Я тихо постукиваю карандашом по столу, пока учительница объясняет еженедельный отрывок из Торы[38 - Недельная глава Торы, парашат ха-шавуа. Тора разделена на отрывки, которые читают подряд в течение года.]. Слушать ее монотонный бубнеж часами напролет просто невыносимо. Высидеть это время было бы не так сложно, напрягись она немного и сделай свой рассказ чуть более интересным. Что ж, если развлечь меня ей не под силу, я сама решу этот вопрос.
Две недели назад под батареей нашли дохлую мышь. Все одновременно попытались выскочить из класса, и случился дурдом. Вонь была чудовищная. Помню, как Хая спустилась из своего кабинета на четвертом этаже, чтобы узнать, о чем весь сыр-бор. Она медленно прошла до конца класса, гулко стуча квадратными каблуками по деревянному полу и скрестив руки позади прямой спины. Прежде чем нагнуться и заглянуть под батарею, она забросила за плечо конец шарфа, накрывавшего ее короткий светлый парик. Когда она поднялась, из ее ладони, затянутой в перчатку, свисал ссохшийся серый комок. Кто-то рядом со мной захлебнулся визгом. Хая – губы сжаты, брови выгнуты от отвращения – положила мертвое создание в пакетик с застежкой. Даже учительница побелела лицом – ей явно было не по себе. Одна лишь я не потеряла дара речи от изумления.
Тетя Хая для меня непостижима. Она нам не кровная родственница, и я почти ничего не знаю о ее прошлом. Знаю только, что дети у нее такие же странные. Демонстрируют то же хладнокровие, ту же жесткую осанку и тот же гонор. Она гордится ими и хочет, чтобы я была такой же. Видимо, она считает, что я научусь вести себя как положено, если утрачу способность ощущать боль. Иногда мне кажется, что она права. Но я не готова отказаться от радостей жизни и влачить существование подобно ей – то есть жить, отбросив чувства. Я убеждена, что именно моя высокая эмоциональность делает меня особенной и что она – мой билет в Страну чудес. На моей прикроватной тумбочке вот-вот появится эликсир с ярлычком «Выпей меня». Но до того я обречена торчать в этом классе. Нужно придумать, как подстегнуть время.
Вот бы еще одна мышь нашлась. Я постукиваю карандашом по парте, и тут меня приятным холодком пронзает идея. А что, если – нет, я не смогу. Но вдруг – нет, слишком рискованно. Заявить, что увидела мышь, которой не существует? Но если я буду убедительна, то кому придет в голову меня обвинить? Подскочить при виде бегущей по полу мыши – это разве баловство? Такое нарочно не выдумаешь. Мои конечности зудят в нервном предвкушении. Получится у меня провернуть эту шалость? Вот что я сделаю – я уроню карандаш. Потом я наклонюсь за ним и запрыгну на стул, трясясь от ужаса. И закричу: «Мышь!» – вот и все.
У меня сосет под ложечкой, пока я медленно подкатываю карандаш к краю парты и наблюдаю за его падением, изображая скучный и максимально сонный вид. Я тянусь за ним под стол и замираю, мучительно колеблясь целый миг, а затем взлетаю на стул с ногами.
– А-а-а! – кричу я. – Мышь! Я видела мышь!
Класс тут же наполняется визгом, девочки взбираются на парты, чтобы спастись от грозного грызуна. В ужасе даже учительница. Она отправляет старосту за уборщиком. И никакой больше учебы, пока уборщик не проверит класс и не объявит, что мышей тут нет – что мне и так известно.
И все же он допрашивает меня, пытаясь понять, в какую сторону убежала мышь и где она могла скрыться, и ни на секунду не сомневается в моих словах. Это потому, что он просто не допускает мысли, что хорошая сатмарская девочка способна на такую проказу? Или потому, что страх и шок, написанные на моем лице, отчасти реальны? Я и сама ошеломлена собственной дерзостью.
На перемене снедаемые болезненным любопытством одноклассницы окружают меня и требуют описать увиденное в мельчайших подробностях. «Ты так побледнела!» – замечают они. «Ты выглядела ужасно напуганной». Какая же я искусная актриса. Побелевшее лицо и трясущиеся руки в дополнение к воплю. Подумать только, а мне ведь может пригодиться такой талант – способность убеждать окружающих в чувствах, которых я не испытываю! Эта мысль завораживает.
Чуть позже Баби и Зейде узнают от Хаи о случившемся и хохочут. Только Хая поворачивается ко мне с подозрением в глазах, но ничего не говорит. Впервые я ощущаю победу и смотрю на нее без страха. Это и есть моя сила. Может, я и не умею передвигать предметы силой мысли, как Матильда, но я могу притворяться – и притворяться так убедительно, что никто меня не раскусит.
– Баби, а что такое девственница?
