Так дружней за работу!
И работали бодро.
Шесть тысяч человек пленной белой армии сгрудились в Верном. Под боком держать этот горючий материал было опасно. Прижимал к стене жилищный кризис, – негде было размещать. Отдали приказ по области: новым поселенцам воспретили въезд в город без крайних нужд. Жителям Верного, связанным с городом случайно, имеющим хозяйства по селам и станицам, было указано, чтобы собирались восвояси и выезжали в места постоянного жительства. Но и это не помогло.
Среди пленников тоже свирепствовала тифозная эпидемия. Вырастала угроза. Припомнился Актюбинский фронт, где белая армия подарила нам в свое время тысячи тифозных и ускорила ход тифозной драмы приволжских губерний. Положили все силы на то, чтобы захлопнуть двери надвигавшемуся бедствию. Подняли на ноги и военные и гражданские учреждения, на общих заседаниях вырабатывали общие планы борьбы, подсчитывали вновь и вновь свои силы и объединили в спаянную ударную группу весь медицинский персонал. Не хватало народу, не хватало лечебных, медицинских средств, – бились в нужде, как рыба об лед. Когда невероятным напряжением сил удалось ослабить опасность, особым приказом по дивизии и области отметили напряженную работу медицинского персонала. И было за что, работали воистину не покладая рук.
Среди пленных, по казармам, в то же время вели политическую работу. Помнится одно многолюднейшее собрание, где мы выступали с докладом о создавшемся положении, о гражданской войне, ее причинах, о ложном положении трудового казачества, увлеченного на борьбу своим офицерством, выступавшего против крестьян, против киргизского населения. Белые офицеры стояли в стороне, слушали жадно все, что говорилось, и по желтым нервным лицам можно было видеть, что боялись они в те минуты казацкого самосуда.
Стоявшая огромная толпа пленных казаков ревела от бешеных восторгов, бурно выливала свой протест, кляла-проклинала обманщиков – недавних своих вождей, – за то проклинала, что никогда они не говорили настоящую правду, кричала приветственные советские клики, бросала шапки вверх, клялась, что никогда не даст наперед обмануть себя, что готова теперь, когда все стало ясно и понятно, готова теперь с оружием в руках защищать Советскую власть. Выступил старый казак:
– Мы ничего этого не знали, братья-казаки, что нам говорят теперь большевики. Знали вы али нет?
И толпа заклокотала, заухала:
– Нет!.. Ничего не знали! Знали, да не то… Обманывали!.. Все врали!.. А… а… ааа… га…
Настроение грозило разразиться стихийным взрывом.
– И я не знал ничего, старый дурак, – молвил старик, почесывая затылок.
Стоявшие рядом рассмеялись, и за громким их смехом остальные ничего не расслышали.
Загудели. Хотелось им знать, отчего смех.
– Как сказал? Что сказал? – кричали с задних рядов.
– Дурак, говорю, – выкрикнул старик.
– Кто дурак? – еще громче ухнули оттуда.
– Я…
Тут уж расхохотались все. Настроение быстро переменилось. Разрядилась напряженность. В этой атмосфере установившегося доверия к нам, повышенно сочувственного настроения как бы пропадали последние остатки недавней острой вражды.
– Нам што говорили? – продолжал старик, когда улеглись движение и хохот. – Нам говорили, что все станицы наши разорены дотла, что земли наши все поотобраны, а семьи казаков перебиты али разогнаны по черным работам…
– Все говорили! Верно! – откликнулась ему толпа.
– И опять не дело, – продолжал казак, – опять обман, потому наши семьи понаезжали ныне к Верному и сказывают, что живут, как жили. (Узнав, что в Верном масса пленных, казацкие семьи, особенно ближних станиц, действительно спешили тогда к Верному и всячески пытались проникнуть в казармы, передавали записки и т. д. Мы этому особенно не мешали, хотя и установили строгий контроль всем запискам и разговорам.)
– Наши семьи, – говорил старик, – нечего бога гневить, жалостью большой не горят, а только нас к себе ожидают, чтобы работать, значит… Вот што!
При вести о работе толпа заволновалась, зарокотала оживленно, – прорвалась давняя приглушенная тоска по земле, по семье, по труду…
– И теперь нам говорят, что отпущать будут по станицам… Да… Отпущать… Чтобы работали мы, а не воевали… Так где же разбой, про который нам говорили? Разве так разбойники поступают, чтобы отпущать нас по станицам?
Снова взрыв восторгов, оглушающие крики, буйно разорвавшееся радостное волнение.
Было у нас постановлено действительно, чтобы пленных свыше тридцати лет распустить по домам. Когда им об этом сообщили – можно представить, как встретили казаки эту давно жданную весть!
