– Командир, окатить его еще водой?
– Достаточно, давай нашатырь и доктора. Быстро!
Я раскрываю каменные, неподъемные веки – глаза слезятся от нестерпимо яркого света. Одинокая лампочка бабочкой порхает под далеким потолком. Чья-то протянутая рука прерывает бессмысленный полет – лампа застывает на месте, перестав выжигать сетчатку. Наконец взгляд фокусируется.
Крошечная комнатушка с бесстыдно обнаженными каменными стенами, лишенными обоев и штукатурки. Из мебели – стул, застывший посреди пустоты. Чье-то незримое присутствие разлито в дрожащем воздухе. Здесь гнев, ненависть и лютая, испепеляющая злоба… Выйди, покажись!
Я лежу на полу – сыром, залитом холодной, высасывающей тепло водой. Тела почти не чувствую – значит, нет и боли, только озноб… Где-то в миллиардах километрах отсюда, далеко-далеко, морозно пощипывает в пальцах рук, а ноги отбивают судорожную, мелкую чечетку… Меня нет здесь, только тело – чужое и истерзанное, скорчившееся на грязном полу. Зачем ты тянешь в эту грязь, зачем вцепляешься? Отпусти!
Услужливая память прерывает молчание и неистовой морзянкой разрушает тишину – факт за фактом, воспоминание за воспоминанием. Я нужен здесь… и чужое тело становится собственным, а страшная боль рвет на куски – отчаянный крик вырывается из груди и испуганной ослепшей птицей бьется о равнодушные стены тюрьмы.
– Ты знаешь, как все будет? – этому человеку с маленьким, крысиным личиком совершенно не идет белый врачебный халат. Он больше походит на проворовавшегося проныру-бухгалтера…
Ухоженные черные усики над узкими, капризными губами противно шевелятся при каждом слове, усиливая сходство с грызуном. Он заглядывает мне в глаза, пристально, надменно смотрит, некрасиво щуря редкие белесые брови. Хочешь меня запугать? Я не боюсь стерильных лабораторных мышек…
Невольно улыбаюсь. У меня «красноречивая» мимика: лицевые мышцы повреждены во многих местах, отчего любое выражение превращается в презрительную ухмылку. Как нельзя кстати. Взбешенный эскулап дышит мне в лицо едким папиросным перегаром и, разбрызгивая ядовитую слюну, пришептывает:
– Если повезет, то сразу отказывает сердце – ррраз и все, отмучался. Но такое случается редко, не всякий вытягивает счастливый билет… Чаще выходит из строя печень, за ней – почки, потом отключаются зрение и слух, и ты дохнешь в кромешной тьме и тишине. Наедине с болью. Парализованный организм бессильно гоняет по синапсам и нервным окончаниям крики о помощи, но блокираторы боли безучастны, потому что уже давно отмерли с частью мозга. Нельзя потерять сознание, оно и так мертво. Жива лишь боль – страшная, ничем не ограниченная…
– Доктор, к чему все это? – первые слова даются мне с трудом, в горле пересохло, а израненные губы отказываются повиноваться. – Не стоит тратить на меня свое драгоценное время. Я видел, как умирали наши старики, как мучались дети. Моя станция вымирает, а… – Пытаюсь встать, однако слабость и две пары чужих рук удерживают меня на месте.
Они приставили ко мне – дышащему с огромным напряжением, избитому до полусмерти, почти бессознательному пленнику – несколько здоровых охранников. Добрый знак – значит, боятся…
– Ты сдохнешь, как туннельный пес, скуля и подвывая…
Обидно, что Площадь не фашистская станция: я живо представляю крысу-доктора в эсэсовском кителе, черной нацистской фуражке и с моноклем в дергающемся от нервного тика глазу… Откидываюсь на скрипучем стуле и заливаюсь легким, беззаботным смехом… По крайней мере, мне хочется, чтобы мой смех звучал легко и беззаботно.
Доктор замахивается крошечным дамским кулачком и, подавшись тщедушным тельцем вперед, метит мне в лицо. Легко уклоняюсь от неумелой атаки и ловлю злобного неуклюжего врача на выставленное колено. Он задыхается на полукрике и, согнувшись пополам, безмолвно сползает на землю. Жаль, что сейчас охранники вырубят меня, и я не увижу, как «грызун» врежется кривыми передними «клыками» в негостеприимный пол…
Меня действительно бьют, но недолго и, на удивление, без особого рвения. Видимо, доктор не пользуется популярностью и среди своих…
Закончив физические упражнения с моим телом, охрана немедленно переключается на затихшего без сознания врача. Амбалы легко, но без лишней нежности, подхватывают его крысиную тушку и несут в неизвестном направлении. Будем надеяться на помойку, к сородичам…
Жаль, моим мечтам о покое и одиночестве сбыться не суждено – ощущаю чье-то незримое присутствие. А еще опасность, которой пропитан затхлый воздух тюремной камеры. Здесь серьезный противник. Страшный. Безжалостный.
– Ну, здравствуй, Павел Александрович, – слышится хриплый голос. Новый «собеседник» не спеша выходит из темноты и смотрит на меня в упор. На вид ему под шестьдесят – шестьдесят крепких мужицких лет. Собранный, поджарый, выбритый до блеска… И седой, как лунь…
Я знаю его. Конечно, не в лицо. Для любого динамовца встреча с Додоном чаще всего означает неминуемую смерть. Главный вояка могучих вооруженных сил нашего извечного противника, командующий, второе лицо на Площади после коменданта… Душегуб и безжалостный убийца. Мой коллега.
– И вам не хворать, Алексей Владимирович. – Я почти вдвое младше его, хотя моя голова тоже отмечена проседью.
