лужи мгновенно впитались в паркет.
я поздоровался.
повисла тишина.
– все хорошо, дорогая, – промямлил он, ссутулившись, как будто извиняясь за что-то. раздавил папиросу в хрустальной пепельнице. потер подбородок, припоминая, на чем остановился, поднял руку с указательным пальцем, посмотрел на меня, подошел к столу, двумя руками постучал по стопке моих бумаг, сравнял их, секунду посмотрел на них в раздумье, и протянул мне.
– дерзайте, коллега!
дом преобразился сильным сладким запахом ее духов. по квартире ярко загорелся электрический свет. ее большое тело настроило на распространяющийся по соседним квартирам аромат плотного сытного ужина. мир заполнился живой реальностью.
я откланялся, отказавшись от ужина и еще посидеть, вышел в коридор. зажав под мышкой рукопись, нагнувшись, натянул ботинки, помогая пальцем пятке, больно прищемил нежную кожу у ногтя, засунул палец между губ, зализывая кровь слюной. уронил бумаги на пол, бросился их поднимать, опережая ее желание подмести их шваброй в большой переносной совок с высокой ручкой, перемешал страницы, скомкав, чтобы снова не рассыпать.
за большой женщиной, занимавшей коридор, представлявшей всю стабильность и непоколебимость мира, стоял мой профессор. на его бледно-желтом лице с падающими на лоб редкими седыми волосами застыла покорная, сладковатая улыбка, будто он знал, что она даже затылком видит его.
– ну что же, – пробасила она, – проводи нашего гостя, раз он уходит… а, может, все-таки останетесь на ужин? – еще раз вежливо и радушно предложила она.
– нет-нет, спасибо, мне и правда пора, – пролепетал я. так часто в ее присутствии у меня почему-то терялся и становился слабым голос.
– приходите еще, не забывайте нас, – она снова улыбнулась своей громадой и поплыла в сторону кухни.
в коридоре остались мы с профессором.
я щелкнул замком, открыл дверь и повернулся к нему с порога.
мы молча посмотрели друг другу в глаза.
он покорно вздохнул, опустил плечи, под желтыми белками глаз полукругами серели темные морщинистые мешки.
– я еще зайду, – сказал я.
и на секунду увидел сверкнувшие мне навстречу пару зарниц с громыхающими молниями.
я шагал по лестнице к себе. можно было сесть в лифт, но мне было нужно пройти сейчас пешком несколько этажей.
я думал о тысяче вещей одновременно. они шумели и грохотали в моей голове, как шторм с сотнями торнадо, поднимавших и перемалывавших на своем пути все, что плохо стояло, лежало или не было надежно закреплено, пылесося мой мозг, унося в далекие дали все лишнее, оставляя лишь пустую, готовую плодоносить почву моего мозга.
а еще я думал о критиках и неблагодарных комментаторах, о недобрых словах, явно и неявно призванных погасить мое творчество, о людях, подобных жене профессора, которым нужно совсем другое, чем мне…
и я знал.
я твердо знал, что я буду работать и творить. и что напишу еще. напишу много. не все это будет прекрасным.
но если мне удастся помочь хотя бы одному человеку, изменить к лучшему хотя бы одну судьбу, зацепив ее своими словами, я буду непременно счастлив…
– пусть даже и никогда не узнаю об этом, – зачем-то сказал я вслух, открывая свою дверь.
мне с силой бросился в лицо сырой холодный воздух от влажных камней стен, вдоль коридора капали смолой факелы, а там, в моей зале, сотней свечей сверкала люстра, придавая гобеленам легкое движение, будто изображенное на них было живым…
капнув воском, я поставил подсвечник на стол, с деревянным скрипом придвинул массивное кресло, поправил медвежью шкуру поудобней, разложил листы, обмакнул перо и принялся дальше за работу.
И дым отечества нам будет сладок
Живые
Степан Белов смотрел себе под ноги. Он шагал по свежей борозде, которую поднимал и закручивал плуг. Запах свежей земли пьянил его. Через пару проходов можно заканчивать. Он присвистнул лошади, и она, вся в мыле, сама чувствуя приближение перерыва, сделала новое усилие, потянув дальше.
Закончив пахоту, Степан похлопал лошадь по загривку, сказал ей несколько ободряющих слов.
Они вернулись в деревню под вечер, усталые, но довольные. Завтра можно начинать сев.
