Для деконструктивиста, стало быть, авторские обстоятельства и намерения – действительно часть «контекста» текста, но этот контекст не накладывает никаких реальных ограничений на смысл текста, потому что смысл в языке требует скорее разработки отсутствия, чем присутствия, и включает в себя не добавление, а стирание сознательности. Все потому, что эти ребята – Деррида вслед за Хайдеггером, и Барт вслед за Малларме, и Фуко бог знает вслед за кем еще – буквально рассматривают язык не как орудие, а как среду. Писатель не владеет языком, он в него погружен. Язык говорит нами, текст – пишет, и т. д. Хикс почти не упоминает ни «Поэзию. Язык. Мысль» Хайдеггера, ни «Границы философии» Деррида[81 - «Poetry, Language, Thought» – сборник нескольких ключевых трудов Хайдеггера («Бытие и время», «Исток художественного творения», «К чему поэты?» и др.), вышедший в издательстве HarperCollins в 1971 году. «Margins of Philosophy» – сборник эссе Ж. Деррида, издательство University of Chicago Press, 1982 год (оригинальное издание на французском – 1972-й).], где все это изложено максимально понятно, но он достаточно много цитирует Барта: «Письмо есть… деятельность…, позволяющая добиться того, что уже не „я“, а сам язык действует», – чтобы вы поняли, что идея об авторе как владельце текста не только поверхностна, но и противоречива, и Фуко: «Письмо [в наши дни] освободилось от темы выражения; [письмо] есть игра знаков, упорядоченная не столько своим означаемым содержанием, сколько самой природой означающего»[82 - Цит. в пер. Светланы Табачниковой.], – чтобы вы увидели, что исчезает даже Священный Текст «новой критики» как унитарной основы значения и ценности. Для учителей Хикса попытаться приписать смысл написанного тексту или человеку-автору – это как попытаться сшить свое собственное тело, сшить собственные иголки. У Хикса есть даже еще более впечатляющий портновский образ: «Раньше текст был тканью, которую читатель распускал; если читатель распускал до конца, встречал автора, держащего другой конец. Но Барт превращает текст в саван, и никто, даже труп, не держит другой его конец».
Хикс и сам хороший ткач, к тексту не придерешься. Первая часть – критический обзор некоторых основополагающих мнений об авторских функциях. И там не только мысли Гоббса и Фрая о том, что такое автор, там еще и противопоставление Фуко и Нехамаса в вопросе, как узнать, что такое автор, и противопоставление Барта и Уильяма Гэсса в вопросе, стоит ли вообще пытаться найти автора. А кроме того, краткие критические конспекты Деррида, Куллера, Стекера, Бута и Берка. Анализ у Хикса не совсем исчерпывающий: Хайдеггер и Гегель едва упомянуты, Гуссерль (оказавший огромное влияние на Деррида) отсутствует, как и другие значимые фигуры современной философии – Стэнли Кавелл (чья книга «Должны ли мы иметь в виду то, что говорим?» [ «Must We Mean What We Say?»] для темы Хикса важна не меньше, чем «Риторика литературы» [ «Rhetoric of Fiction»] Бута), Поль де Ман, Эдвард Саид и Гаятри Спивак. А анализ тех игроков, которых Хикс упоминает, страдает от старательного ковыряния, характерного для всех опубликованных диссертаций, от одержимости каждым тире и запятой с целью максимально точно объяснить, что Хикс имеет в виду и к чему ведет. Из-за утомительных уточнений вроде «три эти утверждения я выделю особенно, отвергнув два из них и согласившись с одним» и микроскопических придирок вроде «ошибка Уимсатта и Бердсли может скрываться за пассивным залогом; ошибка Кейна скрыта за настоящим временем» читатель мечтает о том, чтобы редактор Хикса помог ему избавиться от жестов, которые, похоже, обращены к диссовету, а не к покупателям книги.
Хотя обсессивное внимание Хикса к деталям, наверно, можно оправдать тем фактом, что его работа пытается быть чем-то большим, чем просто собранием взглядов на противоречивую полемику вокруг «смерти автора». Хикс озвучивает собственную теорию авторства, которая, по его утверждению, внесет окончательную ясность и заложит фундамент для более утонченного подхода к литературной критике после деконструктивистского плюмеоцида[83 - Plumeocide – из латинских корней plume (перо) и cide (убийство), т. е. «убийство пера».]. Хотя предложенное им решение совсем не похоже на «универсальный растворитель», который он обещает читателю, его работу вполне можно назвать хорошим примером современной спайки между континентальной теорией и аналитической практикой. То, что Хикс пытается выдать за решение, на самом деле комбинация метафизики Деррида, которая отвергает предположения о существовании единого казуального присутствия, и витгенштейновского аналитического метода, считающего актуальные привычки дискурса критерием для определения значения того или иного термина.
В своем кратком изложении современных теорий об авторе Хикс сразу делит все точки зрения на два противоборствующих лагеря. Те, кто против смерти, до сих пор считают автора «источником»/«причиной» текста, а парни «за смерть» считают автора «производной»/«эффектом» текста. Хикс утверждает, что обе стороны спора «выдают… один из аспектов автора за автора как такового». Все стороны слишком упрощают значение термина «автор». Они поступают так потому, что основываются, как это называет Хикс, на «допущении об однородности», упрощенно воспринимают «автора» как «единую сущность или феномен». Если же мы рассмотрим, как термин «автор» действительно используется в критическом дискурсе, сообщает Хикс, нам придется признать, что его истинное значение – это сложное взаимодействие между деятельностью «исторического писателя» (парня с карандашом), источниками влияния и условиями этого писателя, лирическим героем в тексте, самим наличествующим текстом, окружающей текст и обуславливающей его интерпретацию критической атмосферой, интерпретацией текста отдельным читателем и даже убеждениями и поступками, проистекающими из этой интерпретации. Иными словами, вся эта возня после 1968 года была бессмысленна, потому что ее участники не договорились сразу о том, что означает и включает в себя термин «автор», прежде чем заняться погребением либо реанимацией пациента.
Отдельное удовольствие – смотреть, как Хикс использует против деконструктивистов их же инструментарий. Атака Деррида на презумпцию метафизического присутствия в литературном выражении служит калькой, с которой Хикс атакует предположение об однородности, а попытка Хикса «подорвать» и «перевернуть» бинарную оппозицию «автор-как-причина/автор-как-следствие» – это буквально прием из учебника постструктуралистов. Более оригинальной и интересной выглядит попытка Хикса использовать что-то вроде анализа обыденного языка Остина/Витгенштейна по отношению к предикату «автора». Вместо того чтобы присоединиться к своим учителям в метафизической стратосфере, где они обитают, Хикс вполне правдоподобно предлагает нам посмотреть на то, как умные читатели в действительности используют термин «автор» в разных видах критических дискурсов, чтобы понять природу этого зверя, прежде чем доставать лопату или дефибриллятор. Проект, как он его определяет, одновременно разумный и веселый.
