– Не надо в батальоны – всем полком пойдем…
– Это невозможно…
– А вот увидим, возможно ли, – спрашивать не станем… Полк подойдет, мы и сами с ним договоримся…
У батальона уж готова была на этот счет своя особая резолюция: не выступать!
Стоит ли дальше говорить? Не ясна ли до дна обстановка? Разговор длится уж скоро три часа. Хватит. Переглядываемся молча. Понимаем друг друга. Закрываем собрание. Уезжаем.
И снова верхами, от казарм к штадиву. Обсуждали на ходу положение. Разговаривать дальше – бессмысленно. Надо действовать: немедленно и решительно. Тут оттяжка, промедление – прямо против нас. Так что же выбрать? Как поступить?
От Бочарова нет еще никаких значительных донесений. Он, надо быть, из 4-го проехал в 26-й, дальше по пути. А ведь 4-й кавалерийский остановился вовсе недалеко, в Карасуке: что-то 23–25 верст от Верного… Туда и надо держать равнение. Немедля надо вводить полк, громить мятежников. Это единственный выход. Но есть сомнения.
Прежде всего, наш налет явится сигналом к вооруженному сопротивлению, к восстанию окрестных сел, деревень, особенно же в случае неудачной для нас схватки, в случае поражения.
Во-вторых, можем ли мы уж так твердо, уверенно полагаться на этот самый полк? Знаем ли мы его достаточно? Не разложится ли и сам он, придя с мятежниками в соприкосновенье, ощутив некоторые «общие» вопросы? Правда, он лучше, надежней других частей. Правда и то, что ввести его непосредственно в действие – почти безопасно. Но разрешить переговоры, сношения полков, совместные обсуждения – это верный путь нашей гибели, этого не надо допускать ни в коем случае: общение с мятежниками, безусловно, погубит нестойкую массу 4-го полка. Затем начали распространяться какие-то бумажонки, – в них речь про трибунал, про особотдел, про Советскую власть вообще. Хоть прямо говорить обо многом и остерегаются, зато намекают довольно прозрачно.
Вот одна такая бумага-прокламация. У нее странное название, да и содержание тоже странное.
ЦАРСКИЙ ГОРШОЧЕК
Вот воняет, вот смердит. Но что воняет, что смердит, про то никто не говорит, потому что, значит, все боятся, так как царский. А монархисты самый запах его смакуют…
Царя убрали, царицу убрали, придворную челядь тоже убрали, а царский горшок остался и воняет по всей Советской России. Срам, товарищи. Позор, свободные граждане.
У нас в Верном тоже осталось душистое царское наследство и тоже навоняло, и всемогущей рукой товарищей красноармейцев закрыт. И теперь не воняет.
Бывшая царская охранка, соединенная с политическим отделом канцелярии губернатора, названа в Свободной России «Особый Отдел».
Хорошо бы было их подразделить на особые отделы с двумя нулями, а в другом городе с тремя нулями, как, например, это делается на ретирадных, или отхожих, местах. Да, горшочек закрыт, но надолго ли? Какой вы состав этому учреждению ни дайте, оно будет вонять, оно будет смердить и душить живую жизнь и свободу граждан царским духом: арестовать, отобрать, расстрелять, а то и зуботычиной попугает…
В областном городе Верном четыре сыскных отделения: при В. Р. Трибунале, при Особом Отделе, при ЧК да при милиции. Кроме того, зарегистрировано тайных сыщиков около 1300 человек. Ну, конечно, стало невозможно жить. Даже при Додон-короле такого штата доносчиков не было. А потому гнев товарищей красноармейцев и требования прекратить насилия и освободиться от предателей – вполне законны и справедливы.
Судите сами, товарищи и граждане, нужен ли нам Особый Отдел.
Евгений.
Да, судите сами. А рядом с подобными бумажками находились и колчаковские документы. Какой-то там поп составил воззвание, – это воззвание попало к нам. Вот содержание:
ВОИНАМ, УХОДЯЩИМ НА ПОЗИЦИЮ
Примите, дорогие воины, благословение на предстоящий вам святой подвиг боевого служения дорогой Родине.
Слышите, – я называю ваше служение Родине святым подвигом. Почему? Потому, что ваше воинское служение, вдали от оставленных вами родных мест, милых семей и привычного, есть великое служение другим, ближним, а теперь вы готовы выступить и на страдальческий подвиг за други своя, по примеру господа нашего Иисуса Христа, жизнь свою отдавшего за спасение всех людей.
