изо всех сил ударил их об цементный пол. И был доволен и даже счастлив, что избавился от них.

Как-то раз наша веселая ночная компания, узнав мою специальность, попросила рассказать им о самолёте. Недалеко в лесу около аэродрома стоял, кстати, брошенный немецкий самолёт. Я вынужден был согласиться. Вернувшись из коллективного похода к самолёту, я почувствовал себя крайне дурно. Там я много говорил, стоя на солнце, а это оказалось очень вредным для организма. Зайдя в палату, я почувствовал опять знакомый вкус крови.

Предчувствуя недоброе, выскочил на чистый воздух. Здесь и началось… Опять полилась кровь. Я не успевал её выплевывать и захлебывался ею. Стараясь лёжа заглушить кровь, лег на траву. Весь полосатый жилет был перепачкан, страшно тошнило, а она всё лилась и лилась.

Меня заметила сестра Шура. Кувшин воды и укол хлористого кальция в вену прекратили кровотечение. Но я потерял много крови и едва добрался с помощью Шуры до своей койки. Слабо помню, что было дальше.

Когда я очнулся, был вечер. Всё казалось, как в тумане. Какая-то теплота раскатилась по всему телу, и хотелось опять спать и спать, хотелось нерушимого покоя. Я посмотрел на стол. Там тускло мерцал свет от тухнущей лампы, в углу стонал старик – мой единственный сожитель в этой палате. В лесу где-то ухала сова. Пришла опять Шура и села у моей койки на стул. Равнодушно и беспомощно смотрел я на неё. Но столько сочувствия, столько сострадания было в её глазах! Она приносила собой ту особую душевную чистоту, которая ощущалась на фронте, на чужбине, как бесценное дыхание родины, семьи, товарищей. Долго она сидела в своём белом халате, уставшая, облокотившись на стол. И как приятно было на душе оттого, что есть хоть один человек, который искренне сочувствует тебе и всеми силами хочет помочь.

Поссорившись, люди всегда становятся после хорошими друзьями – такой уж существует закон. Это она первый раз встречала меня в госпитале. Я её тогда обозвал «мадемузелью», а она меня – психом. Однако, после, встречаясь со мной, она смотрела как-то неравнодушно, краснела и прятала глаза. А мы, трое фронтовиков, были очень нескромны: резали правду в глаза, часто поднимали скандалы из-за недобросовестного отношения к больным, и в госпитале были на особом счету. Шура стала чаще навещать нашу палату, где мы «страдали» со стариком. Однажды она принесла даже вишен, но вначале угостила старика и только потом – меня. Я понимал её и чувствовал потребность поговорить с ней, извиниться за тот случай. Но обычно разговор наш был натянут, не было, как говорят, общих слов – всему была причиной та ссора.

Троим нам перед обедом давали вино и усилили немного питание. Она приносила мне вино. Причем, вначале говорила так:

– Больной, зайдите в палату.

– Срочно?

– Выпейте эту микстуру, – и она подавала рюмку вина.

Теперь же она говорила по-другому:

– Дмитрий, вино пить будете? Может еще? Еще?

По вечерам, когда мы рассказывали страшные рассказы в комнате Яндолы, она была особенно внимательна и обязательно садилась рядом. А перед вечером нам со стариком она особенно долго мерила температуру, причем для этого брала только один градусник. Затем она придумала для меня массаж, сказав, что это, якобы, прописал врач, и каждый день, вернее, вечер, долго и старательно тёрла мне грудь.

Однажды я не выдержал:

– Знаешь, Шура, ты на меня ещё сердишься? До чего приятно, когда по больной груди бегают нежные женские пальцы. И как приятно, когда рядом сидит девушка, которая сочувствует и хлопочет о выздоровлении. Так из врагов мы стали друзьями.

Я открыл глаза. Шура сидела над койкой. Она не ушла. Её присутствие каждому вливало неведомые силы, и больной чувствовал себя бодрей. Все чувствовали к себе её уважение, но каждый считал, что к нему она привязана больше, чем к другим. К сожалению, таких девушек в медицине очень мало, но они есть и оставляют у раненного человека глубокую память о себе.