Додон приближается. Его красные воспаленные глаза буравят меня, голодными псами прогрызаясь внутрь мозга:
– Что же ты, сука, творишь?! – Одними губами, почти беззвучно. – Что ты творишь?!
Ему очень хочется ударить – в полную смертельную силу – и бить, не останавливаясь, до изнеможения в сбитых кулаках, до судорог в уставших ногах, до кровавой пены – его и моей… Я понимаю его, отлично понимаю, единственное, чего не могу объяснить – как он сдерживается… Окажись он в моих руках, я убил бы его – сразу, без разговоров и без пыток – быстрой, милосердной пулей в лоб разнес бы поганые мозги по стенке.
– Есть одна страшная военная тайна… Знаешь, сколько людей живет здесь, на Площади? Знаешь, сколько среди них детей? Конечно, нет, мы умеем хранить секреты… Но когда ты будешь подыхать, когда до Страшного Суда останется один выдох, я шепну на ухо, скольких ты сгубил… И перед НИМ ты не оправдаешься ни войной, ни местью, ни ненавистью к врагу.
Напитанные ядом слова проникают в сознание, отравляя его. Мне есть что сказать, но силы покидают, оставляя лишь забытье…
– Казнь ваша назначена на утро. Ты и твои люди – все будете повешены. Слишком гуманная смерть на мой вкус – ее такие уроды явно не заслуживают… Досадно, что комендант настолько снисходителен и милосерден к недругам станции. Но я могу восстановить справедливость и превратить оставшиеся вам часы в ад. Завтра ты сам полезешь в петлю, причем с радостью.
Додон больше не обращается ко мне. Окликнув одного из вернувшихся охранников, он дает подробные наставления: «только совсем не зашиби», «особо следов не оставляй, мы человеколюбивая станция», «без членовредительства, но и без сантиментов», «позови доктора, пусть гада в сознании держит»…
На «человеколюбивой» Площади 1905 года оказываются очень искусные и исполнительные экзекуторы. И время оборачивается бесконечностью.
* * *
– Как он?
– Хреново. Но я старался, Алексей Владимирович, как вы и приказывали…
– Хорошо, иди отдыхай. Вижу, что поработал на славу.
Голос совсем рядом, сквозь презрение и насмешку слышится издевательская «забота»:
– Плохо выглядишь, Паша Александрович. Как тебя свои кличут, Гераклом? По мне, так груда мяса в глубоком нокдауне. Или нокауте? Погоди в нокаут, не торопись, нам ведь еще потрудиться надобно…
В плечо входит длинная блестящая игла. Сквозь туман, обволакивающий сознание, доносится противный смешок.
– Геракл боится уколов?
Огонь растекается по венам, вытягивая из мышц боль, возвращая меня из безвременья и забытья.
Додон, теперь я вижу его, доволен:
– Действует укольчик-то! Ну-ка, мотни головой, если слышишь меня.
Пытаюсь послать его в самые дальние дали, но язык не слушается, а из горла вырывается один лишь хрип.
– Садись, гость нежданный, – старый солдафон сгребает мое недвижимое тело в охапку и грубо кидает на стул. – Хватит на полу валяться, некультурно это. Н-да, ночь накануне казни всегда бессонная, – Додон усмехается, разглядывая меня сверху вниз. – Не поверишь, но я тоже не сомкнул глаз. Антошке – внуку – резко стало хуже… как и еще почти двум десяткам ребятишек. Комендант больше не миндальничает, повешение заменено на сожжение. Как говорится, прогресс гуманитарного мышления налицо. Впрочем, огня можешь не бояться: ни одна охрана в мире вас до лобного места не доставит – почти все население станции уже дежурит возле камер. Народ требует выдать преступников. Как думаешь, что лучше – не спеша и с комфортом поджариться на очищающем пламени, либо быть разорванным на мелкие кусочки беснующейся толпой?
Додон очень и очень медленно отводит руку назад, словно лучник, натягивающий тугую тетиву, с хрустом сжимает пальцы в кулак и широко улыбается. Через мгновение мощный удар впечатывает меня в стену. А я думал, что разучился чувствовать боль… Мир содрогается, но не исчезает.
– Я учусь контролировать ярость, – скалится мучитель, – потому и врезал с левой. Она у меня слабенькая, сказываются старые раны. Вот правая – ей бы убил, сразу же и наповал. Цени доброту и не верь тем, кто распространяет про Додона грязные слухи, мол, садист и палач…
Я с трудом сплевываю кровь:
– Давай уже свою казнь. Площадное словоблудие хуже смерти.
– Храбришься? Это правильно, наделать в штаны перед смертью даже поганому динамовцу зазорно, – мой собеседник жадно затягивается самокруткой. – Однако в делах летальных спешка ни к чему…
Внезапно спокойный и насмешливый тон резко меняется, в глазах врага появляются опасные огоньки, а голос становится тихим и вкрадчивым.
– Вы решили припереть нас к стенке? Считай, что приперли. Комендант и прочие гражданские прихвостни в панике, наши всезнайки-ученые – в растерянности. Инфекция, которую вы занесли, распространяется, а врачи только разводят руками…
– Ты врешь, старый хрыч! – я больше не могу сдерживаться, забыв о боли и слабости кричу во все горло. – Ненавижу треклятую Площадь, но смерти детей ваших мне не надо! На Динамо я теперь первый человек: все остальные ушли на поиски лекарства и ни один не вернулся. Я правомочен сдать станцию, капитулировать… И сделаю это в обмен на вакцину. Ты получишь ключи от Динамо, только спаси – и своих, и наших!!!