Сам анализ автор-ности Хикса намного, намного менее веселый. Для начала, у него катастрофически неровная аргументация. На одном дыхании он посоветует для понимания жизнеспособности определить значение термина, а потом скажет, что точное определение «автора» – это проблема первостепенной важности, потому что хоть сколько-нибудь удовлетворительная теория текста и чтения невозможна, пока не существует четкой теории автора, и тут напрашивается главный вопрос постструктуралистов – нужен ли вообще тексту автор, чтобы существовать и что-то значить? Хикс определенно уверен, что автор тексту необходим, и, таким образом, то, что выдавалось за компромисс между лагерями Похорони-Его и Спаси-Его, на самом деле скрытая апология автора.
Но невероятно барочное определение «автора», к которому Хикс приходит в своей последней главе, «Post Mortem», похоже, совершает то самое убийство, к которому призывал Барт. Разница лишь в том, что там, где Барт просто утверждал, что идея автора бесполезна при решении критических задач, Хикс настолько расширяет значение термина «автор», что тот попросту перестает что-либо значить. В конце концов, имена существительные должны обозначать конкретные вещи. Однако Хикс, заявляя, что «отрицание предположения об однородности хотя и приводит к тому, что исторический писатель не является исключительным локусом значения, но отсюда не следует, что значение не имеет локуса», заканчивает тем, что сохраняет идею «смысл-локус», превращая этот локус в такой бурлящий бульон из запутанных действий, условий и отношений, что, по сути, стирает автора, опустошая означающее знака. В итоге все это напоминает что-то вроде философского уэстморлендизма[84 - Уильям Чайлдз Уэстморленд – один из главных военных деятелей США периода Вьетнамской войны, разработчик стратегии «найти и уничтожить», выдавливающей гражданское население из областей, сочувствующих Национальному фронту освобождения.]: чтобы спасти автора, Хикс его уничтожает.
Хотя выводы Хикса не решают поставленную проблему, его попытки выстроить и защитить их создают впечатляющий научный текст. У него редкий дар состыковывать разные стороны вопросов, его сложная теория способна объяснить, почему мы заявляем, что Лука – автор третьего Евангелия, Джефферсон – автор Декларации независимости, Джордж Элиот – автор «Мидлмарч», а Франклин У. Диксон – автор «Братьев Харди в Бухте скелетов». Раздел, посвященный «Шизописанию», – это потрясающее размышление на тему «подразумеваемого автора», пишущего в первом лице, как в «Моей последней герцогине» Браунинга или «Скромном предложении» Свифта, – где предлагается – хотите верьте, хотите нет – по-настоящему внятная теория того, как работает ирония. А остроумные примеры из книги А. Р. Лурии «Человек с разрушенным миром» о пациенте с травмой мозга, который мог писать, но не мог прочесть то, что написал, не только помогают Хиксу оспорить идею о том, что писатель есть главный толкователь собственного труда, – они клевые сами по себе.
Благодаря талантливому применению образов и примеров «Смерть автора: вскрытие» может представлять интерес для поклонников литературы. Проза Хикса часто остроумна и динамична, а его талант приводить конкретные примеры облегчает ту кропотливую академичность, в которую он постоянно скатывается. Не знаю, насколько подкованным должен быть читатель в литературной теории XX века, чтобы понять книгу. Сам Хикс окольными путями дает основной бэкграунд проблемы «смерти автора». Но если читателю некомфортно от жуткого жаргона вроде «концепция еcriture поддерживает привилегии автора априори» из Фуко, то его смутит привычка Хикса жонглировать подобными цитатами без особой необходимости. В общем, сложно предсказать, кого, кроме профессиональных критиков и хардкорных теоретиков-задротов, могут заинтересовать эти непроходимые 226 страниц размышлений о том, жив ли автор. Для нас, обывателей, кто интуитивно знает, что писательство – процесс коммуникации между человеческими существами, это все какая-то китайская грамота. Как замечает Уильям (против смерти) Гэсс в «Обитателях слова», критики могут стирать или переопределять автора в анонима по разным техническим, политическим и философским причинам и «эта „анонимность“ может означать самое разное, но чего она точно не может означать – это что книжку никто не писал».
1992
E Unibus Pluram[85 - Из одного – многие (лат.).]
Телевидение и американская литература
Вести себя естественно
Писатели как вид склонны к вуайеризму. Склонны прятаться и подглядывать. Они прирожденные зрители. Они наблюдатели. Они из тех людей в метро, от чьего взгляда у нас почему-то мурашки по коже. Это почти взгляд хищника. Все потому, что для писателя человеческие жизни – это пища. Взгляд писателя на людей – это взгляд зеваки, который притормаживает, проезжая мимо ДТП: они создают себе образ свидетелей.
И в то же время писатели ужасно застенчивы из-за самоосознанности. Посвящая большую часть продуктивного времени внимательному изучению того, какое впечатление люди производят на них, писатели так же проводят очень много времени непродуктивно, нервно гадая, какое впечатление они, писатели, производят на людей. Как люди их воспринимают, как видят их, не торчит ли у них из расстегнутой ширинки кончик рубашки, не остались ли у них на зубах следы помады и не считают ли их окружающие извращенцами и вуайеристами за то, что они постоянно наблюдают.
Как результат – большинство писателей, прирожденные наблюдатели, не любят привлекать к себе внимание. Не любят, когда наблюдают за ними. Из-за исключений – Мейлер, Макинерни – иногда создается впечатление, что беллетристы внимание любят. Но это не так. Те немногие, кто внимание любит, естественно, его получают. Но остальные – наблюдают.
Большинство писателей из тех, кого я знаю, американцы младше сорока. Мне неизвестно, смотрят ли писатели младше сорока телевизор больше, чем другие виды американцев. Если верить статистике, типичная американская семья смотрит телевизор в среднем шесть часов в день. Я не знаю ни одного писателя, живущего в типичной американской семье. Может, разве что Луиза Эрдрич. Честно говоря, никогда не видел типичной американской семьи. Если только по телику.
Вот теперь очевидно, почему американское телевидение для американских писателей потенциально очень полезная штука. Во-первых, телевидение проделывает за нас нашу хищническую работу. В реальной жизни американцы довольно скользкие, многогранные существа, к ним очень сложно подобрать какую-то универсальную отмычку. Но телевидение – подобрало. Телик – это удивительный датчик для типирования. Если мы хотим узнать, что такое «американская нормальность», т. е. что именно американцы хотят считать нормальным, в этом вопросе мы можем верить телевизору. Цель телика – отражать то, что люди хотят видеть. Это зеркало. Не стендалевское зеркало, отражающее голубое небо и грязную лужу. Скорее подсвеченное зеркало в ванной, перед которым подросток рассматривает свои бицепсы и выбирает наилучший ракурс. Это своеобразное окно в невротичное самовосприятие американцев просто бесценно для писателя. И писатели действительно могут верить телевидению. В конце концов, на кону большие деньги; телевидению служат лучшие демографы, которых может предложить социология, и они способны точно определить, что именно представляют из себя американцы 1990-х годов, что они хотят, что смотрят, – какими мы, Аудитория, хотим себя видеть. Телевидение – от начала и до конца – о желании. А в плане литературы желание подобно сахару в человеческой еде.