Шура сидела молча и уже начинала клевать носом. Лампа уже совсем потухла, и тусклый свет луны падал в окно. Всё было тихо. Мне стало жаль эту девушку, хотелось чем-нибудь отблагодарить её, сказать хотя бы теплое ласковое слово.

– Саша, ты бы шла уже спать… Можно тебя назвать так – Саша?..

– Зови, тебе можно, но сейчас не надо говорить… вредно тебе. Спи, – тихо и нежно прошептала она.

Я догадался и закрыл глаза. Она сидела ещё минут десять, затем тихонько поднялась, смерила мой пульс, укрыла одеялом по грудь и осторожно вышла.

Я долго не мог уснуть: далеко от России, среди чужих людей и толпы равнодушных врачей, была одна русская девушка, один человек, который был искренне участен ко мне. Как это ценно в чужих краях!

Удрученный своим положением, я смотрел теперь на всё просто и равнодушно. Мои взгляды на многие вещи резко переменились: во многом я был разочарован. Жизнь открыла многое, чего я не знал раньше. Говорят, горе делает людей взрослее.

Немцев я считал виной всему и спокойно ходил к ним на «свои» огороды. И, хотя уже было запрещено всякое нелояльное отношение к местным жителям, я на всякие запрещения смотрел сквозь пальцы: спокойно перелезал через забор, собирал клубнику, рвал лук и прочее…

Обычно, выбегала с криком немка, становилась на моём пути и страшно бранилась. Я ничего не понимал из её слов и спокойно собирал ягоды у самых её ног, не обращая на неё никакого внимания. Когда она надоедала, я переходил к другому месту. Немка опять становилась рядом и кричала. Когда она окончательно надоедала, я в своём полосатом костюме гнался за ней со своей палкой, или просто, нарвав необходимого, перелезал через забор обратно.

Рядом с госпиталем, через густой сосновый лес шла большая шоссейная дорога. Любил я один выйти на дорогу и часами сидеть где-нибудь под деревом. Здесь, на дороге, было большое движение, и я как бы опять возвращался к прежней жизни, и только проклятый полосатый костюм напоминал о действительности.

По дороге в обе стороны бежали автомобили, мотоциклы, велосипеды, танки и бронемашины. Здесь шла бурная, оживленная жизнь. Бежали «легковушки», перегоняя тяжёлые «студебеккеры», лихо выворачиваясь среди машин, стремглав летели мотоциклисты, устало тянули друг друга на буксире пустые «бис(ы)». Требуя дорогу, кричали голосистые «эмки». И только одиноко и уныло лежали в кюветах разбитые, искалеченные машины.

«Вот так и жизнь, – думал я. – Все бегут вперед, все заняты своим делом. Кто-то спешит, перегоняя других, Кто-то напрягся под грузом или тянет буксир, а кто-то, как «эмки», двигается свободно и беззаботно, покрикивая на других… Но вот случилась авария – и машина лежит на боку в грязной канаве… Никто её не поднимет, никому она больше не нужна… А в ней живет крепкий здоровый мотор. Он рвется из канавы, рвётся к жизни, на большую дорогу. В нём ещё полно сил и надежд… Он только вышел с завода, окреп, но простая случайность, нелепая и глупая, столкнула его на обочину…Сколько в нём мощи и кипучей, ещё не использованной энергии, способной мчать вперёд, неустанно работать, жестоко ненавидеть и пылко любить… Но нет, …нет уже возможности выбраться на эту дорогу, и он со скорбной грустью смотрит на неё»…

Дальше в этом госпитале находиться было невозможно: никто нас не лечил. Приходил через день «лечащий врач» Куцемберг и совершал над нами пустые формальности. Зевая, с холодным, нудным видом он выстукивал и выслушивал, но ничего не слышал, так как всегда при этом разговаривал с сопровождавшей его медсестрой. Его меньше всего интересовало состояние больных – он нашёл себе кровное двуногое «счастье» и участен был только к нему. Остальное его меньше всего интересовало.

