– …да наклонился шнурок завязать.
Короче, размяк, дурачина-простофиля! В те минуты казалось: никого ближе этой задушевной женщины на свете у него и нет.
– Эх, я тогда был самый богатый человек… – вздохнул он, поворачивая на родную грунтовку… – Кого хочь мог с потрохами купить в кооперации с падшими женщинами.
– Вы были сутенёром? – доброжелательно уточнила Нина.
– Да не-е, я ж тогда был ещё юный сомбреро. Я просто – за водкой сбегать, шампанское туда-сюда…
Надежда потом вздыхала и головой качала, выслушивая его исповедь. И припечатала: «Дурак ты, Изюм! Я ж тебе говорила: помалкивай. Эти писатели, они хуже бандитов с большой дороги. Ты ей в сокровенную минуту единственную жизнь доверишь, а она – хоба! – накатает повестушку, сто тыщ экземпляров, и будешь ходить в героях ещё триста лет, как вон Хлестаков какой-нибудь. Если уж человек выбрал такую безнравственную стезю, его ж за версту надо обегать!»
Изюм, конечно, и огорчился, и задумался. Вспомнил, как свет редких фонарей скользил по резкому лицу писательницы, вызнавательницы коварной; как хмурила она брови, и смеялась, и даже так задорно хохотала, – а зубы белые такие, может, в темноте показалось? – и потрясённо ахала, и брови задирала, и всё детали уточняла. Надо же, какая вероломная!
– А ты тоже, – с упрёком проговорил он, – «интеллиге-е-е-ентнейший человек!». А она села и ка-а-ак сказанёт! А потом ка-а-ак выдаст полными словами, без всяких точек. Я не знал, как себя вести: запикать в полный голос или повесить на грудь знак «18+»?! И всё про майонезный цех расспрашивала: рецепты, калькуляцию там… Чувствую: ещё пять километров, и моя биография предстанет перед ней во всём скромном обаянии буржуазии.
Майонезный цех… это да-а-а, грандиозная эпоха в жизни Изюма, веха биографии, высота и крушение, а потому и вечная присказка: «вот когда у меня был майонезный цех!»
Сидит он за столом у Надежды, набирает на вилку салат «Весенний» деликатной горочкой, замечает между делом:
– Ммм… неплохо! Сюда б ещё пару ложек майонеза.
– Ты что, – восклицает она, – майонез – это отрава!
– Какая же это отрава? – рассудительно возражает Изюм. – Вот когда у меня был майонезный цех, так то была отрава.
И увлекается, рассказывая историю раз уже, не соврать, двадцатый:
– Понимаешь, руки у меня, – говорит -Изюм, – всегда были пришиты к телу. Майонезный цех мы организовали в котельной. Движитель стоял посередине, замес шёл в бочках. Воду брали из батареи…
…и так далее: тема больная, любимая мозоль.
Сам он готовит божественно! И котлетки, и щи, и борщ, и манты с пловом – чего пожелаете. А шарлотка, шарлотка яблочная – ну, это вообще, как сам говорит он: «шведЭр»! Чутьё у него на ингредиенты совершенно пианистическое. Ту-иную приправу берёт не по рецепту, а щепоткой, прикидывает на глаз, замешивает по чуткому наитию. В этом он – артист, вдохновенный исполнитель, лихой импровизатор. А порой и анархист.
– Кто такой Зощенко? Инициалы как? Он, короче, всю жизнь про жратву писал, да? Типа: «Марципан и шоколад – всё равно что «Щелкунчика» посмотреть».
Я тут регулярно передачу «Еда» смотрю, там понизу кадра всё время цитаты из этого Зощенко, будто другие писатели всю жизнь голодали. И все цитаты с поддёвочкой: барин приказывает холопу лезть в подвал огурцов набрать, «но чтоб без плесени, а то гости».
В передаче этой разные кренделя фигуряют, крутые шефы. Один презентовал селёдку под шубой. Взял сухари, запёк в духовке одну свеколинку, одну морковинку да картошечку, – как в блокадном Ленинграде. И давай над килькой издеваться: голову ей отрезал и – хоба! – скальп снял. Один хвостик остался. В пустую кожу сухарей с овощами напихал, виноградинку засунул… Такой вот шведэр кулинарии. Ну и пусть мне теперь господин Зощенко скажет: кому охота сухари жрать?
Да, уж Изюм-то – маэстро подлинный, безо всякого-якова. Когда вещает, ему только трибуны недостаёт: он горячо и плавно жестикулирует с поистине итальянской пылкостью, ладонью откидывает со лба волосы, пальцы топырит, строит из них загадочные фигуры: складывает щепотью, перебирает воздух, сооружает фиги, крутит ими перед собственным носом… Оглушённый собеседник не знает, куда раньше смотреть и что думать, не говоря уж о том, чтобы в выступление встрять.