Вторая причина кажущегося величия телевидения в том, что оно как будто бы ниспослано богом тому виду людей, которые любят смотреть, но ненавидят, когда смотрят на них. Телевизионный экран предоставляет односторонний доступ. Психологический обратный клапан. Мы видим Их; Они не видят нас. Мы можем расслабиться и подглядывать. Уверен, что поэтому телевидение так любят одинокие люди. Добровольные затворники. Все одинокие люди, которых я знаю, смотрят телевизор гораздо больше, чем средние по Америке шесть часов в день. Одинокие, как и писатели, любят одностороннее наблюдение. Одинокие обычно одиноки не из-за каких-то ужасных физических дефектов, телесных запахов или ужасного характера – на самом деле сегодня даже существуют группы поддержки для людей с подобными проблемами. Одинокие скорее одиноки потому, что отказываются нести бремя психологической нагрузки, связанной с нахождением среди людей. У них на людей аллергия. Люди слишком сильно на них давят. Давайте будем звать среднего одинокого американца Офисным Джо. Офисный Джо боится и ненавидит чувство неловкости и самоосознанности, настигающее его только в обществе других человеческих существ, которые смотрят на него и чья жесткая человеческая социальная щетина причиняет ему боль. Офисный Джо боится того, что о нем могут подумать наблюдатели. Он отказывается играть в этот невероятно нервирующий американский покер видимости.
Но дома, наедине с собой, одинокие люди все еще жаждут зрелищ и событий, жаждут общества. Поэтому – телик. Джо может наблюдать за Ними сквозь экран; Они же Джо видеть не могут. Это почти как вуайеризм. Я знаю одиноких людей, которые воспринимают телевидение как настоящую deus ex machina для вуайеристов. И критика, особенно яростная критика, не столько нацеленная на каналы, рекламщиков и аудиторию, сколько бьющая по ним из всех стволов, связана с обвинениями в том, что телевидение превратило нас всех в нацию потных вуайеристов с открытыми ртами. Эти обвинения неверны, но неверны по весьма интересным причинам.
Классический вуайеризм – это наблюдение исподтишка, т. е. подсматривание за людьми, которые не знают, что на них смотрят, пока они ведут свою маленькую, мирскую, но эротически заряженную частную жизнь. Довольно интересно, что в большинстве своем необходимым посредником для классического вуайеризма является стекло в рамке – окно, телескоп и т. д. Возможно, именно эта аналогия со стеклом и делает телевидение таким притягательным удовольствием. И все же просмотр телевизора отличается от подглядывания. Потому что люди, на которых мы смотрим сквозь стекло экрана, вполне осознают, что за ними кто-то наблюдает. Причем наблюдает огромное количество «кого-то». На самом деле людям в телевизоре абсолютно точно известно, что благодаря гигантской толпе вуайеристов они и разыгрывают на экране отнюдь не мирскую жизнь. Телевидение нельзя считать чистым вуайеризмом, потому что телевидение – это перформанс, зрелище, по определению требующее зрителей. Мы все – отнюдь не вуайеристы. Мы просто наблюдатели. Мы – Аудитория, мегаметрическое множество, хотя чаще всего мы смотрим в одиночестве: E Unibus Pluram[86 - Эта фраза и, следовательно, часть названия данного эссе – чудесная цитата из другого эссе: Sorkin M. Faking It // Watching Television / ed. T. Gitlin. Random House; Pantheon, 1987).].
Одна из причин, почему писатели при личном общении кажутся жутковатыми людьми, в том, что по призванию они действительно вуайеристы. Они нуждаются в прямом визуальном воровстве, в наблюдении за кем-то, кто не успел прикрыться специальной улучшенной маской самого себя. При истинном наблюдении иллюзия есть только у наблюдаемого, который не знает, что излучает образы и впечатления. Но сегодня проблема писателей моложе сорока, пользующихся телевизором как заменой для наблюдений, заключается в том, что телевизионный «вуайеризм» – это целая роскошная оргия иллюзий для псевдошпионов. Иллюзия-1 – что мы вообще вуайеристы: потому что «вуайерируемые» за экраном лишь притворяются, будто им неизвестно о нашем присутствии. Они прекрасно знают, что мы есть. О том, что мы там, прекрасно помнят еще и те, кто находится за вторым слоем стекла, а именно за объективами камер и мониторами, с чьей помощью техники и постановщики со всей своей изобретательностью швыряются в нас визуальными образами. Мы не крадем то, что видим на экране; мы видим то, что нам предлагают, – это иллюзия-2. И – иллюзия-3 – люди, которых мы видим за экраном в рамке, ведут себя совсем не так, как повели бы, если бы не знали о существовании Аудитории. Т. е. то, что молодые писатели считают источником информации о реальности для дальнейшего превращения в прозу, на самом деле уже собрано из вымышленных персонажей и в высшей степени формализованных нарративов. Иллюзия-4: на самом деле мы даже не видим настоящих «персонажей»: это не майор Фрэнк Бернс[87 - Фрэнк Бернс – персонаж сериала «M*A*S*H» (1972–1983; в российском прокате «МЭШ» или «Чертова служба в госпитале МЭШ») об американском передвижном хирургическом госпитале во время Корейской войны, глуповатый человек и посредственный врач.], жалкий самодовольный мудень из Форт-Уэйна, штат Индиана, – это Ларри Линвилль из города Охай, штат Калифорния, актер достаточно стоического характера, чтобы выдержать потоки из тысяч писем (которые ему до сих пор шлют, даже при синдикации) от псевдовуайеристов, ругающих его за то, что он мудень из Индианы. И потом – 5-я иллюзия – те, за кем мы следим, конечно, не актеры, они даже не люди: они – электромагнитные аналоговые волны, потоки ионов и химические реакции с заднего экрана, фосфены, летящие с точечной сетки, не более живые, чем импрессионистские комментарии Жоржа Сёра на иллюзию восприятия. Господи боже, и 6-я: эти точки исходят из нашей мебели, на самом деле мы наблюдаем за своей мебелью, а наши кресла, лампы и корешки книг остаются видимы, но незамечаемы, пока мы пялимся в рамку телевизора и наблюдаем за «Кореей», или попадаем в прямом эфире в «Иерусалим», или рассматриваем более роскошные стулья или более крутые корешки в «доме» Хакстейбла[88 - Клифф Хакстейбл – персонаж сериала «Шоу Косби».] как иллюзорные намеки на то, что перед нами интерьер дома, мембрану которого мы только что (коварно, незаметно) прорвали, – иллюзии-7, -8 и далее до бесконечности.