Питание стало совсем отвратительное. Бывшие военнопленные со всем этим мирились и молчали, но нам, фронтовикам, это никак не нравилось. Становилось обидно: одни сражались на передовой, а другие нашли себе тёплое место в госпитале, пригрелись и отвратительно относились к своим обязанностям. Хотелось иногда взять палку и поразгонять всех, но для этого мы предприняли более законный способ.

Подобрались те люди, кто мог постоять за себя. В одно раннее утро, захватив с собой на всякий случай бутылку воды, мы втроем – Яндола, Шаматура и я – отправились в главное управление полевых госпиталей в город Гю́стров. По дороге остановили подводу с нашим солдатом и приказали везти нас в УПГ.

Все втроём ввалили к начальнику в кабинет. Там, видно, было какое-то совещание. Все были удивлены такой делегацией. А мы, дополняя друг друга, высказали всё, что было на сердце.

– Не волнуйтесь, не волнуйтесь, вам это вредно. Сейчас же пошлю туда комиссию, – успокаивал нас полковник, записывая предоставленные нами факты.

– Распорядитесь подвести к крыльцу легковую машину и свезите их в госпиталь, – распорядился полковник.

На легковой мы приехали обратно в госпиталь, а через два часа приехало ещё две машины с комиссией, которая застала всех врасплох… Комиссия провела следствие, госпиталь расформировали, врачей разогнали, а больных перевели в другие госпиталя. Нас, пятнадцать человек, как зачинщиков этого скандала устроили отдельно и лучше всех. Нас определили в отдельный, вновь образованный госпиталь, на даче. Обеспечили всем необходимым: книгами, газетами и даже патефоном. Обеспечили своим поваром, который варил нам пищу по заказу.

– В жизни всё решают блатом, блата нет – решают матом, – говорил мне Василий Григорьевич Яндола, заводя патефон.

Глава 40

И в час вечерний грусти нежной

Грустил по родине своей.

По широте ее безбрежной,

По быстроте минувших дней…

Новый госпиталь располагался на даче в пяти километрах от города Гю́строва. Большой двухэтажный дом утопал в зелени. Судя по архитектуре и внешней отделке, жил здесь когда-то состоятельный немец. Второй этаж имел два прекрасных балкона, с которых открывались живописные пейзажи.

На одну сторону, насколько хватал глаз, открывалась широкая степь, с уже созревающими хлебами… В сияющем небе палило солнце, гулял легкий ветер, он гонял волны по желтому морю пшеницы, кружил пыль на степных дорогах. При легком дуновении ветра, как волны на море, колыхались колосья, волной перекатываясь по степи. Но, несмотря на это, было что-то тоскливое во всём этом: мест для гуляния было так много, что не знаешь, что со всем этим делать. Как на большом и дурном банкете, где всего много, гораздо больше, чем нужно, чтобы хорошо отдохнуть, а от этого всё теряет цену, всё невкусно и скучно. А там, вдали, километра через полтора, поблёскивая своей поверхностью, раскинулось озеро. На берегу его одиноко стоял заброшенный, заросший в камышах домик…

На другую сторону открывался вид на город. Там уныло выделялись несколько башен да крестов немецких церквей…

Наша с Шаматурой комната выходила на один из балконов. Любил я иногда поздно вечером выйти на этот балкон, дать патефону любимую пластинку, опереться на перила и долго глядеть вдаль: Вспоминалась прошлая жизнь, родная Россия.

Вот он, простой, свободолюбивый русский народ, трудолюбивый и приветливый. Он один пошёл на большие жертвы, чтобы остановить, измотать и разбить в прах превосходящие силы немецких захватчиков. Он один сумел устоять, когда вся Европа легла под сапог фашизма. Народ не посчитался ни с чем ради своей национальной независимости и свободы. Ещё со времен Батыя он умел всегда отстоять свою независимость и с тех пор быть свободным. И я гордился тем, что я – русский.

