– Народ почитал… – снисходительно усмехнулся Гущин. – Темнота народ! Свет ему только советская власть зажгла, это понимать надо, гражданин поп… Погодите, дайте нам срок, выведем ваш поповский род под корень. – Тон чекиста стал злее. – И Сергиев ваших вместе с Тихонами… Сергия-то, митрополит который московский, тоже скоро арестуют. Главарь всей церковной контрреволюции! В его руках все нити вашего разветвленного шпионско-диверсионного подполья. Ничего, вытянем, размотаем. Жалко, того Тихона, который до него был, не стрельнули напоказ, сам помер…
– Это вы про патриарха Тихона, гражданин следователь?
– Про него. Махровый враг народа был этот патриарх… Ну, и за что ж почитали-то здешнего Тихона? За парчовую рясу и масляную бороду? За глаза елейные и грозные речи? За то, что высоко сидел и царские указы в церквях зачитывал? А в указах тех – про то, чтобы драть с народа три шкуры и пороть. Вот за это вам, попам, ручки и целовал невежественный народ. За страх свой…
Остриков выбежал на минуту из избы, а вернулся весь белый, засыпанный. Поставил новую порцию снега в кружке на печку. Встряхнулся по-собачьи.
– Вот как дело-то было… – задумчиво произнес отец Палладий, словно бы и не слыша разоблачений гражданина сержанта, комсомольца и активиста, поставленного партией на страже народного счастья. – На том берегу стояла татарская конная рать. На этом – наше войско, великого князя Ивана Васильевича, под рукой его сына, тоже Ивана.
– Татарская красная конница? – уточнил Гущин. От тепла и некоторой сытости его тело наполнилось истомой, тянущей ко сну. – А здесь белогвардейцы, значит, во главе с романовской родней… Что ж, задали жару золотопогонникам?
– Не было у них золотых погон, – неторопливо ответил священник. – Были кафтаны, доспешные ватники, брони и шлемы. Да вера крепкая, православная. У хана же ордынского, у Ахмата, что за душой было? Мечта без конца грабить Русь, брать с нее тысячами пленников в рабство и для торга. Бог судил в пользу Руси…
Остриков сунул ему в руку горячую душистую кружку чая, обернутую милицейской рукавицей. Отец Палладий подул, пригубил.
– А народа того, ордынского, нету давно. Господь расточил его. Теперешние татары – иные народности.
– Так это когда было? – недоумевал сержант.
– Тому четыре с половиной века.
– Кто ж помнит такую ветхость?! Темное прошлое мы отбросили… – сердился чекист, раздирая слипающиеся веки.
– Помнят.
Гущин вскочил с лавки. Дремота одолевала, но он боролся с ней.
– Обманул ты меня, поп… с этим…с другим попом, – словно в горячке, быстро заговорил сержант. – Обман следствия вам зачтется, гражданин Сухарев… Думал, вы впрямь собираетесь дать признательные показания про то, какая у вас тут контрреволюция была… и по сию пору не выкорчевана. Пионеров и школьников ею обрабатываете в антисоветском духе… Из-за вас я не попаду завтра утром на праздничную демонстрацию в городе…
– Обманулись вы сами, гражданин следователь, доносом на бедного учителя Михайловского да собственным усердием в охоте на ведьм.
– Вы, гражданин поп, на ведьму не похожи. Вы похожи на хитрого, матерого, скользкого врага, который ведет подрывную работу против советского трудящегося народа и его великих вождей…
– Ложитесь-ка, Иван Дмитриевич, – вдруг предложил отец Палладий, уступая место на сене. – Утро вечера мудренее.
Внезапная заботливость священника была подозрительной, но это соображение не смогло преодолеть сонного девятого вала, накатившего на сержанта. Он покорно лег, по-детски поджав ноги в портянках. Слишком устал на службе. Три месяца почти без выходных, с ночной работой – чекистская страда в разгаре… Отец Палладий укрыл его шинелью.
Остриков бросил последние поленья в печку. Затем он смотрел, как монах встал на молитву у образов, как кладет, утруждая старые колени, земные поклоны.
