На самом берегу Боровки, в деревне, остановился Михайлов со своим полком, – сюда проехать было можно только берегом, а с той стороны, из-за сырта[4 - Сырт – холм, небольшая гора.], где лежали неприятельские цепи, шла непрерывная пальба: как завидят – и пошла и пошла… До деревни оставалось уже совсем недалеко: видны были овины, когда неприятель усилил огонь… Зазвенели торопливые пули, одному из спутников пробило ногу. Ударили по коням – в карьер!.. Разбились гуськом, один от другого шагах в двадцати. Федору вспомнилось, как он спасался в сломихинском бою, и сразу почувствовал перемену: теперь уже не было того панического страха, как тогда… Пусть там разрывы, здесь – пули; и пули бывают страшнее снарядов. Все страшно по-своему: «пуля – для тела, шрапнель – для души». Он скакал и никак не верил, не допускал, что пуля может задеть и его. «Соседа – конечно… может… а меня – едва ли…» Отчего были такие мысли – и сам не знал.
На скаку поранило двух лошадей, одному из ординарцев пробило шапку… Спрятались за высокие стога сена, спешились, один за другим, от стога к стогу, от овина к овину начали перебегать в деревню. Чапаев перебегал последним. Федор, чтобы наблюдать, спрятался и следил, как тот сначала рванулся и побежал, но вдруг повернулся обратно и юркнул снова за стог. Потом переждал и уже не пытался перебегать прямо к деревне, а взял в обратную сторону, окружным путем, и к штабу явился последним…
Федор любопытствовал:
– Что это ты, Василий Иванович, сдрейфил как будто? За овином-то, словно трус, мотался?
– Пулю шальную не люблю, – серьезно ответил Чапаев. – Ненавижу… Глупой смерти не хочу!.. В бою – давай, там можно… а тут… – И он плюнул энергично и зло.
К штабу было пройти нелегко: деревня обстреливалась с высокого заречного сырта. Как только заметят кого в прогоне меж домами, так и жарят по этому месту чуть не целыми пачками. Красноармейцы тоже в обиду не даются: залезли на овины, попрятались на крышах, за плетнями, понаделали дырок в стенах у сараев – наблюдают зорко, что делается на том берегу. И лишь зачернеет, запрыгает фигурка или голова где-нибудь высунется за бугром, – открывают огонь. Тут идет не сражение, а настоящая взаимная охота, огонь по «случайной цели». И – удивительное дело – по деревне гуляют девушки в праздничных цветных костюмах, местами песни поют, забавляются… Ребята тоже не зевают – вьются возле них, подпевают, а один так и с гармоникой подсыпается…
Надо сказать, что река тут неширока, и из-за сырта видно – боец идет или крестьянин, девушка ли подпрыгивает… Пальба в переулках шла только по красноармейцам. Крестьяне ходили как ни в чем не бывало – спокойные, неторопливые… И если бы не перестрелка, трудно было подумать, глядя на них, что кругом ежесекундно витает смерть: деревня будто где-то в глубочайшем тылу и в совершенном покое справляла свою традиционную пасху…
Михайлову хотели посоветовать, чтобы разведку сделал через реку, а он ее, оказалось, услал еще поутру, ждет теперь с минуты на минуту. Разведка действительно вернулась скоро, двоих похоронила на том берегу – убили их в последние минуты, когда уже спускались к броду. На фронте редко что дается даром! Сообщение выслушали, держали совет и порешили ночью же сделать налет. Знали, что брод этот будет охраняться, – надо было засветло искать другой. Операцией Михайлов брался руководить самолично. Надежд на успех было много, и главная надежда заключалась в том, что белые части уже наполовину были подготовлены, сагитированы заранее. Своеобразная агитация эта производилась простым и оригинальным способом: человек десять коммунистов выползают на животах почти с средины деревни и пробираются через те самые пролеты, в которые обстреливаются в деревне красноармейцы. Ползут и ползут, не подымая головы, не колыхаясь, не извиваясь в стороны, медленно и все в одном направлении. Доберутся до тына – здесь дыры еще ночью проделаны, устремляются в эти дыры и сползают к берегу. Перед самым тыном происходит небольшая маскировка, а иные проделывают ее и раньше, чем выползут, в деревне. Маскировка тоже незамысловатая: одному сучочков, палочек, елочек попритыкают, навешают со всех сторон, тряпок ли набросают, чтобы на человека не был похож. Такое-то безобразное существо и движется к воде. Бывает, сена набросают, соломой осыплют, рогожей накроют: всяк молодец – на свой образец… Десяток или полтора этаких чудовищ выползают на берег с разных концов и, прижимаясь то к бугоркам, то к кустарникам, к прибрежным всяким укрытиям, выравниваются вдруг и начинают кричать:
– Солдаты… Белые солдаты… Товарищи… Бейте офицеров!.. Переходите на нашу сторону… Вас обманули… Крестьян на крестьян гонят. Офицеры – господа… Они вам враги, мы ваши братья. Переходите, товарищи!.. Бейте офицеров!.. Переходите!..