И не сказать, что нам неизвестна вся правда об актерах, фосфенах и мебели. Не замечать эту правду – наш выбор. Мы откладываем свое недоверие в сторону. Но такой объем недоверия не так просто ворочать каждый день по шесть часов; иллюзии вуайеризма и эксклюзивного доступа требуют от зрителя серьезного соучастия. Каким же образом мы добровольно соглашаемся на иллюзию о том, что люди в телевизоре не знают о наблюдении, – на фантазию, что мы каким-то образом поднимаемся над чужой приватностью и наблюдаем за естественной человеческой активностью? У того, почему мы так легко проглатываем все эти «нереальности», может быть множество причин, но главная из них в том, что актеры по ту сторону экрана – вне зависимости от степени их таланта – по-настоящему гениально умеют делать вид, будто не знают, что мы на них смотрим. Делать вид, будто не знаешь, что тебя снимают, – это искусство, тут никаких сомнений. Обратите внимание, как ведут себя непрофессионалы, когда на них направляют камеру: зачастую принимаются гримасничать и дергаться или, наоборот, столбенеют от самоосознанности. Даже пиарщики и политики в плане работы на камеру ведут себя как любители. И мы любим смеяться над тем, как деревянно и фальшиво они выглядят на экране. Как неестественно.
Но если вы хоть раз попадали в поле зрения этого пустого круглого стеклянного глаза, вы слишком хорошо знаете, насколько неуверенно он заставляет себя чувствовать. Взмыленный парень в наушниках и с планшетом в руках просит «вести себя естественно», и ваше лицо тут же начинает ерзать по черепу, пока вы стараетесь изобразить, будто не знаете о наблюдении, а это невозможно, потому что «изображать, будто не знаешь о наблюдении» – такой же оксюморон, как и «вести себя естественно». Попробуйте ударить по мячу для гольфа после того, как кто-нибудь спросит, вдыхаете вы или выдыхаете во время замаха, и попробуйте десять секунд не думать о зеленых носорогах, если вам на спор предложат за это щедрую награду, – и вы поймете, насколько это героическая работа – ломать свои разум и тело так, чтобы, в подражание Дэвиду Духовны или Дону Джонсону, вести себя как будто без наблюдения, в то время как за вами наблюдает объектив, воплощающий собой ошеломляющий символ того, что Эмерсон за годы до появления телевидения назвал «взглядом миллионов»[89 - Цит. по: Cavell S. Pursuits of Happiness. Harvard U. Press, 1981; последующие цитаты из Эмерсона – там же.].
По Эмерсону, только особенный и очень редкий вид человека может выдержать взгляд миллионов. Это ненормальные, живущие в тихом отчаянии трудяги-американцы. Человек, способный выдержать мегавзгляд, – это ходячее имаго, особенный тип трансцендентного получеловека, у которого, цитируя Эмерсона, «в глазах всегда праздник». Эмерсоновский праздник в глазах у актеров телевидения – это обещание отдыха от сомнений в себе. Отдыха от тревоги о том, как тебя воспринимают другие. Полное отсутствие аллергии на взгляды. В этом есть какой-то современный героизм. Что-то пугающее и сильное. И это также, разумеется, актерская игра – сохранять аномальные самоосознание и самоконтроль для того, чтобы предстать перед камерами, объективами и людьми с планшетами. Эта осознанность, которую выдают за неосознанность, и есть настоящая дверь в целую телевизионную комнату зеркальных иллюзий, и для нас, для Аудитории, это одновременно и лекарство, и яд.
Ведь мы шесть часов в сутки смотрим на этот редкий вид людей – отлично обученных изображать, что за ними не наблюдают. И мы их любим. Они кажутся нам сверхъестественными существами, мы желаем им подражать – и в этом смысле будет справедливо сказать, что мы их боготворим. В реальном мире Офисных Джо, – который все резче переключается от сообщества отношений к целым сетям незнакомцев, связанных корыстью и технологиями, – люди, за кем мы следим через телевизор, предлагают нам близость, общность. Тесную Дружбу. Но мы разделяем то, что видим. Персонажи могут быть «близкими друзьями», но играющие их актеры – больше чем незнакомцы: они имаго, полубоги, они вращаются в других сферах, тусуются только друг с другом и женятся друг на друге, и даже в роли актеров доступны Аудитории только про посредничестве таблоидов, ток-шоу, электромагнитных сигналов. И тем не менее и актеры, и их персонажи, такие отстраненные и стерилизованные, выглядят чудовищно естественными, невероятно естественными, когда мы на них смотрим.
Учитывая, сколько мы смотрим телевизор и как много просмотр телевизора для нас значит, кажется неизбежным – и для писателей, и для Офисных Джо, считающих себя вуайеристами, – самовнушение, что люди по ту сторону экрана – люди, которые часто кажутся самыми яркими, привлекательными, одушевленными, живыми в нашей повседневной жизни, – это одновременно люди, которым неизвестно, что за ними наблюдают. Эта иллюзия вредна. Она вредна для одиноких, потому что запускает цикл отчуждения (т. е. «Почему я не могу быть как они?» и т. д.), и вредна для писателей, потому что ведет к тому, что мы начинаем путать поиск материалов для вымысла с потреблением вымысла. Гиперчувствительность самоосознанных людей по отношению к окружающим ведет к тому, что мы смотрим в одностороннее окно телевизора в состоянии расслабленного и полного принятия, поглощенные зрелищем. Мы смотрим, как самые разные актеры играют самые разные роли и т. д. Триста шестьдесят минут в день мы получаем бессознательное подтверждение подсознательного тезиса о том, что самое важное качество любого по-настоящему живого человека – это его смотрибельность и что истинная ценность человека не просто идентична, но вшита в саму идею смотрения. Плюс идея о том, что важнейший элемент настоящей смотрибельности – это способность делать вид, что ты не в курсе, будто на тебя смотрят. Вести себя естественно. Люди, которых мы, молодые писатели вместе с одинокими затворниками, изучаем, которым мы сопереживаем и жизни которых проживаем, – все эти люди намеренно, в силу гениальности притворного самосознания, специально подобраны для того, чтобы выдерживать человеческий взгляд. И мы отчаянно пытаемся выглядеть беспечно, пока с жутким видом потеем в метро.
Палец
Если отложить всю эту экзистенциально-вуайеристскую головоломку, нельзя отрицать, что люди в США так много смотрят телевизор просто потому, что это весело. Я знаю, что сам смотрю телик в основном ради развлечения и что минимум пятьдесят один процент от времени просмотра действительно развлекаюсь. Это не значит, что я не воспринимаю телевидение всерьез. Главная цель данного эссе – показать, что современное телевидение особенно опасно для американских писателей как раз потому, что мы недостаточно серьезно его воспринимаем и как распространитель информации, и как то, что определяет культурную атмосферу, внутри которой мы дышим и существуем, а многих из нас настолько ослепило постоянное облучение экрана, что мы относимся к ТВ так же, как недалекий рейгановский председатель Федеральной комиссии по связи Марк Фаулер, в 1981 году назвавший телевидение просто «еще одним электрическим прибором, тостером с картинками»[90 - Nossiter B. The F. C.C.'s Big Giveaway Show // Nation. 26.10.85. P. 402.].