– Слава Тебе, Боже наш, слава Тебе!..
Конца этой молитве в воющей за окном ночи не было, и милиционер прикорнул на лавке, тоже завернувшись в шинельное сукно…
Гущину снилось сражение неведомой войны. Грохотали выстрелы, звенели сабли, ржали кони. Ветер, пахнущий кровью и металлом, холодил грудь. Склонившийся монах в черном капюшоне с крестами только что выдернул из него стрелу и закрыл рану скомканной ветошкой, чтобы кровь не уходила слишком быстро. Ветошки хватит ненадолго, жизнь вытекала из дыры. Хватая ртом воздух, он торопился исторгнуть из себя иное – душевную грязь, скопленную за многие месяцы небыванья у исповеди. Торопился успеть, страшился унести грязь с собой туда… где все нечистое, подлое, злобное, лживое, блудное и скверное будет выставлено на свет, рассмотрено и брошено во тьму вечную.
Стало легче, свободнее дышать, расточались в воздухе тревога и страх. Монах покрыл его голову епитрахилью и читал молитву. Избавленная от тяжести душа делалась безмятежна и светла в ожидании ухода…
От этого спокойного сознания, что умирает, Гущин пробудился.
7
«Повесть о великом и преславном Стоянии на реке Угре.
Тетрадь девятая.
* * *
За ночь намело снегу по колено. А рассвет был необычен. Еще солнце не показалось из-за макушек леса, но все вокруг озарилось янтарно-золотым сиянием. Черно-зеленый бор под монастырскими стенами сделался будто залитый прозрачным медом. Постройки обители гляделись как свежесрубленные из желтой смолистой древесины. Снеговой ковер приобрел оттенок нежных персидских яблок.
– Благодать! – радовались чему-то, как дети, чернецы после ранней обедни, которую служили затемно.
Атаман отправлял в дневной дозор на реку трех черёдных козаков. Не успел отпустить их, как во двор въехали Самуйло с Тимошем. Кони шли рядом, под самодельными седлами из кусков шкур были укреплены концы жердины с подвешенным кабаном. Охотники загнали зверя накануне и ночь провели в лесу.
– Возня у татар, – сообщили они.
Всю ночь с той стороны реки слышалось большое движение: ржанье коней, крики, гул. Заполошно мелькали сквозь лес огни.
– Как уходили с лежбища, река и берег чисты были, татар не видно.
– Может, сей же час двинутся всей ордой через Угру, – предположил Мирун.
– Или уже… – добавил Гавря. – Пока вы кабана везли.
– Ай, шайтан, – закатил черные глаза Касымка.
– Мы проверим, – кивнул Пантелей, назначенный ныне в дозор. – Туда-сюда мухой.
– Нет. – Атаман положил руку на узду его коня. – Все пойдем.
Козаки споро подпоясали каптаны, обвесились оружьем. Вывели еще коней – плохоньких, недолеченных, выбирать не из чего. Кабана бросили во дворе. Вернутся – изжарят, не вернутся – монахи выбросят, им мясо в соблазн.
Поскакали. Не заметенной дорогой, где остались следы охотников, а чащей, таясь. Часто останавливались, прислушивались. Татарская ратная орда умеет двигаться тихо, скрытно. Но лес непременно расскажет о таком скопище коней и людей, которые тревожат его зимний покой. Птицы разнесут весть, сообщат – где, сколько, куда.
Лес молчал.
Безмолвно было и прибрежье Угры. Снег чист, ровен.
Небо наливалось голубизной. Из-под розовой дымки просеивался солнечный блеск.
Татарский берег тоже не издавал ни звука.
– В обход пошли, на Калугу? – гадали козаки.
– Или на Литву к Казимиру.
– Пан атаман! Зобачь, цо то ест? – Братья-ляхи изумленно тянули руки к небу над ледяной полосой реки.
Козачьи головы обернулись, запрокинулись кверху. Над Угрой темнело облачко странного вида, схожее с человечьей фигурой. Сквозь него будто проступали солнечные лучи-стрелы, а само облако на глазах плотнело, сгущалось, резче очерчивалось.