Да, так! Хоть родом я не славен,
Но, будучи любимец муз,
Другим вельможам я не равен,
И самой смертью предпочтусь.
«Лебедь», 1804
Вероятно, именно поэтому Пушкину и его современникам державинская поэзия казалась местами корявой, неловкой, косноязычной.
Поэзия Державина определила мейнстрим эпохи. Другие поэты, дебютировавшие в 1770–80-е, в разных направлениях отходили от ломоносовского несколько отвлечённого витийства и от строгого сумароковского классицизма. Некоторые искали новые просодические возможности, усложняли образность, смешивали жанры и даже обращались к таким языковым ходам, которые уже были осмеяны как архаические. Среди таких экспериментаторов на одном из первых мест Александр Радищев (1749–1802) – политический радикал, «якобинец», автор «Путешествия из Петербурга в Москву». Смелый не только в политике, но и в литературе, он уже в оде «Вольность» (1783) идёт на эксперименты:
О! дар небес благословенный,
Источник всех великих дел,
О, вольность, вольность, дар бесценный!
Позволь, чтоб раб тебя воспел.
Исполни сердце твоим жаром,
В нем сильных мышц твоих ударом
Во свет рабства тьму претвори,
Да Брут и Телль еще проснутся,
Седяй во власти да смятутся
От гласа твоего цари.
Радищев, как видим, смешивает разговорный язык с архаическими оборотами, не употреблявшимися со времён Тредиаковского, а строку «во свет рабства тьму претвори» снабжает комментарием, указывая, что её неблагозвучие отражает «трудность самого действия».
Александр Радищев. Портрет кисти неизвестного художника.
Вторая половина XVIII века[80 - Александр Радищев. Портрет кисти неизвестного художника. Вторая половина XVIII века. Саратовский государственный художественный музей имени А. Н. Радищева.]
Напомним, что эпиграфом к «Путешествию…» служит строка из «Тилемахиды» Тредиаковского – что само по себе было дерзостью; в 1801 году Радищев пытается «реабилитировать» Тредиаковского в статье «Памятник дактилохореическому витязю». Одним из первых после Тредиаковского Радищев пытается воссоздать средствами русской силлаботоники античные метры («Осьмнадцатое столетие», 1801; «Сафические строфы», 1799). В «Журавлях» (1797) он соединяет элегию и басню – и притом пользуется экзотическим для русской поэзии белым дактилем:
Осень листы ощипала с дерев,
Иней седой на траву упадал,
Стадо тогда журавлей собралося,
Чтоб прелететь в тёплу, дальну страну…
Стремлением «дорогу проложить, где не бывало следу для борзых смельчаков и в прозе, и в стихах» пронизано всё творчество Радищева. Но Семён Бобров (1763–1810), служащий и присяжный поэт Адмиралтейства, масон и мистик, был ещё смелее. «Тёмные» образы его настолько ставили в тупик современников, что они связывали их со слабостью Боброва к горячительным напиткам; поэт получил прозвище Бибрус, от латинского bibеre – «пить». Хотя его поэзию высоко ценил Державин, её любили поэты пушкинского поколения, известные как младоархаисты[81 - Термин «младоархаисты» был предложен Юрием Тыняновым: так Тынянов обозначал эстетические взгляды группы авторов, в которую он включал Грибоедова, Кюхельбекера и Катенина (в противоположность «новаторам» – последователям Карамзина). Концепция Тынянова не была единодушно принята литературоведением и вызывала критику.] (Кюхельбекер и Грибоедов), да и Пушкин проявлял к ней интерес, она была забыта и удостоилась переиздания лишь в XXI веке. В лучших своих стихах Бобров кажется чуть не протомодернистом:
Уже в проснувшемся другом земном полшаре
Светило пламенно ночных тьму гонит туч,
А мы из-за лесов едва в сгущенном паре
Зрим умирающий его вечерний луч.
Какая густота подъемлется седая
К горящим небесам с простывших сих полей!
Смотри! почти везде простерлась мгла густая,
И атмосфера вся очреватела ей!
