Она отдергивается от него, как будто он кочергой раскаленной ее задел. Смотрит на него испуганно, глаза у нее какие-то… Одичавшие, что ли.
– Ты че? Я просто… Прости, если… это… Напугал.
Мишель не откликается, но и взгляда не отводит от него; думает о чем-то своем – кажется, тяжелом, неприятном. Егор пытается улыбнуться, отмахнуться, перезагрузить разговор. Но она вдруг ловит его за руку.
– Егор… А мать дома?
Он пожимает плечами: ну дома, наверное, где ей быть-то еще? Мишель дергается – как будто собирается куда-то пойти, но потом все-таки остается на месте.
– Передать ей что-нибудь?
– Нет! Ничего. Я просто так спросила. Правда.
А лицо у нее такое, что желание играть на гитаре у Егора пропадает сразу. Он хочет еще что-то спросить, но она качает головой – не надо, пожалуйста. И Егор отстает от нее, так и не угадав, что случилось.
Мишель задирает подбородок, смотрит в окно изолятора.
Там, над головами у людей, зарешеченный приблудный поп, откашлявшись, заводит свою гундосую песню:
– Знаю, что тяжело на душе у вас, братья. Чуете беду в воздухе, яко же и я ее чую. Желаете дознаться у меня, что грядет и как спастись. Бо грядет буря, которая и столетние дубы с корнями будет вырывать, а мы только чувствуем, как предшествующий ей ветерок гладит нас по голове, волосы нам ерошит…
Егор морщится, фыркает:
– Херь какую-то порет, блин, скажи?
Но Мишель обхватила себя руками, как будто ей зябко, как будто холодный ветер и правда уже пришел откуда-то… Откуда-то из-за реки. Как будто уже перелился через стены Поста и ощупывает всех, кто сгрудился во дворе. И все знают, что, когда придет шквал, эти стены тоже не смогут никого защитить.
– Не знаю, что вам делать, братья. А сам буду делать то, что сказал уже своим тюремщикам. Сегодня дайте мне половину от вчерашней еды, а завтра – половину от сегодняшней, бо намерен умерщвлять свою плоть и смирять ее голос. Среди восьми греховных страстей чревоугодие не просто так поименовано первой. Из всех них именно чревоугодие проще прочих усмирить и над плотью возвыситься. И голод да не будет карой мне, но будет моим постом, а когда придет час испытания, я буду слабей плотью, но крепче духом.
Люди в толпе шушукаются, смотрят на соседей. Кто-то бурчит невнятно:
– Реально, полпорции обратно сгрузил. Не жрет.
Какая-то бабуська, Серафима, кажется, кряхтит:
– Святой человек потому что, вот почему.
Егор плюет себе под ноги: да говно он на палке, а никакой не святой человек. Что он, рассказал вам всем, что на мосту видел? Хрена лысого. Только туману нагоняет, а об опасности по-человечески предупредить – не может. Не хочет!
А чего хочет?
Мишель уже растворилась в толпе, а Егор все еще стоит тут, вслушивается. И чем больше он слушает этого изможденного попа, тем больше подозревает его; все, что тот говорит по кругу – про заброшенный богом мир, про наступающего на людей Сатану – все сказки. То, что Егор видел на мосту, должно иметь понятное, разумное, человеческое объяснение. Мертвые люди, которых он там видел, задохнулись от речных испарений. А бежали они, может, просто от бандитов, вроде тех, которые разорили попову обитель.
Те из них, кто был крепче, здоровей, – добежали дальше. Остальных ядовитый туман свалил с ног на самых подступах: детей – первыми. Мертвых не имело смысла тащить за собой, и их бросали. У живых еще была надежда спастись, добравшись до другого берега, никто же не знал, какой длины этот чертов мост. А если рисковали жизнями, если теряли своих и все равно бежали дальше, значит, на том берегу им грозило гарантированное истребление. Может быть, при них убивали их товарищей, их родных… Оставалось только бежать. Вот и все.
И с китайцами, разумеется, тоже все должно было объясниться так же – внятно, логично, разумно. Без всяких там происков дьявола.
А поп этот все врет.
Он врет, а Мишель, дурочка, слушает.
6
Сонечка Белоусова держит в руках перед собой большую щепку и сосредоточенно тычет в нее пальцем. Увидев, что Мишель на нее смотрит, не смущается, а принимается тыкать еще уверенней и что-то шепчет себе под нос еще. Потом бросает на Мишель ответный взгляд – кокетливый. Очень отточенный кокетливый взгляд для Сонечкиных трех лет.
– Пьивет!
Мишель вздыхает.
Колеблется и делает шаг к Соне. Ей очень не хочется сближаться с девочкой, не хочется приручать ее. Но не пойти ей сейчас навстречу Мишель тоже не может почему-то. Она наклоняется к Сонечке.
– Что это у тебя за штука?
Та прямо рдеет от удовольствия: именно в штуке-то и было все дело.
– А ты никому не сказес?
Мишель картинно озирается по сторонам.
– Кому никому?
– Ну, напъимей, Татяне Никоаевне.
Сонечка очень старается говорить как взрослая.
Училка отчитывает близнецов Рондиков, которые друг другу только что чуть глаза не выдавили.
– Нет. Не скажу.
– Это тейефон!
– Телефон?
– Да! Мобийный!
– Ого. Ничего себе.
Мишель смотрит на Сонечку сверху вниз, а та на нее – снизу вверх. Глаза горят. Мишель пока еще не понимает, почему. Соня показывает ей дощечку: на ней накалякана кошачья мордочка.
– Как у тебя!
– Что как у меня?
– Тейфон! Такой зе!
– В смысле?
И вот теперь до нее доходит, в каком это смысле. Соня манит ее к себе пальцем, просит нагнуться, хочет сообщить что-то на ухо. Мишель наклоняется.