– Филипп, возьми их на себя, – кивнув на русских конников, сказал он брату, ландмаршалу ордена. – Преподай урок этим зазнайкам.
Тот кивнул, опустил забрало. Ряды сомкнулись за магистром, рыцари ощетинились копьями. Молодые русичи не рассчитали сил, решив атаковать противника: и числом их оказалось меньше, и ливонские рыцари были не в пример опытнее. Сотни полторы русских и татар, занеся сабли, влетели на холмы, но тотчас треть из них опрокинулись под градом свинца ливонских стрелков. И все-таки татарские стрелы выбили почти половину герольдов, заставив их, роняя медные трубы и хватаясь за пробитые шеи и грудь, пасть на землю. Положили те же стрелы еще и десятка два ливонских мушкетеров, а вот уязвить рыцарей, прикрывшихся щитами, они не смогли.
Уцелевшие ливонские рыцари врезались в ряды зарвавшихся русских дворян, показав им, каково это – идти с кривым мечом на рыцарское копье! Еще десятка три дворян ливонцы сбили с коней и пригвоздили копьями к земле. А затем, обнажив длинные тевтонские мечи, ударили русским в спину.
– Немчура, сукины дети! – отмахиваясь от ливонца саблей, кричал Петр Бортников. – Чтоб ты пропал, окаянный!
– Сдохни! Сдохни! – вопил где-то неподалеку Степан Василевский.
А Григорий оказался среди тех полутора десятков отчаянных, что успели прорваться и через огонь мушкетеров, и через линию рыцарей с копьями. Смельчаки влетели на самую вершину холма, где рыцари взяли своего магистра в круг. На несколько мгновений взгляд Григория встретился с непроницаемым, полным льда и презрения взглядом Вильгельма Фюрстенберга. Тот уже успел надеть шлем, но забрала не опускал, словно насмехаясь над своим врагом. Столь откровенное презрение еще более разбередило сердце юного воина, но что могла сделать против многочисленных копий его сабля? Чужеземные рыцари даже не обнажили мечей – они просто ощетинились и стояли недвижно, будто каменные изваяния.
Григорий Засекин ухватился за наконечник ближайшего копья и отвел его в сторону, намереваясь прорваться внутрь, но тут ландмаршал ордена Филипп Фюрстенберг поднял арбалет и отправил стрелу прямо в голову молодого русича. Лишь в последнее мгновение Григорий успел прикрыться щитом. Стрела однако пробила сталь и на дюйм вошла в плечо. Боль обожгла сильно и горячо, Григория повело в сторону. Но выстрел этот оказался далеко не последней опасностью, поджидавшей такого сорвиголову, как новик Засекин. Один из рыцарей, уложив мечом безвестного русского всадника и оглянувшись, увидел, что магистра атакуют. Он стремительно развернул коня и занес меч над дерзким русичем… Григорий почувствовал лишь, что в голове неожиданно зашумело, точно вечевой колокол ударил у самого уха, и что-то горячее покатилось по лицу, ослепив левый глаз. Но правым он успел заметить насмешку на сухих губах старого магистра. Увидел, как тот повернул коня и, в сопровождении свиты и знаменосца, будто ничего и не случилось, поехал с холма прочь…
А еще он увидел вновь занесенный над ним длинный ливонский меч, но тому так и не суждено стало выполнить свою смертоносную миссию. Потеряв сознание раньше и выпустив поводья, Григорий мягко соскользнул с коня вниз. Немецкий меч рассек воздух у самой его шеи, просвистев, точно порыв ледяного ветра…
2
…Ему было жарко на сеновале. От летнего пекла, горячей соломы, теплых женских рук. Солнце било отовсюду сквозь щели, где-то за двором звонким лаем заливался Волчок. Солома приятно покалывала тело, забивалась куда ни попадя…
– Ах ты, княжонок мой милый, – шептала она ему в ухо. – Сколько ж тебе годков-то исполнилось?
– Пятнадцать, – отвечал он. – А тебе?
– Ой, и не спрашивай! – засмеялась она.
– Нет, скажи!
– Не скажу!
– Скажи, Маруся, – настаивал он. – Я же сказал…
– А ты меня не разлюбишь?
– Да что ты?! Не разлюблю, конечно…
– Перекрестись.
Но как там было креститься, когда ее полная грудь всецело разлилась по его еще по-мальчишески худому телу с торчащими ребрами?! Русые волосы, что пахли лугом и цветами, густо облепили лицо, лезли в глаза, щекотали нос и губы. Зеленые глаза беспрерывно смеялись и смотрели на него зазывно, весело и упрямо. А он все гладил руками ее ягодицы, ляжки, спину – гладил жадно, ненасытно…
– Двадцать один годок уж мне, Гришенька, – созналась наконец она. – Так-то вот. Помру теперь, верно, старой девой…
– Я тебя, Маруся, никогда не забуду! – все, чем смог он утешить ее.