И тем не менее невозможно отрицать, что просмотр телевизора доставляет удовольствие – и, как ни странно, похоже, люди из моего поколения получают удовольствие не столько от просмотра телепрограмм, сколько от насмешек над ними. Но здесь надо помнить, что молодые американцы выросли в атмосфере презрения к телевидению, так же как мы выросли в атмосфере телевидения в принципе. Я знал, что телик – это «огромная пустыня», задолго до того, как узнал о том, кто такие Ньютон Миноу[91 - Ньютон Миноу – один из председателей Федеральной комиссии по связи, назвавший телевидение в своей знаменитой речи 1961 года «пустыней». Речь считается водоразделом, обозначавшим конец «золотого века» телевидения.] и Марк Фаулер. И это действительно весело – цинично посмеиваться над телевидением: над тем, что смех «живой аудитории» в ситкомах всегда подозрительно постоянен в плане высоты и длительности, или над тем, как в мультфильме «Флинтстоуны» изображается путешествие – герои четыре раза проезжают мимо совершенно одинаковых картонных дерева, камня и дома. Забавно, когда на экране в рекламе Впитывающего Белья для Взрослых появляется сморщенная Джун Эллисон и говорит: «Если у вас недержание, вы не одиноки», заржать и крикнуть в ответ: «Зато ты наверняка одинока, Джун!»
Впрочем, большинство исследователей и критиков, пишущих об американской популярной культуре, похоже, относятся к телевидению очень серьезно и страдают от того, что видят. Стенания о пустотелости и нереальности всего происходящего на экране общеизвестны. И эти стенания часто в плане банальности и глупости превосходят даже те телешоу, на которые жалуются критики, поэтому, думаю, многие молодые американцы и считают саму критику менее интересной, чем телевидение. Мне даже не пришлось долго искать убедительный пример того, о чем говорю. Раздел «Культура и отдых» в газете «Нью-Йорк таймс» за воскресенье, 5 августа 1990 года, попросту заходится в горькой критической насмешке над телевидением, и самые раздраженные статьи – даже не о низком качестве программ, а о том, что ТВ превратилось в гадкий инструмент разложения культуры. В кратком обзоре летних провальных кассовых хитов, в которых «реализм, похоже, совершенно вышел из моды», Джанет Мазлин хватает абзаца, чтобы обнаружить истинного виновника в этой антиреальности: «О „реальной жизни“ мы слышим только из телешоу, собранных из пятнадцатисекундных отрывков (где „реальные люди“ не только изъясняются краткими аккуратными трюизмами, но и, судя по всему, так же мыслят; они, похоже, тоже слишком много смотрят формирующее реальность телевидение)»[92 - Maslin J. It's Tough for Movies to Get Real // New York Times. Arts & Leisure Section. 05.08.90. P. 9.]. И Стивен Холден, начиная с уничижительного разгрома современной поп-музыки, похоже, абсолютно точно знает, что именно стоит за тем, что он ненавидит: «Поп-музыка – это больше не мир-в-себе, но лишь придаток к телевидению, где поток рекламных изображений проецирует культуру, в которой продается все, а главные ценности в жизни – это слава, власть и красивое тело»[93 - Holden S. Strike the Pose: When Music Is Skin-Deep // New York Times. Arts & Leisure Section. 05.08.90. P. 1.]. И так далее, и так далее, статья за статьей. Из всех статей в сегодняшней газете в разделе «Культура и отдых» мне удалось найти только одну, где автор смог сказать о телевидении хоть что-то позитивное – и это восторженный текст о том, как многие нынешние выпускники Лиги Плюща летят прямиком в Нью-Йорк и Лос-Анджелес, чтобы писать для телевидения, прямо с порога выторговывают себе зарплаты от двухсот тысяч долларов и наслаждаются мгновенным повышением до статуса взмыленного продюсера с планшетом. В этом отношении номер «Таймс» за 5 августа – хороший пример того странного отношения, которое бытует уже несколько лет: усталое презрение к ТВ как к творческому продукту и культурной силе, смешанное с пристальным интересом к тому, как работает заэкранная машинерия по производству творческого продукта и культурной силы.
Уверен, не только у меня есть знакомые, с кем я ненавижу смотреть телик, потому что они открыто его презирают: без конца жалуются на избитые сюжеты, нереалистичные диалоги, слащавые концовки, мягкую снисходительность ведущих новостей, кричащую лесть рекламы, – и в то же время, несомненно, одержимы теликом, в каком-то смысле нуждаются в том, чтобы презирать его по шесть часов в день. Младшие рекламные менеджеры, начинающие кинорежиссеры, поэты-аспиранты – они, как показывает мой опыт, особенно склонны к состоянию, когда одновременно ненавидят, боятся и нуждаются в телевидении, стараются обеззаразить себя от того, что с ними делает просмотр в таком количестве, тем, что смотрят с усталым презрением вместо горячей доверчивости, с которой большинство из нас смотрели ТВ в детстве (стоит отметить, что большинство писателей до сих пор смотрят телик с горячей доверчивостью).
Но если учесть, что устало-презрительная «Таймс» всегда держит демографическую руку на пульсе читательского вкуса, пожалуй, будет логично предположить, что самым образованным покупателям «Таймс» присуще то же усталое презрение к телевидению, тот же странный гештальт ненависти/потребности/страха шесть часов в день. Опубликованные исследования телевидения хорошо отражают это умонастроение. И оглушающе скучное качество большинства «литературных» попыток проанализировать телевидение скорее связано не с напыщенными абстракциями, с помощью которых ученые показывают, что телевидение – это нормальный объект для эстетического исследования (см. фрагмент из научной работы 1986 года: «Форма моего вторничного вечернего досуга структурирована диалектикой элизий и разломов между серией окон… „Поток“ – это скорее обстоятельство, а не продукт. Реальный выхлоп ТВ – это квант, мельчайший маневренный широковещательный бит»[94 - Sorkin M. Op. cit. P. 163.]), – а с тем пресыщенным цинизмом, с каким авторы научных работ о ТВ насмехаются и поносят феномен, который выбрали своим поприщем. Эти авторы похожи на тех, кто презирает – в смысле всерьез, по-крупному презирает – своих супругов или работу, но никогда не разведется и не уволится. Похоже, что критический подход уже давно деградировал до состояния старого доброго нытья. Самый важный вопрос насчет телевидения теперь не в том, какие неприятные последствия может иметь наше взаимодействие с телевизором, а в том, как эти проблемы по возможности решить. В этом месте поп-критики и ученые красноречиво молчат.
Вся штука в том, что если кто-то и задает интересные вопросы о телевидении времен fin-de-si?cle, то это американское искусство, конкретно – некоторые течения современной американской литературы: «Что именно мы так сильно ненавидим в современной телевизионной культуре? Почему мы так в нее вовлечены, если так сильно ее ненавидим? Какие последствия может повлечь за собой подобная постоянная, добровольная вовлеченность в медиум, который мы ненавидим?» Но, как ни странно, телевидение само задает эти вопросы и само же на них отвечает. Это еще одна причина, почему критика ТВ в большинстве своем выглядит такой пустотелой. Телевидению удалось стать своим собственным самым успешным и богатым аналитиком.