Баби поднимает на меня взгляд от теста для креплех[39 - Еврейские пельмени треугольной формы с разной начинкой, внешне похожие на вареники.], которое она вымешивает на чугунной столешнице. Сегодня пасмурно – самое то, чтобы тесто взошло. От плиты поднимается пар, и крапчатые от дождя окна запотевают. Мои испачканные мукой пальцы оставляют следы на стеклянной бутылке оливкового масла – на ее этикетке женщина в искусно задрапированной тунике изгибается над словами extra virgin[40 - Применительно к оливковому маслу эти слова означают, что оно нерафинированное, а вот по отношению к женщине слово virgin (англ.) действительно переводится как «девственница».].
– Где ты услышала такое слово? – спрашивает Баби. Я замечаю шок на ее лице и понимаю, что сказала что-то плохое, поэтому отвечаю, заикаясь от тревоги:
– Я не-не знаю, Баби, я не помню… – Я поворачиваю бутыль этикеткой к стене.
– Это слово девочкам знать не положено, – говорит Баби и снова начинает голыми руками разминать нежное тесто из картофельной муки. Ее розовый тюрбан[41 - Головной убор, который пожилые ортодоксальные еврейки носят вместо или поверх парика.] из хлопка съехал набок, так что блестящая брошка из страз, приколотая к его узлу, теперь висит над ее правым ухом, и из-под тюрбана выглядывает седой пушок. Когда я выйду замуж, то буду носить элегантные тюрбаны, красиво повязанные на макушке, и шея моя будет выбрита начисто, хотя Баби жалуется, что шея чешется, когда часто сбриваешь волосы.
Баби обожает рассказывать историю о том, как Зейде попросил ее побрить голову. Это случилось через два года после их свадьбы – он просто пришел однажды домой и заявил:
– Фрайда, я хочу, чтобы ты сбрила все свои волосы.
– Дорогой мой муж, – возмутилась она, – ты, может, тронулся умом или как? Мало тебе того, что я прячу волосы под париком, чего моя мать даже в Европе не делала, так ты еще хочешь, чтобы я совсем их сбрила? В жизни не слышала я о таком фрумкейте[42 - Благочестие, набожность (идиш).], о такой религии, которая велит женщинам брить свои головы.
– Но, Фрайда, – взмолился Зейде, – так же ребе[43 - Ребе – глава хасидской общины, религиозный авторитет.] сказал! Это новое правило. Все мужчины так велели своим женам. Ты хочешь, чтобы я был единственным, чья жена не бреет голову? Ну, неужели ты хочешь навлечь такой позор на нашу семью? Хочешь, чтоб ребе решил, что я не могу убедить жену соблюдать правила?
Баби выразительно вздохнула.
– Ну и что это за ребе такой? Мне он не ребе. Тебе он ребе до войны тоже не был. И теперь у нас вдруг новый ребе? И скажи-ка мне, кто он такой, этот ребе, который велит мне побрить голову, хотя ни разу меня не встречал? Ему не знать женщины скромнее и благочестивее, чем я, пусть даже у меня и есть волосы на голове, – так ему и передай.
Но после нескольких просьб Баби все-таки капитулировала и взялась за бритву.
– Думаешь, так сложно было побрить голову? Совсем не сложно. Я очень быстро к этому привыкла! Честно говоря, так гораздо удобнее, особенно летом, – всегда говорит она.
В конце концов, это мелочь, говорит она. Иногда это звучит так, будто она старается убедить не только меня, но и себя саму.
– Почему ребе решил, что женщины должны брить головы, – всегда спрашиваю я, – если в Европе так никто не делал?
Баби немного раздумывает, прежде чем ответить.
– Зейде говорит, что ребе хочет, чтобы мы были более эрлих[44 - Праведные, порядочные (идиш).], более набожными, чем все прочие евреи. Ребе считает, что если мы изо всех сил будем стараться радовать Бога, то он никогда больше не пошлет нам таких страданий, как во времена войны. – После этих слов она всегда замолкает, погружаясь в печальные воспоминания.
Я смотрю на Баби, корпящую над своей нескончаемой работой, и вижу, как она поправляет тюрбан рукой в муке, оставляя белый мазок на лбу. Она вырезает квадратики из раскатанного теста для креплех и кладет на каждый из них творог, а затем складывает квадратики пополам, чтобы получились треугольники. Я опускаю креплех в кастрюлю с кипящей водой и наблюдаю, как они толкаются друг с другом за место у поверхности. Хотела бы я забрать свой вопрос обратно или хотя бы сказать Баби гут вурт[45 - Доброе слово (идиш).], что-нибудь такое, что убедило бы ее, что я хорошая девочка, которая не говорит плохих слов. Но все, на что я способна, – это только вопросы. «Ой-вэй, – вздыхает Баби, когда я начинаю задавать вопросы, – почему тебе всегда надо все знать?» Не знаю почему, но знать мне действительно надо – это правда. Мне хочется узнать, что за книгу она прячет у себя на полке с бельем – в дешевом бумажном переплете с фигуристой женщиной на обложке, – но я понимаю, что спрятана она не просто так, что это секрет, который я должна сохранить.