– Ох, не забывай! – добро улыбнулась она. И неожиданно расплакалась, ткнулась в него раскрасневшимся лицом: – Я тоже тебя помнить буду, Гришенька… А что батенька-то твой, хозяин наш светлый князь Осип Пантелеевич говорит?
– Говорит – скоро.
– Страшно небось?
– Нисколь не страшно! – взъерошился он.
– Это ж надо, в пятнадцать-то годков – да из родного дома! Да невесть Бог куда! В Московию, на чужую землю, да еще с саблей да на коня! Когда б любиться еще и любиться…
– Так надо, – упрямился отрок. – А с саблей я давно в ладах, отец меня сызмальства учил. Я любого крымца одолею! – храбро прибавил он.
– Ах ты, княжонок, воин мой драгоценный…
Она прижалась к нему щекой. Поцеловала в губы. И он стал целовать ее – жарко, смело. Совсем не так, как в первый раз, когда она, тут же, на этом же сеновале, подкараулив, когда они останутся одни, положила его ладонь на свою грудь.
– А ты норовистый паренек, молодчинка. Еще хочешь? – целуя, спросила его Маруся. – Хочешь, да?
– Хочу, – бесхитростно признался он.
– Рада послужить тебе, – улыбнулась она. – Ты ведь мой самый милый, самый-самый. Истинный крест, Гришенька! Истинный крест…
С этого самого сеновала и забрали его под чистые руки на службу государеву.
Вернулся он домой, счастливый, подошел к нему отец, хромая, обнял за плечи. Отец его был широкоплеч, носил простую рубаху, перепоясанную шнурком, штаны и добрые сапоги, хоть и старые, но из дорогой кожи. Польские!
– Ты эту дурь с бабами из головы теперь выбрось! – хмуро, но без гнева сказал он.
Григорий и не ведал, что отцу давно известно о его коротких встречах с Марусей, крепостной их девкой. Только до поры до времени виду не казал. А зачем? Пусть сын побесится, налюбится вдоволь, ведь иная совсем жизнь ждет его скоро. Приедут глашатаи царские, всех отроков, кому исполнилось пятнадцать лет, призовут на службу. И попробуй не явись по Разрядному приказу, ведавшему призывом! Это тебе не в Литовском княжестве, где новику откупиться можно, коли деньги есть, а то и отговориться: мол, один только сын у своих родителей, кто за имением присмотрит? Или на болезнь какую сослаться. В Московском царстве многим можно поплатиться за ослушание! И штрафом, и выселением, и острогом. И не важно – один ты сын у родителей, или вас пятеро. Царский указ – он один для всех и на всякие случаи жизни предусмотрен…
Бедны были князья Засекины. Родовиты, но бедны. А у Осипа Пантелеевича всего-то и было, что несколько тощих деревень в новгородских землях, в Бежецкой стороне, да крепостных душ три десятка. А ведь Засекины род держали от князей Ярославских, а те – от самих Ярославичей, в коих текла гордая кровь Рюрика, хозяином пришедшего на русскую землю и ставшего затем ее первым законным правителем!
Пожаловал отец Григорию крепкого еще коня, саблю старую, кольчугу, кафтан поношенный, но весьма по фигуре ладный, шапку и сапоги – хоть и великоватые, но тоже еще ноские. Отрядил слугу Фому, ординарца стало быть. Обнял, перекрестил, посадил на коня и напутствовал: «С Богом, сынок!»
Так и уехал Григорий Засекин – вместе с другими безусыми молодцами-дворянами, собранными по округе, – в далекую Московию нести царскую службу.
И страшно ему было, и любопытно. Но, как любой русский дворянин, Гриша с раннего детства знал, какой путь ему уготован: стать верным слугою царю православному и защищать отечество свое.
А в ту пору, когда взрослел Григорий Засекин, было от кого защищать Русь!
– Отрок, отрок! Жив? Глядите, пресветлый князь, глаза открывает…
Это он услышал над собой. Два лица к нему выплывали из тумана.
– Точно он? – спросил тот же голос.
– Что же вы думаете, Андрей Михайлович, я своего спасителя не разгляжу?
– Ну-ну, – усмехнулся все тот же голос, – подумать только, он и магистра решил в полон взять! Прямо на ливонские копья полез! Без страха и удержу! Молодец!
Григорий, с трудом сфокусировав взгляд, узнал в склонившихся над ним людях Данилу Адашева, командира дворянской конницы с лицом простым и веселым и тяжелой золотой серьгой в правом ухе, и пресветлого князя Андрея Михайловича Курбского. Сам же он, Григорий, лежал под пологом шатра; рядом, тут и там, корчились в муках раненые: остро кололи сердце их тяжкие стоны, а то и в голос кричали искалеченные храбрецы.
– Лекарь! – окликнул Адашев доктора. – Как-то голова у нашего героя, цела? Умом не повредился?
– Не извольте беспокоиться, Данила Федорович, голова цела-целехонька, кожу только и рассек меч – шелом спас. Добрый шелом!