Утром 5 мая 1990 года, пока я собирал информацию и издевался над издевательским тоном вышеупомянутых статей в «Таймс», по телику шла серия синдицированного «Сент-Элсвера», прорвавшаяся на бостонский телерынок воскресного утра, в остальном захваченный телепроповедниками, рекламой и стероидо-полиуретановыми «Американскими гладиаторами», – сериала самого по себе не без шарма, но явно не самого возбуждающего. Синдикация – это еще одно новое увлечение нашего общества не только потому, что большие кабельные каналы вроде WGN из Чикаго или TBS из Атланты поднялись с местного уровня вещания на национальный, но и потому, что синдикация полностью меняет творческую философию телевидения. Поскольку благодаря синдицированным сделкам (когда дистрибьютор получает и оплату за передачу, и процент рекламных слотов для своей собственной рекламы) создатели успешных телевизионных сериалов имеют по-настоящему неприличную прибыль, многие новые телепрограммы специально задуманы и проданы с учетом аудитории одновременно и прайм-тайма, и дальнейшей синдикации и теперь вдохновлены не мечтами о телеинституте десятисезонных-всеми-любимых-телешоу, таких как «МЭШ» и «Чирс!», а скромными тремя сезонами, в которые поместятся семьдесят восемь серий, необходимых для привлекательного синдицированного пакета. Кстати, я, как и миллионы других американцев, знаю всю эту техническую инсайдерскую информацию потому, что видел специальное трехсерийное шоу о синдикации в «Энтертейнмент тунайт», который сам по себе – первая «новостная» программа с национальной синдикацией и первая коммерческая информационная программа с такой популярностью, что телестанции стали за нее платить.
Еще утренняя воскресная синдикация интригует потому, что телешоу, которые по утрам стоят в сетке вещания бок о бок, подобраны на зависть французским сюрреалистам. Обаятельные колдуньи в сериале «Моя жена меня приворожила» и коммерчески-сатанинские видеоклипы с хеви-металом из «Top Ten Countdown» перемежаются выступлениями отретушированных проповедников, обличающих демонизм в американской культуре. Вы можете переключаться между «сие есть Кровь Моя»[95 - Евангелие от Матфея 26:28.] транслируемой мессы и Зэпом из «Американских гладиаторов», который разбивает нос прохожему полиуретановой дубинкой-батакой. Или даже лучше: взгляните на девяносто четвертую серию «Сент-Элсвера» за 5 августа 1990 года, впервые вышедшую в 1988-м, которая идет в синдикации по бостонскому 38-му каналу сразу после двух эпизодов подряд «Шоу Мэри Тайлер Мур», этой иконы семидесятнической сентиментальности. Сюжет серий «Мэри Мур» тут не важен. Но серия «Сент-Элсвера», какую показывали следом, отчасти касалась камео психически нездорового пациента, верившего, будто он – Мэри Ричардс из «Шоу Мэри Тайлер Мур». Также он верил, что другой психически нездоровый пациент – это Рода, доктор Уэстфал – мистер Грант, а доктор Аушлендер – Мюррей. Длился этот психиатрический подсюжет недолго, к концу серии с ним разобрались. Псевдо-Мэри (унылый увалень в исполнении актера, чьего имени я не уловил, но помню, что он играл одного из невротичных клиентов доктора Хартли в старом «Шоу Боба Ньюхарта») спасает другого психиатрического эпизодического пациента, – которого принимает за Роду и который пребывает в ярости от того, что его принимают за женщину, тем более вымышленную (его играет парень, раньше игравший мистера Карлина, самого непостижимого клиента доктора Хартли), – от нападения человека с частичной гебефренией. В благодарность Рода / мистер Карлин / пациент заявляет, что он согласен быть Родой, если так хочет Мэри/невротик/пациент. Из-за этого слишком реального великодушия психическое расстройство псевдо-Мэри тут же проходит. Унылый увалень в беседе с доктором Аушлендером признает, что он не Мэри Ричардс. У него старая добрая амнезия – человек без личности, экзистенциально плывущий по течению. Он понятия не имеет, кто он. Он одинок. Он много смотрит телевизор. Он решил: «лучше поверить в то, что я персонаж телесериала, чем в то, что я никто». Доктор Аушлендер берет раскаявшегося пациента на прогулку, на свежий зимний бостонский воздух, и обещает, что он, парень-без-личности, когда-нибудь, очень вероятно, сможет понять, кто он на самом деле, раз смог освободиться от «телевизионного безумия». Невероятно счастливый и благодарный за такой прогноз пациент снимает свой ворсистый зимний берет и подбрасывает в воздух. Заканчивается серия стоп-кадром с зависшим в воздухе беретом – оставляя как минимум одного зрителя в состоянии горячей доверчивости.
Это был бы просто очередной остроумный низкоконцептуальный сюжет из восьмидесятых, где подброшенный в финале берет лукаво обесценивает критику доктора Аушлендера в адрес телевидения, если бы не бесчисленные слои иронических и запутанных телевизионных образов и фактов, вращавшихся вокруг этой невероятно высококонцептуальной серии. Ведь в ней есть еще одна звезда со своим камео в соседнем подсюжете – Бетти Уайт, которая играла Сью-Энн Нивенс в старом «Шоу Мэри Тайлер Мур», а здесь играет измученного хирурга из НАСА (не спрашивайте). И на тридцать второй минуте серии мисс Уайт с почти трагической неизбежностью встречается с одержимым телевидением псевдо-Мэри во время соответственных измученных скитаний по больничным коридорам, и на неизбежный радостный крик пациента «Сью-Энн!» она с очень серьезным лицом отвечает, что, должно быть, он ее с кем-то перепутал. Стоит ли говорить, сколько уровней фантазии, реальности и личности здесь переплетено: например, пациент одновременно и ошибается, и не ошибается, когда ошибается и принимает Бетти Уайт за Сью-Энн Нивенс; нет никаких сомнений, что в Йеле уже кто-то пишет диссертацию о Делёзе, Гваттари и одной этой серии. Но самые интересные уровни смыслов здесь – и главная мысль – лежат за пределами кадра. Для канала NBC «Сент-Элсвер» – как и «Шоу Мэри Тайлер Мур», и «Шоу Боба Ньюхарта» до того – спродюсирован, снят и передан в синдикацию студией МТМ, которой владела Мэри Тайлер Мур, а руководил ее бывший муж, Грант Тинкер, в итоге занявший должность генерального директора NBC; и сценарии эпизодов «Сент-Элсвера» редактировал Марк Тинкер, пасынок Мэри и наследник Гранта. Психически больной пациент клиники – сосланный, блуждающий ветеран одного из сериалов на МТМ – жалостно тянется к сосланному, блуждающему (буквально НАСА, господи боже!) ветерану другого сериала на МТМ, а ее невозмутимый ответ – часть сценария, написанного сотрудником МТМ, тем же, кто пародийно обесценивает речь доктора Аушлендера из МТМ с помощью защищенного авторским правом МТМ-броска берета в воздух в исполнении того ветерана МТМ, которому «кажется», что он другой человек. Фаулеровская критика со стороны доктора А., согласно которой телевидение всего лишь «отвлекает людей», не столько наивна, сколько безумна: в этой серии нет вообще ничего, кроме телевидения. Каждый персонаж, конфликт, шутка и драматический ход завязаны на инволюции, самоцитировании и метателевидении. Это внутренняя шутка внутри внутренней шутки.