Река тут неширока, с берега на берег слышно отлично, а особенно звучно слышно по росе: выползают агитаторы, конечно, в сумерках – в вечерних или утренних, когда их продвижение не особенно заметно… Офицеры с той стороны посылали площадную брань, – уж так измывались, так измывались, что слов поганых не находили для проповедников-большевиков. Открывали и стрельбу, но куда же, в кого тут будешь стрелять, – не видно нигде никого.
Ругаться – ругались, а части на берегу все-таки подолгу оставлять боялись, меняли то и знай, все время были в перепуге, ждали каких-то страхов у себя изнутри… Белые солдаты близко к сердцу принимали убедительные простые слова, что доносились к ним из-за реки, и – говорили потом – не один десяток был расстрелян офицерами за подслушанные солдатские речи про «братьев большевиков». Шпионская работа у белых чем дальше, тем больше развивалась и среди солдат; крестьяне начинали там понимать драматическое свое положение, когда их понуждали, гнали бороться против своего же дела, против своего же брата трудящегося. Все это в очень значительной степени облегчало борьбу красноармейских полков. А работа агитаторов и вконец разлагала белые части.
Попалят-попалят офицеры – бросят, а агитаторы так же медленно, тихо, без колыханий, отползают обратно в деревню.
Вечером, накануне предполагавшегося ночного налета, агитация была проведена особенно успешно: в отдельных местах белые солдаты, рискуя жизнью, даже перекликались с агитаторами, задавали разные вопросы, указывали на трудности перехода, на строгость надзора, на жестокость расправ.
Ночью Михайлов с отборным отрядом направился осуществлять задуманное дело.
На следующий день в бригадный штаб пришла его телеграмма:
«Отобрав двести человек, ночью, вброд, а частью по бревенчатому мосту, сделанному наспех, пробрался на другой берег Боровки и внезапно атаковал спящего неприятеля. Захвачено в плен свыше полутораста человек, четыре пулемета, винтовки, патроны, кухни, обозы…»
– Забрал полтораста, – вслух сказал Чапаев, – так это забрал, а на месте што осталось?.. Пиши! – обратился он к штабнику, который составлял донесение об успехе: «Забрал в плен полтораста и зарубил на месте двести».
– Слушай-ка, что же это? – изумленно вскинул Федор на него глаза. – Какие двести?
– Не меньше, – ответил Чапаев, нисколько не смутясь.
– Да какие двести, что ты, брат, выдумываешь?
– Ничего я не выдумываю, – обиделся Чапаев. – Если ему, дураку, невдомек, што же я – так и должен пропустить?
– Да писать-то подожди… Ну, запросим, что ли, добавочно пошлем, а теперь… Это же выдумка, Василий Иваныч!
– Так што? – ухмыльнулся тот легкомысленно. – Повеселить надо.
– Кого повеселить? – противился Федор. – Что тут за веселье! Да узнают про эти номера, тебе и верить-то никогда не станут…
– Не узнают, – опять отшутился было Чапаев, но Федор настоял, чтобы эти двести «мертвых душ» все-таки не включали, и Чапаев с горечью должен был согласиться.
Когда вернулись к себе в штаб, там поджидало распоряжение: немедленно выезжать, захватив с собою одно, другое, третье. Указывались место и цель: переброска в другую армию. За время перехода перебросок этих было несколько: туда-сюда сунут, глядишь – бригаду оторвут, опять соединят, – словом, как полагается, как диктовала обстановка. Чапаев обычно негодовал и крепко бранился при всех этих перетасовках, считая их не то случайностью, не то проявлением злой воли каких-то своих «недоброжелателей». Удивительно просты были у него мысли в таких случаях, даже иной раз можно было принять их за шутку, если б не были они сказаны и обставлены так серьезно.
В новой обстановке, по существу, ничто не было ново, да и ехать-то было уж не так далеко. Армии тогда стояли тесно, шли непрерывным фронтом. Успех и неудачи в одной чутко сказывались в другой. Сведения разносились быстро; эти сведения то наводили уныние, то окрыляли надеждами. Особую радость выказал Чапаев, когда прослышал об успехе бригады Еланя.
– Молодец, подлец, не зря учен, – торжествующе заявил он в штабе по адресу Еланя и тут же послал телеграмму, где между деловыми фразами выражал свою радость: голые приветственные телеграммы посылать не полагалось.
Наступление развивалось успешно. Заняли целый ряд пунктов, больших и малых. По фронту метались как угорелые – всюду надо было поспеть, указать, помочь, предупредить, а временами и участвовать лично в бою. Один из таких боевых эпизодов Федор занес в свою книжку под названием «Пилюгинский бой». Приводим полностью этот очерк.