Перевалило за полночь, когда я очнулся от этих воспоминаний. Луна уже далеко ушла на Восток, с озера веяло прохладой. Ночь была тихой, и лишь только где-то далеко-далеко, нарушая ночную тишину, кто-то бил палкой в рельсу. Спать не хотелось. Патефон утих, но в душе, в бурной стихии взволнованных мыслей и чувств, всё ещё неслись и неслись волшебные звуки вальса «Дунайские волны». Они как бы дополняли то возвышенное и невысказанное, чем было заполнено сердце.

В этот вечер я невольно вспомнил всю свою жизнь и подвёл итог. Стало немного грустно. Но не тяжело, не прискорбно: сожалеть было не о чем, стыдиться нечего. Я закрыл патефон, открыл окно на балкон и улегся в постель…

Рядом посвистывал носом, давно уже спал Шаматура. Я закрыл глаза. Опять вспомнилось детство, Уссурийская тайга, Черниговка, Оля. При мысли о ней всколыхнулись в груди те прекрасные чувства, которые волновали нас в то счастливое время. Вспомнился Краснодар, спецшкола – это был своего рода лицей, который привил нам много добрых качеств. Там, с полной надеждой на счастливую жизнь, я гордо и смело смотрел вперед, в будущее. Наконец, воскресала в памяти шумная Москва, кипучая студенческая жизнь, Васька.

При мысли о нём сжималось сердце от незалечимого горя. Я всё не верил, что его уже нет, не верил своему рассудку. В душе казалось, что он вдруг неожиданно вернётся – с играющей лукавой улыбкой на устах сострит что-нибудь и подаст мне свою руку.

Так она пронеслась, жизнь, в 21 год. Пронеслась быстро и незаметно. И вот теперь госпиталь…

Как тяжело оставаться в чужих краях… Трудно передать ту мятежную тоску и грусть, которая одолевает больного человека на чужбине. Никто не улыбнётся знакомой улыбкой, везде чужие и злые лица.

Хотелось на Родину, но туда нас никто везти не хотел. Был приказ – лечить всех раненых на местах. Лечения же не было никакого, а здоровье изо дня в день ухудшалось. И я уже сомневался, увижу ли родную Россию. Надежды не было. Такие мысли приходили в голову, но я ещё умел держать их при себе.

Я, наконец, уснул, а утром будила меня заспанная Маша, чтобы измерить температуру. Иногда она и не будила, а осторожно с термометром кралась под мышку. Это были весёлые девушки, и мы, как ребятишки, забавлялись с ними. Иногда, притворяясь спящими, прятали термометр. И трудно было не рассмеяться, когда они рылись под мышкой, потом по всей постели, пересчитывали термометры и опять рылись.

С нами был один врач и две сестры – Саша и Маша. Их перевели в этот вновь организованный госпиталь из того, который разогнали. С ними я был хорошо знаком, и даже больше – мы были почти друзьями.

Из всех 15 человек, находившихся в этом госпитале, все были уже в пожилом возрасте. Молодых нас было двое – я и Шаматура. Мы с ним стали друзьями просто по необходимости. Он долго находился в немецком плену и, может быть, поэтому был странен. В разговорах вёл себя не всегда тактично, или даже больше того – был просто нахален. Но наряду со всем этим, он был чрезвычайно предприимчив и деловит. Он всегда заботился о том, чтобы у нас на столе были цветы и ваза с вишнями или яблоками.

Между госпиталем и городом располагался большой стадион. Несколько километров западнее города Гю́строва располагалась армия союзников. В один прекрасный день состоялся футбольный матч – дружеская встреча футбольных команд Советского Союза и оккупационных войск Англии. Многие ушли на стадион. Мне тоже не сиделось, но врач строго запретил мне находиться на солнце. Ушли Яндола, Шаматура, а когда ушёл и врач, я взял свою палочку и полез через забор.

– Дмитрий, ты куда? – окликнула меня Саша.

– Ясное дело – на стадион.