Так почему же эту внутреннюю шутку понимаю я? Потому что я, зритель по эту сторону экрана вместе со всей остальной Аудиторией, «свой» для внутренней шутки. Я так много раз видел, как Мэри Тайлер Мур «по-настоящему» подбрасывает в воздух ворсистый берет, что этот образ из области «клише» переместился в область «теплой ностальгии». Психического пациента я знаю из «Шоу Боба Ньюхарта», Бетти Уайт – из кучи других сериалов, а от «Энтертейнмент тунайт» знаю еще множество других интригующих и никак не связанных между собой фактов о студии МТМ и синдикации. Я, псевдовуайерист, действительно «за кулисами», я подготовлен к тому, чтобы понять внутреннюю шутку. Но я вовсе не шпион, который пробрался на территорию ТВ. Все ровно наоборот. Это ТВ – даже самые мелкие бытовые детали производства сериалов – перебралось на мою – нашу – сторону экрана. А мы – пресыщенная, уставшая, но очень интересующуюся и прежде всего осведомленная Аудитория. И эта осведомленность полностью изменила как возможности для «творчества» на ТВ, так и наносимый этим «творчеством» вред. В 1988 году эта серия «Сент-Элсвера» была номинирована на «Эмми». За лучшую телепостановку.
В самых лучших телешоу последних пяти лет иронических самоотсылок стало столько, что никакому другому постмодернистскому виду искусства и не снилось. Цвета видеоклипов на МТV, сине-черные и искристо-мерцающие, – это цвета телевидения. Обращения Дэвида из «Детективного агентства „Лунный свет“» и Ферриса из «Бьюллера» к зрителю – это так же смело, как и злорадный монолог злодея из старой мелодрамы. Сегменты нового новостного шоу о звездах «После работы» заканчиваются тизером, где в студии взмыленные парни в наушниках просят поставить тизер. Эмтивишная телевикторина с довольно сухим названием «Пульт» обрела такую популярность, что прорвалась за пределы эмтивишной мембраны и теперь синдицируется повсюду. Самые модные рекламные ролики с нарисованными на компьютере яркими задниками и с безэмоциональными красотками в зеркальных очках и резиновых слаксах, преклоняющимися перед разными видами скорости, возбуждения и престижа, кажутся не более чем представлением самого телевидения о том, как телевидение дарует спасение одиноким Офисным Джо, которые слишком долго пассивно смотрят телевидение.
Главное объяснение бессмысленности большей части опубликованных критических статей о ТВ в том, что у телевидения выработался иммунитет к обвинениям в утрате всякой содержательной связи с внешним миром. Дело не в том, что обвинения в утрате связи – неправда, а в том, что это неважно. В том, что любая связь такого рода бесплодна. Раньше телевидение показывало не только на себя. Тех из нас, кто родился, скажем, в шестидесятые, телевидение натаскивало смотреть туда, куда оно показывает, – обычно на версии «настоящей жизни», которые станут красивее, слаще и живее, если мы поддадимся продукту или соблазну. Сегодня же мега-Аудитория натаскана гораздо лучше, и ТВ избавилось от всего лишнего. Собака, на что бы вы ни показывали, всегда смотрит на палец.
Метапросмотр
Не то чтобы самоцитирование – какая-то новинка для американской индустрии развлечений. Сколько радиошоу – «Джек Бенни», «Бернс и Аллен», «Эббот и Костелло» – во многом были о самих себе? «Ну вот, Лу, а ты говорил, что я не смогу пригласить на шоу звезду вроде мисс Люсилль Болл, мелкий ты засранец». И т. д. Но когда телевидение ввело элемент просмотра, а вместе с ним новую экономику и культуру, о которых на радио не могло быть и речи, «отсылочные» ставки сразу взлетели до небес. Шесть часов в день – это больше, чем многие люди (сознательно) посвящают любому другому делу. Потребление в настолько больших дозах в итоге естественно влияет на наше представление о самих себе – мы стали в большей степени зрителями, более самоосознанными. Потому что практика «просмотра» экспансивна. Экспоненциальна. Мы столько времени смотрели, что скоро начали смотреть, как смотрим. Начали «чувствовать», как чувствуем, и желать пережить «переживание». И об этом подвид американцев, который любит писать литературу, пишет все больше и больше…
Появление в Америке шестидесятых того, что называют «метапрозой», было с восторгом встречено академическими критиками как некая радикальная эстетика, совершенно новая литературная форма, литература, освобожденная от культурных традиций миметичного нарратива и способная окунуться в рефлексивность и медитации об отсылках. Может, она и была радикальной, но полагать, будто постмодернистская метапроза возникла без осознания предшествующих ей изменений в читательском вкусе, так же простодушно, как полагать, будто все студенты, которых мы видели по телевизору на протестах против войны во Вьетнаме, протестовали только потому, что ненавидели войну во Вьетнаме. (Они, может, и ненавидели войну, но еще они хотели, чтобы по телевизору показали, как они ее ненавидят. В конце концов, саму войну они увидели именно по телевизору. Почему бы не использовать для протеста тот самый медиум, что сделал их протест возможным?) У метапрозаиков, может, и было до фига всяких эстетических теорий, но еще они были разумными членами общества, которое сменило старое представление о самом себе как о нации людей, привыкших «делать» и «быть», на новую версию Америки как атомизированной массы тех, кто самоосознанно смотрит и предстает на всеобщее обозрение. Поскольку метапроза в своей начальной и самой важной фазе на самом деле была не более чем разовым расширением своего же главного теоретического антагониста, Реализма: если Реализм говорит о том, что видит, метапроза говорит о том, как видит себя, пока видит то, что видит. Иными словами, этот высококультурный постмодернистский жанр сформировался под сильным влиянием возникшего телевидения и метастазов осознанного просмотра. И (утверждаю я) американская литература до сих пор остается под влиянием телевидения… особенно те ее виды, что корнями уходят в постмодернизм, а это означает, что даже в своем самом бунтарском зените метапроза не столько «реагировала» на телевизионную культуру, сколько послушно ей подчинялась. Даже тогда границы уже начинали рушиться.
