– Постой!
– «Кто резы берет»… Чего тако резы?
– Ну, лихву, не понимашь! Взаймы под рост серебро дает!
– Дак и етим, как разбойникам?
– В одно уровнял, что тать, что лихоимец! Вот ето верно! Одна масть!
– Кто ворует…
– А нужны дела, а не слова! Стало, и того ся лишить!
– Он всех назвал, и любодеев и пьяниц!
– Я не п-пьян!
– Не пьян, не пьян, ложись только!
– А я во-в-в Владимир-р не ездил!
– Плесни ему, вот так, за ушами потри!
– Ну?!
– И там дальше: князьям и всем, что друг друга зорят, имение отбирают.
– Вот, как и у нас с вашими, княжевецкими, из-за покосов!
– А скажи нет, скажи нет! Ведь вы наши пожни отобрали!
– Первая заповедь: возлюбить друг друга – самая главная. Быть един язык, един народ.
– Ну, мы тут меря!
– А тоже православные, поп-то один! Что в Ягреневе, что в Княжеви, что тут!
– Ну, постой…
– А и верно, дядя Микифор баял: в Орде у их нету воровсьва, промеж собой татары честные…
– Ну, хорошо! А дале, еще чего баял ли?
– И все? Возлюбить друг друга, а тогда само, что ли…
– Нет, скажи! Вот теперича, ежели и наши бояра – дань-то берут!
– А разница есь! Кому и помочь… Может, и так и едак. Вот, Фофан был: надо баранов. А овца не ягнилась еще, у матки. Дак он завсегда подождет! Всего и пождать-то каких недели три, может, пять. А иной: давай – и никаких! А в Орду мало ли наших угнали?
– Посбавить бы дани… Ну, скажем, нельзя. Татарам да своим много нать, а только ты посочувствуй своим-то, своих не зори!
– Ну, спасибо, парень. Как звать-то пискупа? Серапион? Он на Владимир, Суздаль, Нижний… Не у нас! А то бы послухали когды!
– Гуляй! Мы ведь тебя бить хотели…
– Знаю.
– Отколь?
– А понял.
– Ты не серчай!
– А с чего…
– Мы когда и подеремсе, помиримсе. Все свои!
Мизгирь хлопает его по плечу с маху, так, что Федора чуток перекашивает. Все же дает понять, что было бы, начнись драка, а не разговор…
Федор возвращается домой вприпрыжку, радостный и гордый собой, и уже слегка досадует, что не подумал рассказать о слышанном в Володимере зараньше: не для него ж одного говорил все это епископ Серапион!
Глава 29
Серапион Владимирский умер в исходе того же года. О смерти епископа походя сообщил Грикша. Возили снопы с поля, и у Федора не было даже времени, чтобы присесть и одному, в тишине и одиночестве, пережить и обдумать известие, а было так на душе, словно бы погиб кто-то из родных или очень-очень близких людей.
В это лето дядя Прохор записался в деревенскую вервь, взял надел и стал крестьянствовать.
– В походы боле не пойду, ну их! Своих зорить – ето не дело. Да и от хозяйства не будешь так отрываться…
Мужики – кто одобрял Прохора, иные качали головами. Приезжал боярин, спорил с Прохором – не переубедил.
– Детей не держу! Пущай сами решают, как способней. А беда придет, и нас, мужиков, воспомянут! Так-то, Гаврила Олексич!
Прохор вышел проводить сердитого боярина во двор, поддержал стремя. Следил, усмехаясь, как тот едет со двора. Кирпичный румянец плитами лежал на щеках Прохора и был словно гуще, чем всегда. Прямые светлые брови совсем нависли над глазами, и непонятно было, то ли с издевкой, то ли с горечью смотрит он боярину вслед.
Мать Прохора не одобрила:
– По его уму-разуму дак в воеводах быть али при казне сидеть при золотой, а он эвон что учудил! – Помолчала, продергивая ряд в мережке: – Ходу ему не дают, вот что!
С любимой Федя встречался урывками. Как-то во время страды она заскочила к нему на телегу. Лошадь сама свернула в кусты… Девушка была вся горячая от солнца, работы, и пахло от нее хлебом и солнцем, как и от снопов.
– Ты поговори с матерью, Федя! – просила она. Федор отводил глаза:
– Пока не велит. Хлеб не вывезен, да…
С матерью он говорил еще прежде. Сжав рот, она отмолвила:
– И думать не смей! Кухмерьская родня!