«Прогулка в сумерки, или Вечернее наставление зараму», 1785
Бобров едва ли единственный из русских поэтов создал реквием Павлу I («Ночь», 1801), прозрачно намекнув на его убийство. Гибель императора в марте мистически связана с Мартовскими идами – убийством заговорщиками Юлия Цезаря. Боброва явно больше интересует космический, а не политический уровень происходящего:
Миры горящи покатились
В гармоньи новой по зыбям;
Тут их влиянья ощутились;
Тут горы, высясь к облакам,
И одночасные пылины,
Носимые в лучах дневных,
С одной внезапностью судьбины,
Дрогнувши, исчезают вмиг.
Особое место в творчестве Боброва занимает поэма «Херсонида, или Картина лучшего летнего дня в Херсонисе Таврическом» (1792–1804), менее тёмная, чем другие его стихи, и местами впечатляющая красотой и тонкостью описаний. Необычен и избранный Бобровым стих – нерифмованный четырёхстопный ямб без строгого чередования мужских и женских окончаний[82 - То есть окончаний, в которых ударение падает на последний и на предпоследний слог соответственно.]:
Мне чудится в сей страшный час
Органный некий тихий звук;
Зефиры грозных бурь, трепеща
И зыбля сетчатые крылья,
Лишь только шепчут меж собой
И, крылышком касаясь струн,
Чинят в сей арфе некий звон;
Лишь только слышен дикий стон,
Из сердца исходящий гор,
Предтеча верный сильной бури.
Другую большую поэму Боброва – «Древняя ночь вселенной, или Странствующий слепец» (1807) – обычно относят к его неудачам, но она привлекает исследователей масонства.
Противоположной линией стала «лёгкая поэзия», демонстративно лишённая пафоса, прозрачная по языку, мягкая по интонации, полностью обращённая к частному и притом отходящая от классицистской нормативности.
Юрий Нелединский-Мелецкий (1752–1829) либо оживляет традиционный, построенный на изящных банальностях жанр лирической песни формулами, рождёнными индивидуальным чувством («Чтоб счастлива была ты мною, а благодарна лишь судьбе»), либо с невиданной прежде смелостью использует фольклорные мотивы:
Выйду я на реченьку,
Погляжу на быструю –
Унеси мое ты горе,
Быстра реченька, с собой!
У Дмитрия Горчакова (1758–1824) лёгкая поэзия «не для печати» смыкается с умеренным вариантом барковианы (поэма «Соловей», являющаяся переложением новеллы Боккаччо) и традицией светской рифмованной «чепухи». Пушкин, между прочим, пытался приписать покойному уже Горчакову свою «Гавриилиаду» – кощунственную эротическую поэму, в которой действуют Дева Мария, архангел Гавриил, Бог и Сатана.
Михаил Муравьёв. Портрет кисти неизвестного художника.
1800-е годы[83 - Михаил Муравьёв. Портрет кисти неизвестного художника. 1800-е годы. Частная коллекция.]
Но вершиной этой линии было творчество Михаила Муравьёва (1757–1807). «Лёгкость» его поэзии – не в тоне или простоте, а в подходе к стиху и языку, в стремлении к благозвучности и изяществу, в отходе от больших метафизических и политических тем, сосредоточенности на частном. Как и на Боброва, на него влияла английская меланхолическая, «кладбищенская» поэзия – уже упоминавшиеся Юнг и Грей. Но Муравьёва увлекает не «темнота» Юнга и не его метафизические фантазии, а искусство выражения тонких чувств и впечатлений. Его «Ночь» (1776–1785) – произведение не менее новаторское, чем державинская ода на смерть Мещерского:
Не сходят ли уже с сих тонких облаков
Обманчивы мечты и между резвых снов
Надежды и любви, невинности подруги?
Уже смыкаются зениц усталых круги.
Носися с плавностью, стыдливая луна:
Я преселяюся во темну область сна.
Уже язык тяжел и косен становится.
Еще кидаю взор – и все бежит и тьмится.
Так же необычны для эпохи и по-новому выразительны «Желание зимы» (1776) и «Утро» (1780). В «Роще» (1777) Муравьёв чуть ли не единственным в промежутке между Тредиаковским и Радищевым прибегает к имитации гекзаметра – и показывает, что этот стих может быть по-настоящему благозвучен и гибок. Образы же прямо открывают двери в новую поэтическую эпоху: