– Вы им что-нибудь еще говорили… кричали?
Зигль качает головой.
– Снег под ними сдвинулся, и лавина смела их со склона Эвереста, а я вернулся на более надежный гребень – почти полз из-за шквального ветра, – потом спустился к четвертому лагерю, потом на Северное седло и к подножию горы.
– Вы не видели каких-либо признаков тел? – спрашивает Дикон.
Зигль явно злится. Губы у него побелели, голос похож на лай.
– От той точки на Северной стене до ледника Ронгбук внизу больше пяти ваших verdammte[26 - Проклятых (нем.).] английских миль! И я не искал их тела в восьми километрах ниже себя, герр Дикон, я использовал свой ледоруб, чтобы выбраться со своей ненадежной глыбы снега – которая в любую секунду могла присоединиться к остальной лавине – и вернуться на обледенелые скалы Северного гребня, чтобы потом как можно скорее спуститься к Северному седлу.
Дикон понимающе кивает.
– Как вы думаете, каковы были намерения тех двоих? – В его голосе нет ничего, кроме искреннего любопытства.
Бруно Зигль смотрит на сидящих за столом Бахнера и других немецких альпинистов, и я снова задаю себе вопрос: «Сколько человек следят за этим разговором на английском языке?»
– Это совершенно очевидно, – тон Зигля явно выражает презрение. – Я же говорил несколько минут назад. Вы не слушали, герр Дикон? Разве для вас это не очевидно, герр Дикон?
– Скажите мне еще раз, пожалуйста.
– Ваш Бромли – совершивший несколько восхождений с проводниками в Альпах – решил, что может использовать остатки веревок и лагерей, оставленных группой Нортона и Мэллори, чтобы самому подняться на Эверест с этим идиотом Куртом Майером в качестве единственного носильщика и партнера. Это было чистым Arroganz[27 - Высокомерие (нем.).]… Stolz[28 - Гордыня (нем.).]… есть такое греческое слово… hubris[29 - Высокомерие, спесь (гр.).]. Чистая спесь.
Дикон медленно кивает и постукивает по нижней губе чубуком трубки с таким видом, словно разрешилась какая-то серьезная загадка. Потом говорит:
– Как вы думаете, насколько высоко им удалось подняться, прежде чем они повернули назад?
Зигль презрительно фыркает.
– Какая, к черту, разница?
Дикон терпеливо ждет.
Наконец немец нарушает молчание.
– Если вы думаете, что эти два глупца могли покорить вершину, выбросьте это из головы. Они исчезли из виду всего на несколько часов и не могли подняться выше пятого лагеря… возможно, шестого лагеря, если воспользовались кислородными аппаратами, оставленными в пятом… если их там вообще оставили. В чем я сомневаюсь. Во всяком случае, не выше шестого лагеря, я в этом уверен.
– Почему вы так уверены? – спрашивает Дикон рассудительным, заинтересованным тоном. Он по-прежнему постукивает по нижней губе чубуком трубки.
– Ветер, – непререкаемым тоном выносит приговор Зигль. – Холод и ветер. Он был просто непереносим на вершине гребня прямо над пятым лагерем, где я их встретил. Попытка двигаться дальше, рядом с шестым лагерем, на высоте больше восьми тысяч метров, по открытому Северо-Восточному гребню или по отвесной стене была бы равносильна самоубийству. Шанса дойти так далеко у них не было, герр Дикон. Ни одного шанса.
– Вы с большим терпением отвечали на наши вопросы, герр Зигль, – говорит Дикон. – Примите мою искреннюю благодарность. Эта информация, возможно, поможет леди Бромли успокоиться.
Зигль в ответ только усмехается. Потом смотрит на меня.
– Что вы там разглядываете, молодой человек?
– Красные флаги на той стене в отгороженном веревками углу, – признаюсь я, указывая за спину Зиглю. – И символ в белом круге на красных флагах.
Зигль пристально смотрит на меня, но его голубые глаза холодны, как лед.
– Вы знаете, что это за символ, герр Джейкоб Перри из Америки?
– Да. – В Гарварде я довольно долго изучал санскрит и культуру долины Инда. – Этот символ происходит из Индии, Тибета и некоторых других индуистских, буддистских и джайнских культур и означает «пожелание удачи», а иногда «гармонию». Кажется, на санскрите он называется свасти. Мне рассказывали, что его можно увидеть во всех древних храмах Индии.