Пилюгинский бой
1. Выступление
Мы выступили из Архангельского рано, на заре, когда еще солнце не согрело землю, на лугу пахло ночной сыростью, а в воздухе стояла напряженная предутренняя тишина. Один за другим выходили в просторное поле наши полки, выстраивались и молча, без криков, без песен, без шума, двигались к высокому сырту, заслонявшему ближние деревни. По всем направлениям разбросаны были передовые группы; конная разведка умчалась вперед и скоро пропала из вида. Мы ехали перед полками – Чапаев, командир бригады и я, то и дело рассылая вестовых – или с полученными новыми сведениями, или за свежим материалом. Слева, из-за другого сырта, раздавалась глухая артиллерийская пальба – это за Кинелем; там должна продвигаться наша бригада, получившая задачу выйти неприятелю в тыл и отрезать отступление, когда мы его погоним из Пилюгина. Кто палит – не разобрать, где-то далеко, верст за двадцать – двадцать пять; это лишь по заре четко доносятся глухие орудийные удары – днем они не были бы так явственно слышны.
Внезапным ударом в тыл предполагалось создать панику в неприятельских рядах и, пользуясь замешательством, отнять артиллерию, про которую донесла разведка. Пальба за рекой давала понять, что неприятель и заметил и верно понял наш маневр, – шансы на успех понижались.
Выехали на косогор. Внизу – крошечная деревушка Скобелево; отсюда поведем наступление на Пилюгино. Прискакала разведка, сообщила, что Скобелево оставлено неприятелем еще накануне вечером. Подошли к деревне. Крестьяне жались около хат и робко посматривали на входившие войска.
– Сегодня белые, завтра красные, – причитали они, – потом опять белые, потом красные, – не видим краю… И хлеб-то у нас поели, и скотину забрали, обездолили кругом… – Потом почесывали затылки и с философской примиренностью добавляли: – Оно, што же говорить, война… понимаем – жаловаться не на кого. Да трудно стало, силы нет… И когда она только окончится, проклятая? Чай бы, отдохнуть надо.
– Когда победим, – отвечали им. – Раньше никак не окончить.
– Это когда же? – смотрели они усталыми стеклянными глазами.
– А сами не знаем. Вот помогайте – скорее пойдет… Коли дружно возьмемся, где же ему устоять, Колчаку-то?
– Где устоять!.. – соглашались мужики.
– Значит, помогать надо…
– И помогать надо, – соглашались они дальше. – Пойди-ка помогай. Ты ему помог, ан вы деревнюшку и заняли… Только за вас тронулся, а он ее назад отберет, тут и гляди, как тебя с двух сторон подбивать начнут. Наше-то Скобелево насмотрелось всякого: и ваших бывало много, и гоняли тут нас не одиножды… Так по подвалам-то оно складнее, – ни туда ни сюда…
Мы объясняли мужикам на ходу, торопясь, нагоняя ушедших, в чем они ошибаются, что для них означает офицерская, барская власть Колчака, что – власть Советов… Понимали, соглашались, но видно было, что толковали с ними на эти темы редко и мало, знать они путем ничего не знали и крутили разговор только около «покоя».
Так не везде случалось, – лишь по глухому захолустью, по таким дырам, как Скобелево. В больших селах – там обычно кололись резко на две половины непримиримых врагов: с приходом белых задирала голову одна половина, мстила, издевалась, преследовала, выдавала: с приходом красных торжество было на стороне других, и они тоже, разумеется, не щадили своих исконных врагов…
Части проходили деревней, одна за другой переправлялись через небольшой мост, рассыпались по лугу, выстраивались цепями. Из Пилюгина открыли по лугу артиллерийский обстрел…
Но уже далеко на правый край отбежали первые цепи, за ними тонкой, жидкой ленточкой выстраивались другие, кучки пропали, растаяли, верный прицел взять было крайне трудно, – результаты обстрела были самые ничтожные.
Вошли с Чапаевым в избу, спрашиваем молока. Перепуганная стрельбой хилая, больная хозяюшка притащила кринку, положила краюху хлеба, ласково, любовно, заботливо помогала толпившимся тут же красноармейцам и их кормила, рассказывала, как страшно ей было, когда тут стреляли по деревне… Когда стали отдавать за молоко деньги – отказывается, не берет.
– Я, – говорит, – и так проживу, а вам кто ё знает, сколько воевать придется.
Так и не взяла. Деньги мы сунули ребятишкам; они жались около матери, цеплялись ей за подол, как звереныши, поглядывали блестящими глазенками на незнакомых людей с винтовками, револьверами, шашками и бомбами.
– Вы-то платите, – заметила хозяйка. – Хоть и не надо мне, а ладно… Сена ли, овса ли, за все отдают… А те – обглодали начисто, хоть бы тебе соломинку заплатили… И Ванюшку, сына, с лошадью погнали… Вернется ли – один бог знает…
В ее голосе, в манерах не было подобострастия – говорила правду. Хоть не всегда, не везде расплачивались наши – не знала она того, а про «колчаков» в каждом селе, в каждой деревнюшке одно и то же: обдирают, не платят, растаскивают начисто…