Странно, что у самого ТВ ушло так много времени на то, чтобы разглядеть свою могучую рефлексивность. Довольно долго телевизионные шоу о том, как делают телевизионные шоу, были редкостью. «Шоу Дика ван Дайка» стало пророческим, а Мэри Мур перенесла его идею в собственное десятилетнее исследование ангста местного рынка. Теперь, конечно, есть куча всего от «Мерфи Брауна» до «Макса Хедрума» и «Энтертейнмент тунайт». А с батареей модных сардонических приемчиков в духе «это-просто-телик» Леттермана, Миллера, Шендлинга и Лено круг, начинавшийся с «мы просто обязаны пригласить мисс Болл в наше шоу, приятель», замкнулся и превратился в спираль, в способность телевидения отвергать связь и кастрировать протест, подпитанный очень иронической постмодернистской самоосознанностью, которую оно же и помогло сформировать.
Это займет время, но я докажу вам, что точка, где телевидение и литература пересекаются и приходят к согласию, – это сознательная ирония. Ирония – это, конечно же, почва, которую писатели возделывают давно и усердно. А еще ирония важна для понимания ТВ, потому что сегодня «ТВ» – с тех пор как укрепилось настолько, чтобы из акронима превратиться в образ жизни, – вращается вокруг всевозможных абсурдных противоречий, какие ирония призвана разоблачать. Иронично, что такая синкретическая и обезличивающая сила, как телевидение, черпает свою энергию в многообразии и всевозможных его проявлениях. Иронично, что телевизионным исполнителям для создания иллюзии бессознательной привлекательности необходима очень коварная и непривлекательная самоосознанность. Что продукты, которые якобы помогут выразить индивидуальность, могут позволить себе рекламу на телевидении только потому, что их продают огромному количеству людей. И т. д.
Телевидение относится к иронии примерно так же, как образованные одинокие люди – к телевидению. Телевидение боится способности иронии к разоблачению и одновременно в ней нуждается. Нуждается, потому что практически создано для иронии. Потому что ТВ – это двухчувственный медиум. Замена радио на ТВ – это не замена звука на картинку; это добавление картинки. Поскольку нестыковка между тем, что сказано, и тем, что показано, это охотничьи угодья иронии, классическая телевизуальная ирония возникает из конфликта между изображениями и звуками. Показанное обесценивает сказанное. В научной статье о новостях телесетей есть описание известного интервью с топ-менеджером компании «Юнайтед фрут» на CBS по поводу ситуации в Гватемале: «Ничего не знаю об этом вашем так называемом „притеснении“, – говорит журналисту Эду Рэбелу этот топ-менеджер в роскошном семидесятническом костюме и с плохим зачесом. – По-моему, это все выдумки журналистов»[96 - Hallin D. We Keep America On Top of the World // Watching Television… P. 16.]. Во время интервью на экран выводят видео без комментариев: гватемальские дети с раздутыми животами в трущобах и профсоюзные активисты, лежащие в грязи с перерезанным горлом.
Классическая телевизионная ирония достигла пика летом 1974 года[97 - Речь о Уотергейтском скандале, после которого президент Ричард Никсон был вынужден уйти в отставку.], когда безжалостные объективы камер зафиксировали мощный «разрыв доверия» между картинкой официальных заявлений и реальностью мухлежа в высших эшелонах власти. Это изменило нацию, мы превратились в Аудиторию. Если врет даже президент, кому тогда вообще можно верить, кто же тогда вообще представляет реальность? Тем летом телевидение играло роль искреннего, взволнованного взгляда на то, что находится за всеми картинками. Та ирония, что телевидение само по себе – это поток картинок-образов, была очевидна даже для двенадцатилетнего[98 - В 1974 году Уоллесу было как раз 12 лет.], который сидел перед экраном поглощенный зрелищем. После 1974-го, казалось, выхода уже нет. Образы и ирония повсюду. Неслучайно премьера «Субботним вечером в прямом эфире» – этих Афин бессмысленного цинизма со специализацией на пародиях на (1) политиков и (2) телешоу, – состоялась следующей осенью (на телевидении).
Меня беспокоит, что я говорю «телевидение боится…» или «телевидение играло роль…», потому что – хотя это в каком-то смысле и необходимый уход в абстракцию – разговор о телевидении как о некоем организме может легко скатиться в самый отвратный вид антиантителевизионной паранойи, которая выставляет телевидение автономным дьявольским развратителем личного мивоззрения и общественной инициативы. Я бы хотел этого избежать. Хотя я и убежден, что телевидение сегодня стало причиной настоящего кризиса американской культуры и литературы, я не согласен с реакционерами, которые видят в ТВ этакое зло, обрушившееся на невинное население и ведущее к снижению IQ и ухудшению результатов госэкзаменов, пока мы все сидим тут на наших толстеющих задницах, а в глазах у нас вращаются маленькие гипнотические спиральки. Критики вроде Сэмюэля Хантингтона и Барбары Такман, утверждающие, что ТВ повинно в снижении наших эстетических стандартов, что «современная культура захвачена коммерциализмом, направленным на массовый рынок и обязательно на массовый вкус»[99 - Tuchman B. The Decline of Quality // New York Times Magazine. 02.11.80.], могут быть опровергнуты утверждением, что их propter hoc – это даже не post hoc[100 - Отсылка к логической ошибке «Post hoc ergo propter hoc» (лат.) – «После этого, значит, вследствие этого».]: к 1830 году де Токвиль уже диагностировал у американской культуры склонность к легким удовольствиям и массовым развлечениям, «зрелищам неистовым, невежественным и грубым», чья цель «скорее разжечь страсти, чем усладить вкус»[101 - Tocqueville A. de. Democracy in America. Vintage, 1945. P. 57, 73.]. Считать телевидение злом так же непродуктивно и глупо, как и сравнивать его с «тостером с картинками».
Разумеется, нет никаких сомнений в том, что телевидение – это пример низкого искусства, чья цель – радовать людей, чтобы залезть к ним в карман. Ввиду экономики развлечения в национальном вещании, которое финансируется рекламой, единственная цель телевидения – и это не отрицал ни один причастный к ТВ со времен первых санкционированных испытаний компании RCA в 1936 году – увеличение количества просмотров. Телевидение – воплощение низкого искусства из-за своего желания привлечь и обогатиться на внимании беспрецедентного количества людей. Но низкое оно вовсе не потому, что вульгарное, сексуально озабоченное или глупое. Часто оно таким и бывает, но это лишь логическая производная его потребности привлекать и радовать Аудиторию. И я не говорю, что телевидение вульгарно и глупо, потому что вульгарны и глупы люди, составляющие Аудиторию. Оно такое просто потому, что люди обычно очень похожи в своих вульгарных, сексуально озабоченных и глупых интересах и дико отличаются друг от друга в том, что касается интересов изысканных, эстетических и благородных. Все дело в синкретическом разнообразии: в качестве продукта не виноваты ни медиум, ни Аудитория.
И все же за то, что отдельные американские человеческие существа потребляют вульгарное, озабоченное и глупое искусство в потрясающих дозах объемом в шесть часов в день, – за это должны ответить и мы, и в ТВ. Мы – в основном потому, что никто не держит нас на мушке и не заставляет проводить время, почти равное времени сна, за тем, что, если подумать, не очень полезно. Жаль портить удовольствие, но это правда: шесть часов в день – это не очень полезно.