Однако же, взирая на величие и святость вашего подвига, помните, дорогие, что он будет свят только в том случае, когда совершается добровольно, без ропота, в кротости и в простоте сердца. В противоположном же случае служение ваше будет не подвигом, а позорным ярмом.
Не забывайте, куда вы идете. Вы идете на помощь и подкрепление нашим доблестным героям-защитникам, которые успели уже, по возрождении нашей армии, покрыть себя честью и славой. Они ждут вас с нетерпением, но ждут мужественных, сильных, добрых, чтобы с вами решительно ударить на дерзких предателей Родины – большевиков.
Вместе с ними вы заставите большевиков убедиться, что и измена и подлое предательство не убили сыновей ее, готовых с беззаветным геройством, без ропота умереть за честь, свободу и единство горячо любимой родной страны.
Родина снова доверчиво поручает вам охрану своей чести и свободы. Сумейте же, дорогие воины, сохранить это сокровище, как сумели сохранить его для нас наши деды и отцы.
Помоги вам господь.
Ввечеру поймал меня на улице китаец[28 - Кто-то сообщил мне потом, что Масанчи не китаец, дунганин.] Масанчи, с заговорщическим видом отозвал в сторону, шепнул на ухо, озираясь пугливо по сторонам раскосыми маслинками возбужденных глаз:
– Ночью в крепости была пастанавленья… восимь человик сиводни ночью будут расстрилять… и тебя расстрилять, и Билов расстрилять. Шигобудин расстрилять, всех расстрилять… Я искал тебя давно… Верный чилавик сказал…
«Верить ли?» – прикинул я. А потом решил: с чего и зачем ему врать? Во всяком случае нет дыму без огня, что-то крадется неладное… (Такое постановление в крепости действительно состоялось, – это подтвердили потом на суде сами мятежники. Масанчи спас нам жизнь.) Живо собрал друзей, стали совещаться. Решили скакать немедленно к 4-му полку и с ним назавтра ворваться в город. Выехать тайком, чтобы никто не знал, никто не хватился. Оставшимся держать ухо востро, на ночь прятаться, а днем вести настойчивую агитацию в гарнизоне, подготовлять к возможному ночью налету. Сказано – сделано. Шегабутдинов отдал Агидуллину распоряжение приготовить пяток лучших коней, поздним вечером привести их в условленное место, там ждать. В Ташкент сейчас же телеграмму:
Ташкент. Реввоенсовет Туркфронта.
Вне всякой очереди.
Сейчас на собрании батальона определили, что он выступать не хочет из Семиречья, требует, чтобы его оставили до прихода других полков, с которыми он хочет о чем-то поговорить. Ясно, что он хочет спровоцировать, поднять бунт, убрать центровиков и остаться в Семиречье. Нас, человек восемь ответственных работников, постановлено сегодня ночью расстрелять и снова занять крепость. Сведения получены секретно. Мы с Панфиловым немедленно выезжаем к 4-му полку, ибо дальнейшими разговорами ничего не сделаешь. Присылка войск Ташкента необходима в срочном порядке, ибо успокоение, как выяснилось теперь, было только поверхностное. Вам, вероятно, была подана резолюция этого батальона по телеграфу.
Фурманов.
Телеграммы давали мы свободно: контроль был «зорок» лишь первые дни, а потом и вовсе оттерся на деле от всякой работы. Впрочем, и в дни его «зоркости» мы успевали сказать центру все, что хотели. Не контроль был, а горе одно для тех, кто ставил.