– Потом запустили вторую роту именитых кренделей, каждый – с мишленовой звездой во лбу. Эти представляли гребешки под соусом киви. На гарнир – картофельное пюре. Один, лысый такой, пузатый, нажарил луку, говорит: «для хрусткости». Заче-ем?! Где яйцо-о?! Технология пюре вырабатывалась несколько десятилетий! А он туда – херак! – добавляет свежий фенхель. Где ж я тот фенхель возьму? В Коростелёво мне сразу по роже дадут, если я у них фенхель попрошу. Где, опять же, взять полторы чайных ложки кунжутного масла, дабы сбрызнуть бефстроганов перед подачей? Или листик василька, блин-блинадзе? Да остынет всё, пока я тот листик в поле буду ползать-искать!»
Словом, в искусстве приготовления райских яств Изюму нет равных. И если кто-то недооценил его мастерства или, упаси бог, недоел, недособрал, недоскрёб корочкой с тарелки последние капли благоуханной подливки… тот стал врагом на всю оставшуюся жизнь.
* * *
– Смотри, Петровна, я ей такой обед сготовил, а она жало воротит!
Это – о жене Маргарите, с которой он официально разведён.
Кстати, все его документы и уничтожены-то в угаре и смерче того грандиозного развода: в припадке очередного скандала Марго порвала все их в клочья! Изюм говорит: «с бухты-барахты порвала, настроение накатило», – но не совсем это соответствует фактам. Ибо до того, пытаясь Марго образумить, все цацки жены он собрал и закопал в подвале, – пометив, разумеется, место. Но именно в этот момент (звучит подозрительно, но так уж Изюм рассказывает и клянётся, и зуб даёт, и глаза выпучивает, а пальцы ежами топырит) – что-то стряслось то ли с трубами, то ли с электричеством: какой-то взрыв в подвале состоялся, сдвинулась некая плита… Короче, нет с той минуты никакой возможности эту плиту обратно сдвинуть и драгоценности Маргошины извлечь. Цацки-брюлики, как он говорит, включали в себя кое-какие брошки, два кольца с изумрудами и целый каскад разных браслетов, кулонов и серёг (папашка-то её покойный тридцать лет был директором ювелирного на Остоженке). Вот порадуются спелеологи будущего! Не спелеологи? А кто? Археологи? Всё равно порадуются…
Марго же уверяла Надежду, что этот сукин кот спустил всё по камешку на свои идиотства, на свой майонезный цех.
Ну, сукин там или не сукин, развод не развод, а только живет Изюм по-прежнему в Маргошином доме в Серединках, деревне такой, под городом славным-старинным Боровском, – потому как надо же за домом смотреть, и траву косить, и то-сё-другое… а он всё ж рукастый. И сына Костика, опять-таки, в каникулы надо на воздух вывозить, а кто его пасти станет, кроме родного папани? И взять ту же Нюху, тигровую алабайку: собака она экстремальная, в городской квартире захиреет или от тоски вон порвёт кого из соседей. Хотя как сказать: у Марго всю жизнь были собаки, и не простые. Один ротвейлер был знаменитый своим изуверством – семьдесят пять кило, злой как чёрт. Марго однажды уехала к тётке в Каширу, а Изюма приставила гувернатором к этому исчадию ада.
«Так я – что, – рассказывает Изюм, – каждый день покупал пять кило сарделек. Захожу в дом – первым делом сардельку ему в зубы. А дальше, разматывая связку, пробегаю на кухню. Пока добегу, исчадие сыто. У меня же у самого всю жизнь собаки, – поясняет он. – Был такой пёс-алкаш, за пиво родную мать продаст. Никогда его не забуду. Накачается пивом, ляжет пузом на низкую скамейку, лапы свесит по бокам и лежи-и-ит… прям философ! Салтыков-Щедрин…»
Когда Изюм в настроении поговорить, заткнуть его не может никакая природная сила. Так и представляется картина: извержение Везувия, кипящие реки лавы разливаются по улицам и дворам деревни Серединки, а Изюм сидит посреди катаклизма и с места не двинется, так как прямо сейчас ему на память пришла очередная история:
– Друг у меня был, Лёха Морохин… Красавец, фигура – настоящий Маугли… Тарзан? Ну, пусть Тарзан. Лёха понимал, что он татарин – потому как на мать его посмотришь, – и всё ясно. Мать в камерном цеху работала, каждый вечер приносила в рукаве бушлата очередную камеру. Так вот, Лёха замудохал её кота, которому разрешал ходить только вдоль стен. В присутствии Лёхи кот передвигался квадратами, как ладья в шахматном гамбите. Ужас! Но когда приходил кто-то с бутылкой и слышалось «чпок!», кот возвращался к нормальной жизни.
Знаешь, я ему очень сочувствовал, понимал, через что бедняга прошёл, если, будучи животным, ходил в унитаз и дёргал грушу на цепке, смывая за собой… Вот ты ржёшь, а Лёха умер. Как умер? Очень просто: он усох, потому что мозг его ни к чему не стремился…
И если минут через двадцать Изюмовых воспоминаний у вас разболится голова, он бросится заваривать вам чаёк или ещё какую-нибудь «полезную для мозга травку».
А катаклизм… ну, что катаклизм, невозмутимо отзовётся Изюм на ваши заполошные крики. Разве вся наша жизнь не есть – сплошное огненное извержение?