Проходя по улице, он чувствовал смесь сотен запахов. Никакие годы не вырабатывают привычку к ним. Здесь пахнет пирогами, которые пекут соседи по левой стороне. Тут другой сосед вышел покормить кур и уток, которые с шумом и кокотанием, помогая себе крыльями, кинулись к кормушке, расталкивая друг друга. Сквозь ворота справа Степан видел, как подростки разжигают самовар, и дым сухих лучин пробивался из-под сапога, которым они раздували щепки.
Пахло коровами, лошадьми, сеном и многим-многим другим. Таким родным и привычным.
Ему казалось, что так было всегда, по какому-то издревле заведенному правилу, так есть, и так будет, когда не станет ни его, ни его родных. Но деревня будет жить. Будут рождаться дети. Будут птицы, будет скот, молоко, сено, будет пашня и будет это всегда, по своему извечному кругу. Развиваться и существовать.
Просто, мирно, трудно, с усталостью до боли в спине и ногах, с потом и жарой. И с таким радостным чувством, что работа сделана, что тебя ждут дома, и что завтра снова, а потом опять, и так всю жизнь.
В конце улицы кто-то, устроившись на лавочке, затянул на гармошке.
Степан подходил к своим воротам. Сейчас он распряжет лошадь, отведет ее в стойло, огромными ручищами даст ей пару охапок сена, насыплет овса и нальет воды. Потом умоется и зайдет в дом, где его ждут жена и дети. Они сядут ужинать, и будут разговаривать о том, как завтра начнут сеять.
Место
Это был пригорок. Местами росли отдельные деревья. В основном, березы и клены. Поодаль, в низине, протекала небольшая речка. Ветер шелестел в листве. Было тихо и спокойно. Покой распространялся на всю округу. Сюда редко приходили люди в последние годы. Так что начинали прорастать новые молодые деревца, шуршал сухостой от многолетней травы. Ковер неубранной запревшей листвы покрывал землю. С северной стороны полукругом рос лес, с другой стороны – заброшенные поля и одинокая ферма. Когда-то там была колхозная земля, но сейчас там никто ничего не делал.
А на пригорке стояли каменные плиты с нечитаемыми от старости фамилиями, именами и цифрами, местами – железные оградки с давно шелушащейся краской, проржавевшие кресты, на которых надписи стерлись от ветра и дождя.
Кладбищу была уже вторая сотня лет. Но здесь уже давно никого не хоронили. Потому что деревни вокруг вымерли. А родственники, те, что не спились в соседнем городе, уехали на заработки в Москву, осели там, обзавелись жильем и семьями, и им было некогда. А потом и совсем…
Мусорка
Иван вышел из квартиры на лестницу. Прикрыл за собой дверь, держа в руке помойное ведро. Прошел полпролета к мусоропроводу. Железная крышка открылась со скрипом, и на него пахнуло летней вонью снизу. Он зафиксировал крышку, приподнял ведро и начал вытягивать содержимое. Вниз полетел пластик, полиэтилен, потом пронеслись арбузные корки, в конце со дна потекла жижа, смешивая прелый арбузный сок с остатками кефира, разлившимися из пол-литрового бумажного пакета. Вся эта муть капала на крышку, а когда он потряс ведро, то и на кафельный пол. Кислый запах обдавал его, смешиваясь с духом из отверстия, вытягиваемым в открытую фрамугу.
Закончив дело, он отставил ведро, громко царапнув железом по кафелю пола. Пробурчав что-то себе под нос, он достал из кармана спортивных штанов смятую пачку, выковырял оттуда зубами за фильтр сигарету, и прикурил, выдувая дым в оконную щель.
Быстро и не задумываясь, сделал несколько затяжек, снова открыл крышку мусоропровода, бросил в темноту окурок, засверкавший рассыпающимися красными искрами, сочно плюнул туда же. Вытер с подбородка остатки, и, матерясь себе под нос, подхватил ведро с остатками жижи, стекавшей по стенкам, побрел, шурша тапочками по каждой ступеньке, вверх.
Его лицо с небритой щетиной выражало злобу и усталость.
Уже две недели он сидел без работы. По этому случаю регулярно пилила жена. А его друзья разъехались по деревням на строительные заказы.
Он открыл дверь квартиры, щелкнул пол-оборота замком, пронес пахучее ведро на кухню, поставил его между раковиной и женой, и молча прошел в комнату.
Кухня
– Эй, Белов, помыл бы хоть руки! – жена в переднике стояла у плиты, помешивая что-то сразу на трех конфорках, жарко шкворчащее и сильно испаряющееся к потолку.