За стариком говорили мы:
– Товарищи казаки! Уж будем теперь звать вас своими товарищами, потому что – какие же вы нам враги? Будем товарищами по работе, по общей тяжелой работе, на которую зовет нас Советское государство. Довольно войны, довольно вражды. Вы поняли теперь, куда и к кому попали. У вас нет больше к нам недоверия, что было до сих пор. Этот старик казак вам рассказал свои мысли, – нам лучше того не сказать. Тридцатилетних и выше мы отпустим по станицам…
Дальше не дали говорить. Быстро сомкнулась, кинулась к центру, к ящику, где мы стояли, многотысячная толпа. Чуть не повалила, не подмяла под себя в каком-то диком, совершенно исключительном, исступленном порыве. Несколько минут, как в вихре, кружилось человеческое море голов.
– А… вва!.. Ура, ура!.. О… о… у… у… у!..
– Этих отпустим, – говорили мы дальше, – а других частью пошлем на орошение Чуйской долины, других возьмем к себе в Красную Армию: служили вы белым генералам, послужите теперь трудовому народу, послужите Советской власти…
– В армию! В армию! В Красную Армию!
И надо здесь же сказать: когда стали потом записывать их красноармейцами, осталось добровольцами немало и таких, которые имели право теперь же идти по станицам, – они на деле хотели доказать, что послужат Советской власти…
Выступил с речью представитель офицерства. Ему сначала не разрешали говорить, крики глушили слабый его голос.
Когда притихло, он говорил:
– Мы воевали – это верно. Но воевало ведь все казачество, – так ясно дело, что воевали и офицеры. Мы видим теперь и сами, что здесь приняли нас хорошо: не ждали, сказать по правде, мы такого приема. Все думали, что идем на расправу. А расправы нет. Никаких нет случаев, чтобы над нами издевались. И потом – всем офицерам дали амнистию. Мы и этого не ожидали… Вы вот говорите, что офицеры обманывали…
– Обманывали! Обманывали! – закричала толпа.
– Может, и верно, – продолжал офицер, – да мало ли, что там было…
– А как расстреливали?
– А как пороли?..
– А как допрашивали да пытали – говори!
Множились угрожающие крики-вопросы, бешено перескакивали один через другой. Снова близка была минута взрыва, в эту минуту казацкий гнев перехлестнул бы через край, были бы неизбежные жертвы.
Мы снова вскакивали на ящик:
– Товарищи казаки! Не время сводить нам старые счеты. Верно все, что говорите вы про обман офицерский, но вам же это самим наперед и наука. А мы теперь офицеров тоже берем в работу: одни в армии же у нас станут работать под нашим контролем, а другие… Среди них имеются ведь люди ученые – техники, агрономы, мало ли кто? Этих мы заберем на хозяйственную работу, они станут помогать нам в земельном отделе, в совнархозе – всем найдется, что делать.
– Правильно! На работу! – отозвалась дружелюбно и сочувственно толпа.
И часть офицеров была потом выделена, разбита на группы и отослана по разным советским учреждениям. Во время мятежа и это ставились нам в вину, демагоги здорово лаяли на этом деле.
Другую часть офицерства мобилизовали на техническую военную работу, а остальных, особенно работавших в контрразведке, поторопились передать особому отделу для допросов и ощупыванья.
После этого памятного многолюдного митинга, определив достаточно настроение пленных, мы все же ни на один час не ослабили своего за ними наблюдения. Пленных в казармах умышленно перемешали из разных полков, так что один другого они не знали. И в эту массу посылали верных своих ребят, поручив им не только вести работу, но и зорко следить за колебанием настроений, вызывать пленных на откровенные разговоры и точно выяснять роль и удельный вес каждого белого командира, характер его работы, в частности же – устанавливать случаи зверств, расправ, жестокости. Узнавали и «надежность» в прошлом каждой белой части. Одним словом, за короткое время получили о пленных наших точное и разностороннее представление. Человек тридцать казаков мы допустили к себе в партийную школу, и надо было видеть, с какой горячностью, с каким жадным интересом ухватились они за ученье! Заведующий школой говорил потом, что эти новички сделались едва ли не лучшими учениками.
Так понемногу – то в армию, то по домам, по лазаретам, на чуйские ли работы, в школу, по советским органам – мы распределили постепенно всю эту шеститысячную армию своих недавних врагов.
Центральной фигурой среди пленного казаческого офицерства был Бойко. Я пригласил его к себе. Годов ему было, вероятно, сорок два – сорок пять. Высок ростом, стройно, красиво сложен. Держится с большим достоинством. В умных глазах застыл глубокий стыд за свою беспомощность, сознание приниженности своего положения, может быть, сожаление о неудаче, – кто его знает, о чем он думает, о чем скорбит?