– Нет, нет, врач запретил тебе сегодня быть на улице. Такое солнце… Да ещё и один, а вдруг опять кровь?

– Нет, я не один пойду.

– А кто ещё пойдет с тобою?

– Ты пойдешь, Саша. Разве неинтересно посмотреть такую встречу? Слышишь, как духовой поет. За душу щиплет. Пойдем!

Она заколебалась в нерешительности, потом вбежала в дом, взяла что-то, и мы отправились на стадион. Было как раз воскресенье и здесь собралось много военных всех родов войск. Вскоре началась игра. Вначале наши союзнички пошли ошеломительной атакой, и мяч вертелся у наших ворот, но к концу тайма положение изменилось. Первый тайм закончился вничью. Ревел духовой, исполняя марши.

Второй тайм прошёл в более оживленной и напряжённой игре. Наши союзники, вернее, противники в игре, стали напирать на наши ворота. Но два громадных бэка отчаянно отгоняли мяч вместе с союзниками. Вдруг совсем неожиданно, ударом почти с самой середины поля, мяч оказался в воротах союзников. И сдержанное «ура!» прокатилось по рядам болельщиков.

Уже под самый конец игры, у ворот союзников получилась целая свалка. Отчаянно свистел судья, но, увлеченные игрой, все рвались к мячу. Наши отчаянно сопротивлялись, оттягивая время, чтобы выиграть игру. Союзники решительно нападали, стараясь свести матч вничью. Увлеченные игрой, игроки нарушали правила, но всякий раз в таких случаях пожимали друг другу руки и разбегались в стороны.

В последние 5-10 минут по воротам союзников били штрафной. Ударом мяча сбили вратаря с ног, и он вместе с мячом оказался в сетке. Игра закончилась со счетом 2:0 в пользу Советской армейской команды. Игроки поприветствовали друг друга и разошлись.

Я встретил здесь Михайлова и Серафима. Они катались на велосипедах. Полк всё ещё стоял в Гю́строве, техсостав занимался муштрой.

– Каждый день одно и то же – «у попа была собака…» – выразился Серафим.

Затем я сел с Михайловым на один велосипед, а Серафим с Сашей на другой, и мы поехали к госпиталю. Мы ехали сзади и любовались передней парой. Неуклюже крутил Серафим педали своими толстыми ногами, широко разводя колени в стороны. Недалеко от госпиталя, когда дорога пошла на горку, он запыхался и хотел слезть, но не удержал велосипед: Саша упала прямо на спину, а он – на велосипед рядом с нею… Он извинился перед ней и стал бурчать какие-то ругательства себе под нос. А у Саши из кармана текла какая-то жидкость, и она выбрасывала оттуда стекляшки.

– Что это было? – спросил я её.

– Воды брала тебе на всякий случай…

С тех пор ко мне часто заезжали наши ребята из полка. А по вечерам к нам ходили Саша и Маша поделить вместе скуку, поиграть в карты. Они жили в этом же доме внизу.

Когда заходило солнце и прекращался дневной зной, мы с Машей часто ходили на озеро кататься на лодке.

– Спой Маша, ещё о своём Ленинграде. Я вчера слышал, как ты пела у себя…

Мы выплывали на середину, а когда становилось совсем темно, Маша набиралась смелости и тихо начинала петь…

Я глядел на капли воды, падающие с весел, на широкую гладь озера, а мысли где-то далеко-далеко дымкой парили над родиной. Москва, Михнево, как мы с Аннушкой катались на байдарке. Не знаю, наверное, плохой был у Маши голос, но в этой обстановке он мне нравился. Я заслушивался её, не перебивая и не смея присоединиться к ней со своим грубым, никак не театральным голосом.

…«Что стоишь, качаясь, тонкая рябина». Раньше я не вслушивался в слова этой песни, и они в суете боевой жизни скользили мимо сознания, теперь они пробирались в самую душу. Они возбуждали нежные чувства, и мысль летала демоном где-то далеко на Родине.

На страницу:
14 из 16