* * *
Это цукатно-кондитерское имя, к которому он за жизнь привык, а в кругу дружбанов и соседей отзывается на простое, хотя и сомнительное «Изя», подарила ему мать, заслуженная вагоновожатая Краснопресненского трамвайного депо. Мать всегда была натурой страстной и романтической, всю жизнь в каких-то оперных либретто. Изюма родила от красавца-татарина, и на просьбу того назвать ребёнка славным даже и для русского слуха именем Измаил легко согласилась. Но, вернувшись из ЗАГСа домой, заявила, что легкомысленная фифа, сидевшая на регистрации имён, допустила понятную ошибку: она, мол, левой рукой таскала изюм из банки, пока правой записывала младенцу имя. А что, сказала мать, изучая документ, – тоже ведь красиво: Изюм, Изюмчик мой сладкий! И дядя Саша покойный родился в городе Изюм Харьковской области…
Так и вышел он в свет: Изюм Алмазович Давлетов, и чем это плохо, скажите на милость!
А вот сеструху мать родила от командировочного литовца и назвала её – держитесь за стулья – Серенадой. А?!! Литовец здесь что-то налаживал-налаживал, то ли какие-то спецлифты, то ли спецбарабаны… длительная командировка, многое можно успеть. Он и успел: познакомился с маманей на маршруте, ездил от конечной до конечной, кругов пять нарезал… И так они сошлись; от папашки-татарина, красавца и пьяницы, на тот исключительно бурный период своей жизни мать ушла. А литовец оказался тем ещё проходимцем: слинял в свой Вильнюс точнёхонько в тот момент, когда у мамки схватки начались. Нет, он, конечно, отвёз мамку в роддом… ну и – досвидос! Как в песне: сизый, лети, голубок…
Это уже потом она припомнила, как во сне, что из дому он прихватил два чемоданчика: с её родильными вещами и, видимо, со своими, заранее приготовленными.
Уразумев на второй день в палате, что счастливый отец не явится под окна вызнавать, на кого похож младенец, тихо подтирая слёзы и сопли, мать услышала по включённому радио красивую музыку в исполнении прекрасного тенора, слившегося у неё в воображении с образом исчезнувшего литовца. Она как раз размышляла – какое имя дать своей новенькой сероглазой дочурке. «Вы прослушали «Серенаду» Шуберта, – услышала мать, и мгновенно её пронзила красота и ценность данной минуты. Подаренное радиоточкой раскатистое имя так шло младенцу, её льняным кудряшкам, аккуратному личику и всей этой разнесчастной романтической мути… Серенада, Серенада… Серенадочка… повторяла мать, улыбаясь, упиваясь слёзной своей сердечной мукой. Она всем мужикам покажет, моя Серенада!
И Серенада показала.
Она вышла замуж за русского олигарха. Вернее, сначала она вышла замуж за русского бандита широкого профиля, по имени Толян, который со временем, как и некоторые из его бурного круга, преобразовался в Анатолия Семёновича, уважаемого Анатолия Семёновича, многоуважаемого «Натольсемёныча»…
– Толян поднялся, – называет это Изюм.
– В каком смысле? – уточняет Надежда.
– Ну, многие с ним советуются. Просят дело уладить. У Толяна двухэтажный гардероб с лесенкой, – рассказывает Изюм. – Шмотки развешаны на круглых вешалках, как в химчистке. Он пульт включает, всё движется и крутится. Говорит мне: «Вон от той синенькой стойки до чёрненькой можешь забирать. Я коллекцию меняю». Я – хоба! – а там один Луи Виттон, да всё с ценниками! Представляешь, футболки не пойми из чего – хлопок ли, шёлк ли – тончайшие, весу никакого, блестят! И каждая по семьсот зелени. Пиджачки, костюмчики… Ну, я набрал тыщ на пятнадцать. Привёз домой – маловаты всё же. Не лезут никак. У Толяна же сорок восьмой размер. Это я сейчас похудел, сгодилось бы всё, ходил бы по Серединкам как Челентано: сопли – пузырями, но… Толян больше не угощает.
Короче, много чего я раздарил мудачью всякому. Вот Ванька, сосед. Объяснил ему, что почём, чтоб надевал это, только если в Москву или там в Лас-Вегас. И чего? Прихожу, а он такой: в майке от Виттона дрова колет. Подарки мои на веранде валяются. Я ему потом мешок одёжный приволок, знаешь – с молнией. «Положь сюда, – говорю. – Вдруг помрёшь – будет в чём хоронить».
Эпизоды гламурной жизни Толяна и Серенады время от времени вспышками дикой иллюминации озаряют и без того красочную речь Изюма на фоне серых горбылей.
– Алиса, доча Серенадки, в школу пошла… Выписали ей двух гувернанток откуда-то из Беларуси. С рекомендациями по системе британской аристократии. Платили каждой тыщ по пятьдесят, одевали как модельных девочек, в СПА-салоны водили, шарлоткой кормили…
– А что, одна гувернантка с ней бы не справилась?