Темным, поздним вечером нас по Верному вели проводники-киргизы кривыми переулками. Низкие дома, серые, длинные, скучные заборы, выбитая колея дороги – все говорит о том, что мы где-то возле окраины города. Долго шли. Молчали. Перешептывались только по надобности. Остановились у тесовых дряхлых ворот, согнулись, пролезая в низкую калитку: она была не заперта, там кто-то ждал. Ожидавший перешепнулся с Шегабутдиновым и повел по маленькому грязному двору к противоположному забору. Там другая калитка, и в нее влезли мы, пригибаясь. Второй двор был и просторнее и чище, а самое здание новей; выпирали, как здоровенные груди, свежие, недавно сложенные бревна, как светляки, отсвечивали в темноте глянцевитой, остроганной гладью. По крылечку вошли наверх, на подмостки; с подмостков – в темные сени, из сеней – в полутемную, теплую, тихую комнату. Нас встретили, кланяясь и ласково улыбаясь, два татарина, – видимо, отец с сыном. Они что-то приговаривали, хлопотливо и почтительно усаживая всех к столу. Потом исчезли, а через минуту воротились и быстро стали накрывать. Еще через пяток минут мы уж подкреплялись перед ночным походом: гостеприимные хозяева, видимо, Агидуллиным извещены были заранее и успели приготовиться к встрече. Мы совещались. Не только разговоры разговаривали, а достали еще карту и по ней кружились долго вокруг Карасука. Потом, попрощавшись с заботливыми хозяевами, по тому же крылечку спустились во двор, отвязали коней, вскочили и тихо проехали через ворота на противоположной стороне. Выехали в пустынный переулок. Впереди Шегабутдинов. Он указывал дорогу. Ехали ровной, тихой рысью. Я вовсе не узнавал путь, – в этих местах не привелось быть ни разу. Миновали какие-то черные столбики: что это, кладбище? Зелень пошла, кустарники, деревца… Потом – гуще, выше, чаще и чаще: въезжали, видимо, в лес. Перед лесом зигзагами кружили в разные стороны по чуть видной узкой тропке, – видно, что Шегабутдинов отлично знал путь. Лишь только пробрались на ровное место, поехали быстрей. Уж было за полночь. Но далеко еще до зари, – самое темное, глухое это время. От города, видимо, отъехали недалеко: кое-где позади приметно мелькают сквозь деревья редкие ночные огни. И вдруг мы услышали в отдалении мерный стук. Остановили коней, стали вслушиваться. Во влажной ночной тишине четко цокали по грунту копыта коней.
– Разъезд, – шепнул Ерискин.
– Впереди это или сзади?
– Впереди… Надо ехать тихо.
Тут, как на беду, у Юсупова стряслось несчастье: он отстал шагов на триста позади, теперь нас догнал и объявил, что потерял стремя.
– Дальше ехать не могу, – всю ж… отбил!
Смеяться бы надо, да не до смеху: дальше ехать не может, назад нельзя, а оставаться на месте, – да тут каждую минуту на новый разъезд напорешься – в крепости охочи до ночных разъездов. Соскочили мы вдвоем-втроем с коней, стали шарить по земле. Огня зажечь нельзя, а где тут разыщешь во тьме? Вдруг находчивый Ерискин сорвал с себя ремень, скрутил его вдвое, перевязал веревкой и примастерил ловко вместо стремени.
– Поезжай… да не теряй больше, – добавил он с едкой иронией. – Вы постойте-ка тут, – предложил он нам. – Не уезжайте никуда, а я отсюда, – он показал на узкую тропку, что отсвечивала по опушке леса, – проберусь вперед да посмотрю: сколько их.
И быстро пропал в темноту. Минут через пятнадцать воротился, сообщил:
– Пять человек. Едут тихо. На Карасук. Ну, там все равно Лопатину[29 - Л о п а т и н – командир 4-го кавполка.] попадут. (Они действительно наткнулись позже на встречный разъезд 4-го полка и были арестованы.)
Мы ехали тихо, и весь путь слышали, как цокали впереди конские копыта, – перестали их слышать лишь перед самым Карасуком.
Надо сказать, что за час или полтора до выезда нашего из Верного, – с секретными бумагами, с деньгами, с бомбами, – выпроводили тайно из города Елизавету Васильевну, жену Белова. Пользуясь глухой тьмой, она незамеченная выехала на шоссе, а верст за семь свернула в болото, поросшее кустарником, где нас и дожидалась. Она тоже слышала и видела неприятельский разъезд, – он проехал поблизости, по шоссе, не заметив, что в болотине, в кустах прячется повозка. У болотины все мы соединились и дальше ехали вместе.
Мы были в пути что-то слишком долго: больше двух часов. Измученные, подъехали, наконец, к штабу полка.
Последние месяцы, оторванный другою, военно-политической работой, я отвык от фронтовой, полковой обстановки. А теперь, когда вошел в штаб, вдруг ударило этим особенным, что знал так близко, что недавно заполняло всю жизнь.