Теперь Зигль смотрит на меня так, словно я смеюсь над ним или над чем-то, что для него священно. Дикон раскуривает трубку и поднимает на меня взгляд, но не произносит ни слова.
– В сегодняшней Deutschland, – наконец говорит Зигль, едва шевеля тонкими губами, – это свастика. – Он произносит это слово по буквам, специально для меня. – Славный символ NSDAP – Nationalsozialistische Deutsche Arbeiterpartei – Национал-социалистической немецкой рабочей партии. Она, а также человек на тех фотографиях будут спасением Германии.
У меня хорошее зрение, но я не могу разглядеть «человека на тех фотографиях». На стене под красными флагами в отгороженном углу висят две рамки с довольно маленькими снимками, а прямо в углу, футах в шести от пола, – еще один свернутый красный флаг. Мне кажется, что этот флаг такой же, как те два, которые висят на стене.
– Идем, – командует Бруно Зигль.
Все немцы, включая Гесса и бритоголового мужчину рядом с Зиглем на противоположной стороне стола, а также Бахнер, все альпинисты с нашей стороны и Дикон, продолжающий попыхивать трубкой, – встают и направляются в угол зала вслед за мной и Зиглем.
Веревка, отгораживающая этот мемориальный угол – он похож на импровизированное святилище, – оказывается обычной альпинистской веревкой толщиной в полдюйма, покрытой золотистой краской и подвешенной на двух маленьких столбиках, похожих на те, на которых метрдотели вешают бархатный шнур, перекрывая вход в шикарные рестораны.
На обеих фотографиях присутствует один и тот же человек, и я вынужден предположить, что именно он – а также эта социалистическая партия со свастикой на флаге – является «спасением Германии». На снимке, висящем под красным флагом на правой стене, он один. Издалека можно подумать, что это фотография Чарли Чаплина – из-за нелепых маленьких усиков под носом. Но это не Чаплин. У этого человека темные волосы с аккуратным пробором посередине, темные глаза и напряженный – можно даже сказать, неистовый – взгляд, направленный на камеру или фотографа.
На снимке слева тот же человек стоит в дверях – я понимаю, что в дверях этого зала, – с двумя другими. Эти двое в какой-то униформе военного образца, а человек с усиками, как у Чарли Чаплина, одет в мешковатый гражданский костюм. Он самый низкорослый и явно самый невзрачный из трех мужчин, позирующих перед камерой.
– Адольф Гитлер, – произносит Бруно Зигль и пристально смотрит на меня, ожидая реакции.
Я теряюсь. Кажется, мне уже приходилось слышать это имя в связи с беспорядками здесь, в Германии, в ноябре 1924 года, которые не произвели на меня особого впечатления. Очевидно, он какой-то коммунистический лидер в этой национал-социалистической рабочей партии.
За моей спиной раздается голос великого альпиниста Карла Бахнера:
– Der Mann, den wir nicht antasten liessen.
Я смотрю на Зигля в ожидании перевода, но немецкий альпинист молчит.
– Человек, которого невозможно опорочить, – переводит Дикон. Трубку он теперь держит в руке.
Я замечаю, что красный флаг с белым кругом и свастикой на полотнище изодран – словно прошит пулями – и испачкан кровью, если засохшие бурые пятна действительно кровь. Я протягиваю руку к флагу, намереваясь задать вопрос.
Бритоголовый мускулистый человек, молча сидевший рядом с Зиглем на протяжении всего разговора, молниеносным движением отбивает мою руку вниз и в сторону, чтобы я не притронулся к изодранной ткани.
Потрясенный, я опускаю руку и вопросительно смотрю на разъяренного громилу.
– Это Blutfahne – Знамя Крови, – священное для последователей Адольфа Гитлера и Nationalsozialismus, – говорит Бруно Зигль. – К нему запрещено прикасаться неарийцам. И Auslander[30 - Иностранец (нем.).].
Дикон не переводит, но я по контексту догадываюсь о значении этого слова.
– Это кровь? – ошеломленно спрашиваю я. Все, что я делал, говорил или чувствовал в этот вечер, кажется мне глупым. И я умираю от голода.
Зигль кивает.
– С резни девятого ноября прошлого года, когда полиция Мюнхена открыла по нам огонь. Флаг принадлежал Пятому штурмовому отряду СА, а кровь на нем – это кровь нашего товарища, убитого полицией мученика Андреаса Бауридля, который упал на флаг.