У меня тоже есть секреты. Может, Баби и знает о них, но она молчит о моих тайнах, покуда я молчу о ее. А может, я просто выдумала, что она со мной заодно, – вполне возможно, что это соглашение действует в одностороннем порядке. Выдаст ли меня Баби? Я прячу свои книги под кроватью, она свои – среди нижнего белья, и когда раз в год Зейде осматривает дом перед Песахом[46 - Песах – весенний праздник в память об освобождении еврейского народа из египетского рабства. Перед Песахом есть обычай тщательно убирать дом, чтобы не пропустить случайно крошки мучного (приготовленного на дрожжах или закваске). Поэтому в этом эпизоде дедушка проверяет все в доме.], копаясь в наших вещах, мы мечемся в тревоге, опасаясь, что нас раскроют. Зейде даже нижнее белье мое ворошит. И только когда я говорю ему, что это мои личные женские вещи, он отступает, не желая вторгаться на женскую территорию, и переходит к бабушкиному шкафу. Как и я, она ершится, когда он роется у нее в белье. Мы обе знаем, что наши скромные заначки с мирской литературой шокируют дедушку сильнее, чем какой-нибудь хамец[47 - Квасное (др.-евр.). В дни Песаха евреям запрещено есть и вообще иметь в доме мучные блюда, приготовленные на дрожжах или закваске. В Торе этот запрет объясняется тем, что в момент Исхода из Египта у евреев не было времени ждать, пока поднимется тесто, поэтому хлеб (мацу) пекли из невзошедшего.] – запрещенная выпечка на дрожжах. Баби, вероятно, отделается выговором, а вот на меня обрушится вся мощь дедушкиного гнева. Когда Зейде сердится, кажется, будто его длинная белая борода вздымается вокруг его лица, как свирепое пламя. От жара его гнева я моментально чахну.
– Дер тумене шпрах![48 - Нечестивый, скверный язык (идиш).] – гремит он, когда слышит, что я общаюсь с двоюродными сестрами на английском. Нечестивый язык, говорит Зейде, он словно яд для души. Чтение книг на английском и того хуже – оно гостеприимно распахивает дьяволу мою душу.
Сегодня я сама не своя, потому и сболтнула лишнего. У меня под кроватью появилось кое-что новенькое, и вскоре (когда Баби больше не нужна будет моя помощь с креплех) я плотно закрою дверь в свою комнату и достану его – чудесный томик в кожаном переплете – и вдохну дурманящий аромат свежей книги. Это один из трактатов Талмуда[49 - Талмуд – главный текст иудаизма после Танаха (Библии). Написан на арамейском.] с запрещенным английским переводом и длиною в тысячи страниц, что обещает мне несколько недель захватывающего чтения. Мне не верится, что я наконец-то смогу расшифровать древний язык Талмуда, созданный специально, чтобы отвадить неучей вроде меня. Зейде не разрешает мне читать еврейские книги, запертые у него в шкафу: это только для мужчин, говорит он, а девочкам место на кухне. Но мне интересно, о чем его штудии и что же написано в книгах, за которыми он проводит столько часов, трепеща в ученом экстазе. Капли изрядно разбавленной мудрости, которыми делятся мои учителя в школе, только подогревают мое любопытство. Я хочу узнать правду о Рахили, жене рабби Акивы[50 - Рабби Акива – еврейский духовный лидер I–II вв., законоучитель, один из основоположников раввинистического иудаизма. Принял мученическую смерть от римлян.], которая прожила в нищете двенадцать лет, пока ее муж изучал Тору где-то в чужих краях. Как могла избалованная дочь богача согласиться обречь себя на такое жалкое существование? Учительницы говорят, что она святая, но наверняка все куда сложнее. Зачем она вообще вышла замуж за такого бедного, невежественного человека, как Акива? Уж точно не потому, что он был красавчиком – иначе она не дала бы добро на его поездку длиной в двенадцать лет. Дело в чем-то другом, и, если никто не желает мне об этом рассказать, я сама все разузнаю.
Я купила Талмуд в переводе Шоттенштайна на прошлой неделе в магазине иудаики в Боро-Парке. В магазинчике никого не было, а подсвечивали его только вялые лучи солнца, сочившиеся сквозь мутные окна. Серебристые пылинки, казалось, висели в лучах света, медленно поднимаясь, когда до них долетало слабое дуновение кондиционера. Укрывшись в тени нависающих книжных полок, я пробормотала продавцу, что книгу меня попросили купить для двоюродной сестры. Я переживала, не слишком ли заметно нервничаю – моя ложь уж точно была написана на лбу, как всегда предупреждал меня Зейде. «Дер эмес штейт ойф ди штерн»
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера: